Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





День четвертый



 

 

Когда утром пани Климова уходила из дому, ее муж еще лежал в постели.

— Не пора ли и тебе выехать? — спросила она.

— К чему спешить? Успею повозиться с этими идиотами, — ответил он и, зевнув, перевернулся на другой бок.

Позавчера он сообщил ей, что на этой утомительной конференции его обязали взять шефство над любительскими ансамблями, и потому в четверг вечером ему предстоит концертировать в одном горном курорте вместе с каким-то врачом и аптекарем, играющими джаз. Рассказывая, он чертыхался, но пани Климова, глядя ему в лицо, прекрасно понимала, что за этой бранью нет искренной злости, поскольку никакого концерта не будет, и Клима выдумал его лишь затем, чтобы выкроить время для какой-то любовной интрижки. Она читала по его лицу все; он ничего не мог утаить от нее. И когда он с проклятиями повернулся на другой бок, она вмиг поняла, что сделал он это не из-за того, что хотел спать, а чтобы скрыть от нее лицо и не дать ей разглядеть его выражение.

Потом она ушла в театр. Когда несколько лет назад болезнь лишила ее огней рампы, он нашел ей в театре место служащей. Это было неплохо: она ежедневно встречалась там с интересными людьми и могла свободно распоряжаться рабочим временем. Подсев к столу, она попыталась составить несколько деловых писем, но не могла ни на чем сосредоточиться.

Ничто не овладевает так человеком, как ревность. Когда год назад у Камилы умерла мать, это было, конечно, несчастьем куда большим, чем какая-то авантюра трубача. И все-таки смерть матери в Камиле вызывала меньшую боль, хотя мать она бесконечно любила. Та боль была милосердно многоцветна: в ней переплетались скорбь, печаль, растроганность, угрызения совести (достаточно ли она заботилась о ней? не забывала ли о ней? ) и тихая улыбка. Та боль была милосердно рассредоточена: мысли, отталкиваясь от гроба усопшей, убегали в воспоминания, в детство Камилы и даже дальше — в детство матери, убегали во многие практические заботы, убегали в будущее, которое было открыто перед ней, и в нем, как утешение (да, это были несколько исключительных дней, когда он стал для нее утешением) присутствовал Клима.

Однако боль ревности не перемещалась в пространстве, она, как бурав, вращалась вокруг единственной точки. Здесь не было никакого рассредоточения. Если смерть матери открывала двери будущего (другого, более одинокого, но вместе с тем и более зрелого), то боль, вызванная изменой мужа, не открывала никакого будущего, Все концентрировалось в едином (неизменно присутствующем) образе неверного тела, в едином (неизменно присутствующем) укоре. Когда умерла мать, она могла слушать музыку, могла даже читать; когда она ревновала, она вообще ничего не могла делать.

Еще вчера ее осенило поехать в этот курортный городок и убедиться, что подозрительный концерт действительно состоится, но потом она отвергла эту мысль, ибо знала, что ее ревность вызывает у Климы отвращение и что не стоит перед ним ее обнажать. Однако ревность работала в ней как заведенный мотор, и она не могла удержаться, чтобы не поднять телефонной трубки и не набрать номер справочной вокзала. Извинившись, она сказала, что звонит на вокзал без определенной цели, просто потому, что не может сосредоточиться на составлении деловых писем.

Узнав, что поезд отходит в одиннадцать утра, она представила себе, как идет по незнакомым улицам, ищет афишу с именем мужа, как в дирекции курорта наводит справки о концерте, на котором должен выступать ее муж, как узнает, что никакого концерта нет и в помине и как потом бродит, несчастная и обманутая, в пустом чужом городе. И еще представила, как на следующий день Клима станет рассказывать ей про концерт, а она — расспрашивать его о подробностях. Она будет смотреть ему в лицо, слушать его небылицы и пить с горьким наслаждением ядовитое зелье его лжи.

Но следом она попрекнула себя за неразумность своего поведения. Она не должна проводить дни и недели в постоянной слежке за ним и в своих ревнивых фантазиях. Она боится потерять его, но именно этот страх и приведет к тому, что она однажды потеряет его!

Но другой голос тотчас откликнулся в ней с лукавой наивностью: она ведь не едет шпионить за ним! Ведь Клима сказал, что будет играть на концерте, и она верит ему! Именно потому, что устала ревновать, она относится к его словам серьезно и без подозрительности! Он же сказал, что едет туда с неохотой и что приходит в ужас, представляя себе весь этот унылый день и вечер. Значит, она едет к нему лишь затем, чтобы сделать ему приятный сюрприз! Когда в конце выступления Клима станет брезгливо кланяться и изнывать душой, представляя себе тягостный обратный путь, она проберется к сцене, он увидит ее, и они счастливо рассмеются!

Она отдала директору вымученные с таким трудом письма. Ее любили в театре. Ценили за то, что она, жена прославленного музыканта, умеет быть скромной и доброжелательной. Печаль, подчас исходившая от нее, обезоруживала их. И разве директор мог бы ей отказать? Она обещала ему вернуться в пятницу после обеда и тогда, оставшись в театре до самого вечера, закончить всю недоделанную работу.

 

 

Было десять утра, и Ольга, как обычно, взяла у Ружены большую белую простыню и ключ. Потом пошла в кабинку, разделась, накинула на себя простыню на манер античной тоги, закрыла кабинку, ключ отдала Ружене и направилась в соседний зал, где был бассейн. Перебросив простыню через перила, она сошла по ступенькам в воду, где уже барахталось множество женщин. Бассейн был небольшим. Но Ольга, убежденная, что плавание необходимо для ее здоровья, попыталась сделать несколько взмахов руками. Вода взволновалась, и брызги влетели в неумолкающий рот одной из дам.

— Вы что, с ума сошли? — крикнула та Ольге очень раздраженно. — Этот бассейн не для плавания!

Женщины сидели вдоль стен бассейна, точно большие лягушки. Ольга боялась их. Все они были старше ее, толще, на них было больше жира и кожи. Она покорно уселась между ними и хмуро уставилась в одну точку.

Вдруг она увидала в дверях зала невысокого молодого человека в джинсах и рваном свитере.

— Что там делает этот парень? — закричала она.

Все женщины повернулись в направлении Ольгиного взгляда и стали смеяться и визжать.

В зал вошла Ружена и объявила:

— К нам пришли кинорепортеры и хотят вас снимать для хроники.

Женщины в бассейне вновь рассмеялись.

— Что еще за выдумки! — запротестовала Ольга.

— Это с разрешения курортной администрации!

— Какое мне дело до администрации! — кричала Ольга. — Меня никто не спрашивал!

Молодой человек в рваном свитере (на шее у него болтался аппарат для измерения интенсивности света) подошел к бассейну и вперился в Ольгу с улыбкой, показавшейся ей скабрезной.

— Девушка, тысячи людей обалдеют, когда увидят вас на экране!

Женщины ответили новым взрывом смеха, а Ольга, прикрыв ладонями груди (а это, как мы знаем, не составляло труда, ибо они походили на две сливы), спряталась за чужими спинами.

К бассейну подошли еще двое мужчин, и тот, что был повыше, сказал:

— Прошу вас, ведите себя совершенно естественно, будто нас здесь вовсе нет.

Ольга протянула руку к перилам, где висела ее простыня. Обернулась в нее еще в бассейне и по ступенькам поднялась на кафельный пол зала; простыня была мокрой, с нее стекала вода.

— Эй, куда вас несет, мать его за ногу! — крикнул молодой человек в рваном свитере.

— Вам предписано еще четверть часа находиться в бассейне! — кричала ей вслед Ружена.

— Она стесняется! — смеялся за ее спиной весь бассейн.

— А то еще откусят кусочек от ее красоты! — сказала Ружена.

— Принцесса! — раздался голос в бассейне.

— Кто не хочет сниматься, естественно, может уйти! — сказал спокойным тоном высокий мужчина в джинсах.

— А чего нам стесняться! Мы ведь красивые! — громогласно заявила одна толстая дама, и гладь бассейна заволновалась от смеха.

— Но эта девушка не должна уходить! Ей положено быть здесь еще четверть часа! — возмущалась Ружена, глядя вслед Ольге, которая упрямо шла в раздевалку.

 

 

Нельзя сердиться на Ружену за то, что она не в духе. И все же почему ее так возмутило, что Ольга не хотела сниматься? Почему она целиком слилась с толпой толстых теток, встретивших приход мужчин веселым визгом?

И почему эти толстые тетки так весело визжали? Не потому же, верно, что хотели покрасоваться перед молодыми людьми и соблазнить их?

Вовсе нет. Их показное бесстыдство было как раз порождено сознанием, что никакой соблазнительной красотой они не обладают. Они были полны неприязни к женской молодости и стремились выставить свои сексуально непригодные тела, как едкую издевку над женской наготой. Безобразием своих тел они хотели мстительно подорвать славу женской красоты, ибо знали, что отвратительные и прекрасные тела в конце концов одинаковы и что отвратительное тело бросает тень на прекрасное, шепча мужчине на ухо:

— Смотри, это подлинная суть того тела, что околдовывает тебя! Смотри, эти большие приплюснутые груди — то же самое, что и те перси, которые ты боготворишь!

Веселое бесстыдство толстых баб в бассейне было некрофильской пляской над скоротечностью молодости, и было тем веселее, что в бассейне в качестве жертвы присутствовала молодая девушка. Жест Ольги, обернувшейся в простыню, они восприняли как саботаж своего злобного обряда и разъярились.

Однако Ружена не была ни толстой, ни старой, она была даже красивее Ольги! Так почему же она тогда не встала на ее сторону?

Если бы Ружена решилась на аборт и верила, что ее ждет счастливая любовь с Климой, она все воспринимала бы иначе. Любовь мужчины выделяет женщину из толпы, и Ружена, блаженствуя, чувствовала бы свою неповторимую индивидуальность. Она видела бы в толстых бабах недругов, а в Ольге — свою сестру. Она благоволила бы к ней, как благоволит одна красота к другой, одно счастье к другому, одна любовь к любви другой.

Но прошлой ночью Ружена очень плохо спала и поняла, что не может верить в любовь Климы, и потому все, что выделяло ее из толпы, представилось ей обманом. Единственное, что было у нее, — это распускающийся росток в животе, охраняемый обществом и традицией. Единственное, что было у нее, — это пресловутая все- общность женского удела, которая обещала ей вступиться за нее.

А эти женщины в бассейне — они как раз и воплощали женственность в ее всеобщности: женственность вечного деторождения, кормления, увядания, женственность, смеющуюся над тем быстротечным мгновением, когда женщина верит, что она любима, и чувствует себя созданием неповторимым.

Между женщиной, верящей в свою исключительность, и женщинами, облачившимися в убор всеобщего женского удела, не может быть примирения. После бессонной ночи, полной раздумий, Ружена встала (бедный трубач! ) на сторону последних.

 

 

Якуб сидел за рулем, а рядом, по соседству, — Бобеш, который поминутно поворачивал к нему голову и облизывал его. За последними низкими домиками курортного местечка высилась многоэтажка — год назад ее здесь еще не было. Она стояла среди зеленого пейзажа, точно веник в вазоне, и казалась Якубу отвратительной. Он погладил Бобеша, удовлетворенно смотревшего на пейзаж, и подумал, что Господь был милостив к собакам, не вложив в их головки чувства красоты.

Пес снова лизнул Якуба (верно, чувствовал, что Якуб все время думает о нем), и Якубу пришло на ум, что его отечество будет развиваться не в лучшую и не в худшую, а во все более смешную сторону: здесь он когда-то пережил охоту на людей, а вчера стал свидетелем охоты на собак, словно это был один и тот же спектакль, только с другими исполнителями. Вместо следователей и охранников в нем выступали пенсионеры, а вместо заключенных политиков боксер, дворняжка и такса.

Он вспомнил, как несколько лет назад его столичные соседи у двери квартиры нашли своего кота, у которого в оба глаза были вбиты гвозди, вырезан язык и связаны лапки. Дети с их улицы играли во взрослых. Якуб снова погладил Бобеша по голове и припарковал машину у трактира.

Выходя из машины, Якуб предполагал, что пес радостно бросится к двери своего дома. Но вместо этого Бобеш стал прыгать на Якуба, приглашая его поиграть. Вдруг раздалось «Бобеш! » — и пес побежал к женщине, стоявшей на завалинке.

— Ты неисправимый бродяжка, — сказала она и, извиняясь, спросила Якуба, долго ли ему пришлось возиться с Бобешом.

Когда он ответил ей, что провел с ним ночь, а сейчас привез на машине, женщина осыпала его шумными благодарностями и сразу же пригласила в дом. Она усадила его в особое помещение, где, по всей вероятности, устраивались банкеты для узкого круга, и побежала звать мужа.

Вскоре она вернулась в сопровождении молодого человека, который, подсев к Якубу, протянул ему руку:

— Вы, несомненно, прекрасный человек, если приехали сюда только ради Бобеша. Он ужасный балбес и вечно бродяжничает. Но мы его любим. Не откажите пообедать с нами!

— С удовольствием, — сказал Якуб, и женщина поспешила в кухню. Тем временем Якуб рассказал, как он спас Бобеша от удавки пенсионеров.

— Вот подонки! — вскричал молодой человек и следом — в сторону кухни: — Вера! Поди сюда! Ты слышала, что эти подонки вытворяют?

Вера вошла в комнату с подносом, на котором дымился суп. Она села, и Якубу снова пришлось рассказать вчерашнюю историю. Пес сидел под столом, позволяя чесать себя за ушами.

Когда Якуб покончил с супом, молодой человек принес из кухни свинину с кнедликами.

Якуб сидел у окна, ему было хорошо. Молодой человек проклинал тех внизу (Якуба очаровывало, что трактирщик свое заведение считает местом наверху, Олимпом, точкой, откуда все видно на расстоянии и с высоты птичьего полета), а его жена привела за руку двухлетнего мальчика:

— Поблагодари дядю, он привез тебе Бобешка.

Мальчик пробормотал несколько невнятных слов и засмеялся, глядя на Якуба. Снаружи светило солнце, и желтеющая листва миролюбиво склонялась к окнам. Стояла тишина. Трактир был высоко над миром, и в нем царил покой.

Хотя Якуб и не горел желанием размножаться, детей он любил.

— У вас симпатичный мальчуган, — сказал он.

— Потешный, — сказала женщина. — Не пойму, в кого он такой носастый.

Якубу вспомнился нос его друга, и он сказал:

— Доктор Шкрета говорил мне, что вы у него лечились.

— Вы знаете пана доктора? — радостно спросил молодой человек.

— Это мой товарищ, — ответил Якуб.

— Мы ему страшно благодарны, — сказала молодая мамочка, и Якуб подумал, что этот ребенок, вероятно, одна из удач евгенического проекта Шкреты.

— Это не врач, а чародей, — с восхищением сказал молодой человек.

Якуба осенила мысль, что эти трое здесь в этом по-вифлеемски тихом уголке не что иное как святое семейство и что их дитя происходит не от отца человеческого, а от Бога — Шкреты.

Носатый мальчик снова пробубнил несколько невнятных слов, и молодой отец любовно посмотрел на него.

— Откуда тебе знать, — сказал он своей жене, — кто из твоих далеких предков был носачом.

Якуб рассмеялся. Ибо на ум ему пришел странный вопрос: пользовался ли доктор Шкрета шприцем, чтобы оплодотворить свою дорогую Зузи?

— Разве я не прав? — засмеялся молодой отец.

— Несомненно правы, — сказал Якуб. — Великое утешение в том, что мы уже давно будем почивать в могиле, а по свету станет расхаживать наш нос.

Все засмеялись, и мысль, что Шкрета может быть отцом мальчика, представилась теперь Якубу всего лишь забавной выдумкой.

 

 

Франтишек получил деньги от хозяйки, которой починил холодильник, вышел на улицу, сел на свой безотказный мотоцикл и поехал на окраину городка в районное монтажное управление сдать дневную выручку. Было немногим более двух, когда он полностью освободился. Он снова завел мотоцикл и двинул к курорту. На стоянке увидел белый лимузин. Припарковал мотоцикл рядом и колоннадой, прошел к клубу, предполагая, что именно там может быть трубач.

Не дерзость и не воинственность вели его туда. Он уже и не думал устраивать сцены. Напротив, готов был целиком переломить себя, смириться, подчиниться. Говорил себе, что любовь его так велика, что ради нее он способен согласиться на все. Так же, как сказочный принц выдерживает ради принцессы любые испытания и трудности, борется с драконом и переплывает океан, так и он готов на бесконечное унижение, мыслимое разве что в сказках.

Отчего же он так безропотен? Почему бы не поискать ему другую девушку, каких на этом горном курорте столь заманчивый переизбыток?

Франтишек моложе Ружены, то бишь на свое несчастье он очень молод. Лишь повзрослев, он познает недолговечность сущего и поймет, что за горизонтом одной женщины сразу же открывается горизонт других женщин. Однако Франтишеку пока неведомо, что такое время. С детства он живет в мире, пребывающем в неизменности, он живет в какой-то неподвижной вечности, у него один и тот же отец, одна и та же мать и одна Ружена, которая сделала его мужчиной, которая возвышается над ним как небосвод, единственно возможный небосвод. Он не в силах представить себе жизнь без нее.

Вчера он послушно обещал не шпионить за ней и даже решил сегодня избегать ее. Он убеждал себя, что его интересует один трубач, и если он выследит только его, то не нарушит своего обещания. Он, конечно, понимал, что это лишь увертка и что Ружена осудила бы его поведение, но этот позыв был в нем сильнее любого рассуждения или умысла. Это было столь же неотвратимо, как наркомания: он должен был видеть его; он должен был видеть его, видеть снова, не торопясь и вблизи. Он должен был заглянуть в лицо своей пытки. Он должен был посмотреть на его тело, чье слияние с телом Ружены казалось ему невероятным и немыслимым. Он должен был посмотреть на него, чтобы попытаться определить глазами, совместимы их тела или нет.

На сцене уже играли: доктор Шкрета был за барабаном, какой-то маленький человечек — за роялем, а Клима — с трубой. На стульях в зале сидело несколько молодых парней, джазовых фанатов, проникших сюда, чтобы понаблюдать за репетицией. И Франтишеку нечего было опасаться, что для кого-то станет очевидной причина его прихода. Он был уверен, что трубач, ослепленный фарами его мотоцикла, не разглядел в среду его лица, а другие о его отношениях с Руженой благодаря ее же осмотрительности вряд ли что знают.

Трубач прервал свою партию и подсел к роялю, чтобы проиграть для маленького человечка один пассаж в более подходящем ритме. А Франтишек сидел в конце зала, постепенно становясь тенью, которая в этот день ни на миг не покинет трубача.

 

 

Он возвращался из загородного трактира, и ему было жалко, что рядом уже не сидит веселый пес, который поминутно облизывал бы ему лицо. И он тут же подумал о том, какое это чудо, что в течение всех сорока пяти лет своей жизни он сохранил свободным место рядом с собой, и теперь может покинуть эту страну легко, без багажа, ничем не обремененный, один, с обманчивым и все же прекрасным ощущением молодости, словно студент, который только сейчас строит планы на будущее.

Он стремился полностью проникнуться сознанием, что покидает родину. Он стремился воссоздать в памяти свою прошлую жизнь. Стремился увидеть ее в образе просторного края, на который он оглядывается с печалью, края головокружительно далекого. Не получалось. То, что он сумел мысленно увидеть позади себя, было мелким, сплюснутым, словно закрытая гармоника. Он с усилием восстанавливал лишь обрывки воспоминаний, которые смогли бы выстроиться в некую иллюзию прожитой судьбы.

Он оглядывал деревья вокруг. Листья были зелеными, красными, желтыми и коричневыми. Леса, казалось, занялись пожаром. Он подумал, что уезжает в дни, когда горят леса, и это прекрасное и безжалостное пламя пожирает его жизнь и воспоминания. Должен ли он страдать из-за того, что не страдает? Должен ли он испытывать тоску из-за того, что не испытывает тоски?

Да, тоски он не испытывал, но и торопиться не хотелось. По договоренности с зарубежными друзьями ему полагалось бы уже в эти минуты пересечь границу, но он чувствовал, что его вновь одолевает какая-то раздумчивая леность, которая в кругу его знакомых пользовалась комичной известностью, ибо он предавался ей именно тогда, когда от него требовались решительные и определенные действия. Он знал, что до последней минуты будет декларировать, что должен уехать еще сегодня, но понимал и то, что с самого утра делает все, чтобы оттянуть свой отъезд из этого милого курортного городка, куда многие годы приезжал к своему другу, порой после больших перерывов, но всегда с удовольствием.

Он припарковал машину (да, рядом с белым лимузином трубача и красным мотоциклом Франтишека) и вошел в винный погребок, где через полчаса должен был встретиться с Ольгой. Ему приглянулся столик в дальнем углу у окна, откуда были видны пламенеющие деревья парка, но, к сожалению, там сидел мужчина лет тридцати. Якуб сел за соседний стол. Отсюда не было видно деревьев, однако его внимание приковал вид этого человека, который заметно нервничал, непрерывно постукивая ногой об пол и не отрывая глаз от входа.

 

 

Наконец она вошла. Клима вскочил со стула, подошел к ней и повел ее к столику у окна. Он улыбался ей, словно этой улыбкой хотел сказать, что уговор их в силе, что оба они спокойны, уравновешенны и доверяют друг другу. Он искал в выражении лица девушки одобрительный ответ на свою улыбку, но такового не обнаружил. Это обеспокоило его. Он боялся говорить о том, о чем думал, и завел с девушкой незначащий разговор, который должен был создать непринужденную обстановку. Но его слова разбивались о ее молчание, как об утес.

И вдруг она прервала его:

— Я передумала. Это было бы преступлением. Ты, наверное, мог бы такое сделать, а я нет.

У трубача оборвалось сердце. Он безмолвно смотрел на Ружену, не зная, что и сказать ей. Чувствовал лишь отчаянную усталость. А Ружена все повторяла:

— Это было бы преступлением.

Он смотрел на нее, и она казалась ему нереальной. Эта женщина, облик которой он не мог даже воссоздать на расстоянии, представлялась ему теперь его пожизненной карой. (Как и все мы, Клима также считал реальным лишь то, что входит в нашу жизнь изнутри, постепенно, органически, а то, что приходит извне, неожиданно и случайно, он воспринимал как вторжение нереального. К сожалению, нет ничего более реального, чем это нереальное. )

Затем около их столика появился официант, узнавший позавчера трубача. Он принес на подносе две рюмки коньяка и добродушно сказал:

— Верно, я по глазам читаю ваше желание. А Ружене сказал то же, что и в прошлый раз:

— Гляди в оба! Все девчата готовы глаза тебе выцарапать! — и сам же от души засмеялся.

Весь во власти своего ужаса, Клима не обращал внимания на болтовню официанта. Глотнув коньяку, он наклонился к Ружене:

— Прошу тебя! Мы же договорились. Мы все объяснили друг другу. Почему ты внезапно изменила решение? Ты ведь согласилась с тем, что первые годы нам лучше посвятить друг другу. Ружена! Мы же делаем это ради нашей любви и ради того, чтобы у нас был ребенок, которого мы оба по-настоящему захотим.

 

 

Якуб вмиг узнал медсестру, которая вчера хотела бросить Бобеша старикам на расправу. Не спуская с нее глаз, он пытался понять, о чем она беседует с мужчиной. Не разбирая ни единого слова, он лишь чувствовал напряженность их разговора.

Вскоре стало заметно, что мужчину придавила какая-то новость. Прошла минута, другая, пока он снова обрел способность говорить. По его выражению можно было понять, что он в чем-то убеждает девушку и о чем-то просит. Но девушка чопорно молчала.

Якубу показалось, что на карту поставлена чья-то жизнь. В этой светловолосой девушке он все время видел образ той, которая готова придержать для палача жертву, и ни на миг не сомневался, что мужчина на стороне жизни, а она на стороне смерти. Мужчина хочет сохранить чью-то жизнь, просит о помощи, а блондинка отказывает, и кто-то должен из-за нее умереть.

А потом он увидел, что мужчина перестал настаивать, что он улыбается и даже гладит девушку по лицу. Может, договорились? Вовсе нет. Лицо под желтыми волосами было непримиримо устремлено в свои дали, минуя взгляд мужчины.

Якуб не в состоянии был отвести взор от этой девушки, которую со вчерашнего дня воспринимал лишь как пособницу палачей. Ее лицо было красивым и пустым. Достаточно красивым, чтобы привлечь мужчину, но и достаточно пустым, чтобы в нем затерялись все его слезные просьбы. Лицо было еще и гордым, и Якубу подумалось, что оно гордится не своей красотой, а именно своей пустотой.

Якубу казалось, что в этом лице встретились тысячи других лиц, которые он хорошо знал. Ему казалось, что вся его жизнь была не чем иным, как непрестанным диалогом с этим лицом. Когда он пытался что-то объяснить ему, оно обиженно отворачивалось, на его доводы отвечало разговором о чем-то другом, когда он улыбался ему, оно упрекало его в легкомыслии, когда о чем-то просил, обвиняло его в высокомерии, — лицо, которое ничего не понимало и решало все, лицо пустое, как бесплодная степь, и гордое своей пустотой.

У Якуба мелькнула мысль, что сегодня в последний раз он смотрит на это лицо, чтобы уже завтра навсегда покинуть пределы его царства.

 

 

Ружена тоже заметила Якуба и узнала его. Она чувствовала на себе его пристальный взгляд, это нервировало ее. Ей казалось, что она в окружении двух тайно объединившихся мужчин, в окружении двух взглядов, нацеленных на нее, точно два дула.

Клима повторял свои доводы, а она не знала, что отвечать. Она ведь постаралась уверить себя, что там, где речь идет о будущем ребенке, рассудку нет места, и право голоса принадлежит лишь чувствам. Она молча отвернула лицо от взглядов обоих мужчин и уставилась в окно. Определенная сосредоточенность при этом рождала в ней оскорбленное чувство непонятой возлюбленной и матери, и оно всходило в ее душе, будто тесто для кнедликов. Не умея выразить его словами, она дала ему излиться из глаз, устремленных в какую-то одну точку парка напротив.

Но именно там, куда Ружена тупо смотрела, она вдруг разглядела знакомую фигуру и испугалась. Сейчас она уже не слышала, что говорит ей Клима. Это был уже третий взгляд, чье дуло было направлено на нее, и он был самым опасным. Ведь Ружена поначалу была не совсем уверена, кто стал причиной ее будущего материнства. В расчет принимался скорее тот, кто сейчас тайно следил за ней, неудачно спрятавшись за деревом в парке. Конечно, эти сомнения были только поначалу, позднее она все больше склонялась к тому, что трубач виноват в ее беременности, пока наконец твердо не решила, что это он и никто другой. Постараемся понять: она вовсе не хотела ложно приписывать ему свою беременность. Своим решением она избрала не ложь, а правду. Она решила, что так было на самом деле.

Впрочем, материнство — вещь настолько священная, что ей казалось невозможным, чтобы причиной его был тот, кого она едва ли не презирала. И вовсе не логические соображения, а какое-то сверхрассудочное озарение убеждало ее, что зачать она могла лишь от того, кто ей нравился, кто вызывал в ней интерес, кем она восхищалась. А когда она услыхала в телефонную трубку, что тот, кого она избрала в отцы своего ребенка, потрясен, испуган и противится своему отцовскому предназначению, все было окончательно решено, ибо в ту минуту она уже не только уверилась в своей правде, но была готова броситься за нее в огонь и в воду.

Помолчав, Клима погладил Ружену по лицу. Очнувшись от своих мыслей, она увидела его улыбку. Хорошо бы, сказал он, опять поехать им на машине за город, ибо этот столик в кабачке разделяет их, точно холодная стена.

Она испугалась. Франтишек все еще стоял за деревом в парке и смотрел в окно винного погребка. Что, если он снова налетит на них, как только они выйдут на улицу? Что, если снова устроит скандал, как в среду?

— Получите за два коньяка, — сказал Клима официанту.

Она вынула из сумки стеклянный тюбик.

Трубач подал официанту банкнот и широким жестом отказался от сдачи.

Ружена открыла тюбик, стряхнула на ладонь таблетку и проглотила ее.

Когда она закрывала тюбик, трубач, повернувшись к ней снова, заглянул ей в глаза. Он протянул руки к ее рукам, и она, выпустив из ладони тюбик, покорилась ласке его пальцев.

— Пойдем, — сказал он, и Ружена встала. Она приметила взгляд Якуба, пристальный и неприветливый, и отвела глаза.

Когда они вышли на улицу, она тревожно посмотрела в парк, однако Франтишека там уже не было.

 

 

Якуб встал, взял бокал недопитого вина и пересел за освободившийся столик. Полюбовавшись из окна красноватыми деревьями парка, он опять подумал, что это пожар, в который он бросает все свои прожитые сорок пять лет. Затем его взгляд соскользнул на доску стола, и он увидел рядом с пепельницей забытый стеклянный тоненький тюбик. Взял его, осмотрел: на нем было написано название незнакомого лекарства и чернилами приписано: 3 раза в день. Таблетки в тюбике были голубого цвета. Это показалось ему странным.

Он проводил последние часы на родине, и потому все мелкие события приобретали особенное значение, превращаясь в аллегорический театр. Есть ли некий смысл в том, подумал он, что именно сегодня кто-то оставляет для меня на столе тюбик голубых таблеток? И почему мне оставляет его именно эта женщина, Преемница политических гонений и Пособница палачей? Хочет ли она мне тем самым сказать, что потребность в голубых таблетках еще не иссякла? Или напоминанием о яде хочет выразить мне свою неискоренимую ненависть? Или хочет мне сказать, что мой отъезд из этой страны такая же покорность судьбе, как и готовность проглотить голубую таблетку, которую я ношу в кармашке?

Он вынул сложенную бумажку, развернул ее. Сейчас, когда он посмотрел на свою таблетку, ему показалось, что она все-таки немного темнее пилюлек в забытом тюбике. Открыв его, он вытряхнул одну таблетку на ладонь. Да, она немного темнее и меньше. Затем он вложил обе таблетки в тюбик. Когда же скользнул сейчас по ним беглым взглядом, никакого различия не обнаружил. Поверх невинных таблеток, предназначенных, вероятно, для самых обыкновенных лечебных целей, легла замаскированная смерть.

В эту минуту к столу подошла Ольга. Он быстро закрыл тюбик крышечкой, положил возле пепельницы и встал, чтобы встретить приятельницу.

— Я только что видела знаменитого трубача Климу! Возможно ли? выпалила она, усаживаясь напротив Якуба. — Он шел под руку с этой мерзкой бабой! Что я сегодня пережила из-за нее в бассейне!

Тут она запнулась, поскольку Ружена, внезапно возникнув у их столика, сказала:

— Я здесь забыла таблетки.

Прежде чем Якуб успел ей ответить, она увидела лежавший возле пепельницы тюбик и протянула к нему руку.

Но он, оказавшись проворнее, опередил ее.

— Отдайте! — потребовала Ружена.

— Я хочу попросить вас кое о чем, — сказал Якуб. — Я могу взять одну таблетку?

— Перестаньте, пожалуйста, у меня нет времени…

— Я принимаю точно такие же лекарства…

— Я не походная аптека, — сказала Ружена.

Якуб хотел открыть крышечку тюбика, но прежде чем успел это сделать, Ружена попыталась выхватить тюбик. Якуб мгновенно сжал его в кулаке.

— Что вы делаете! Отдайте мне таблетки! — крикнула она.

Якуб, глядя ей в глаза, стал медленно разжимать ладонь.

 

 

Под стук колес перед ней ясно обнажалась тщета ее поездки. Она ведь совершенно убеждена, что ее мужа нет на курорте. Так почему она туда едет? Едет четыре часа на поезде, чтобы только убедиться в том, в чем она и так не сомневалась, и потом уехать обратно? Однако то, что гнало ее в путь, не было осмысленной целью. То был мотор, который работал в ней на полную мощность, и его нельзя было остановить. (Да, в эти минуты Франтишек и Камила были выпущены в пространство нашей истории, как две ракеты, управляемые на расстоянии слепой — впрочем, что же это за управление? — ревностью. )

Связь столицы с горным курортом далеко не из лучших, и пани Климовой пришлось трижды пересаживаться, прежде чем она в конце концов вышла, усталая, на идиллической станции, залепленной рекламами, рекомендующими здешние лечебные источники и чудодейственные грязи. От станции к курорту она шла тополиной аллеей, и в начале колоннады в глаза ей бросилась нарисованная от руки афиша, на которой красными буквами было выведено имя ее мужа. Потрясенная, она остановилась перед ней и под именем мужа прочла еще два мужских имени. Трудно было даже поверить: Клима, значит, не обманывал ее! Все было так, как он сказал ей. В первые мгновения она ощутила неизмеримую радость, чувство давно утраченного доверия.

Но радость длилась недолго, ибо тут же следом Камила осознала, что сам факт концерта вовсе еще не служит доказательством супружеской верности. Он согласился выступить на этом западном курорте наверняка лишь потому, что хотел здесь встретиться с женщиной. И тут она поняла, что все гораздо хуже, чем она предполагала, и что она оказалась в ловушке:

Она ехала сюда, чтобы убедиться, что мужа здесь нет, и тем самым (вновь, в который уж раз! ) косвенно уличить его в измене. Но теперь положение изменилось: она уличит его не во лжи, а в неверности (причем совершенно прямо и явно). Хочется ей или нет, но она увидит постороннюю женщину, с которой Клима проводит сегодняшний день. От этой мысли у нее едва не подкосились ноги. Хотя она и была уверена, что знает все, но до сих пор ничего (ни одной его любовницы) не видела. Впрочем, по правде говоря, она совсем ничего не знала, а лишь предполагала, что знает, и этому предположению придавала весомость истины. Она верила в его измены, как христианин в существование Божье. Однако христианин верит в Бога в полной уверенности, что никогда не узрит Его. И она, представив себе, что сегодня увидит Климу с посторонней женщиной, испытала такой же ужас, какой испытал бы христианин, позвони ему Бог и сообщи, что придет к нему пообедать.

Тревога сковала все ее тело. Но вдруг она услыхала, как кто-то окликнул ее по имени. Она обернулась и увидала трех молодых мужчин, стоявших в центре колоннады. Они были в джинсах и свитерах и отличались своим богемным видом от скучной тщательности, с какой одеты были остальные курортники, прогуливавшиеся вдоль колоннады. Они улыбались ей.

— Привет! — крикнула она им. Это были киношники, друзья, которых она знала еще с той поры, когда выступала с микрофоном на подмостках.

Самый высокий из них, режиссер, тотчас взял ее под руку:

— Как чудесно было бы вообразить, что ты приехала сюда к нам и ради нас…

— А ты приехала всего лишь к своему мужу… — грустно сказал его помощник.

— Какая жалость! — сказал режиссер. — Самую красивую женщину стольного града некий трубач держит в клетке, и потому уже годы ее нигде не видать…

— Мать его за ногу! — сказал оператор (молодой человек в рваном свитере). — Пошли обмоем это дело!

Они думали, что расточают свои восторженные речи перед ослепительной королевой, которая тотчас равнодушно бросит их в плетеную корзинку, полную других ненужных даров. А она между тем принимала их слова с благодарностью, словно девушка-хромоножка, поддержанная благожелательной рукой.

 

 

Ольга говорила, а Якуб думал о том, что отдал незнакомой женщине яд, который она может проглотить в любую минуту.

Произошло это внезапно, быстрее, чем он успел осознать. Произошло это помимо его сознания.

Ольга без умолку говорила, а Якуб мысленно оправдывал себя тем, что не хотел давать тюбик этой женщине и что она сама вынудила его сделать это.

Но как бы он ни убеждал себя, он знал, что это пустая отговорка. У него была тысяча возможностей не подчиниться медсестре. Ее наглости он мог противопоставить собственную наглость и, спокойно сбросив верхнюю таблетку на ладонь, сунуть ее в карман.

А если у него не нашлось достаточно выдержки и он не сделал необходимого, он мог в конце концов броситься за ней следом и признаться, что в тюбике яд. В этом не было ничего сложного: просто объяснить, как все произошло.

А он меж тем сидит и смотрит на Ольгу, которая говорит что-то. Нет, он все-таки должен подняться и побежать за медицинской сестрой. Еще есть время. И он обязан сделать все, чтобы сохранить ей жизнь. Так почему же он сидит и не двигается с места?

Ольга говорила, а он удивлялся тому, что сидит и не двигается с места.

Да, надо подняться и пойти поискать ее. Но как сказать Ольге, что он должен уйти? Надо ли поделиться с ней тем, что произошло? Нет, он не может с ней поделиться. Что, если медсестра проглотит лекарство раньше, чем он догонит ее? Разве Ольга должна знать, что он убийца? Но если он и догонит медсестру вовремя, как ему оправдаться перед Ольгой, что он так долго колебался? Как ей объяснить, что он вообще отдал тюбик этой женщине? Ведь уже сейчас, только из-за этих коротких мгновений, что он сидит здесь и бездействует, любой наблюдатель сочтет его убийцей!

Нет, он не может поделиться с Ольгой, но что сказать ей? Как объяснить, что он сейчас вдруг встанет из-за стола и куда-то побежит?

Но разве сколько-нибудь важно, что он ей скажет? Какие глупости приходят ему все время на ум! Перед лицом жизни и смерти какое имеет значение, что подумает Ольга?

Он знал, что его рассуждения насквозь порочны и что каждая минута промедления повышает опасность, в какой оказалась медсестра. А впрочем, и сейчас уже поздно. За то время, пока он здесь медлит, она с молодым человеком уже так далеко ушла от винного погребка, что он и не ведает, в какую сторону бежать, чтобы найти ее. Откуда ему знать, куда они пошли. В какую сторону податься за ними?

Но он тотчас осознал, что и это всего-навсего новая отговорка. Найти ее было бы трудно, но возможно. Еще не поздно что-то сделать, но делать нужно немедленно, пока не стало поздно!

— С самого утра день был для меня неудачным, — сказала Ольга. — Я проспала, опоздала на завтрак, меня не хотели кормить, в бассейне были эти дурацкие киношники. А я так мечтала, чтобы сегодняшний день был чудесным, коль я вижу тебя в последний раз. Ты даже не знаешь, как для меня это важно. Якуб, знаешь ли ты вообще, как для меня это важно?

Она перегнулась через стол и взяла его за руки.

— Не волнуйся, нет причин, чтобы этот день был для тебя неудачным, сказал он ей с усилием, поскольку вообще не мог на ней сосредоточиться. Какой-то голос без устали напоминал ему, что у медсестры в сумке яд и что от него зависит, жить ей или умереть. Этот голос был назойливо постоянным, но при этом удивительно слабым, словно доносился из глубочайших глубин.

 

 

Клима ехал с Руженой по лесной дороге и убеждался, что на сей раз прогулка на роскошной машине не приносит ему желанного успеха. Ему не удавалось преодолеть ожесточенную неприступность Ружены, и потому он надолго умолк. Когда молчание сделалось слишком тягостным, он сказал:

— Ты придешь на концерт?

— Не знаю, — ответила она.

— Приходи, — сказал он, и вечерний концерт стал поводом для разговора, который на время отвлек их от пререканий. Клима старался в шутливом тоне рассказывать о главном враче, играющем на барабане, а решающий поединок с Руженой вознамерился отложить на вечер.

— Надеюсь, ты подождешь меня после концерта, — сказал он. — Как и в тот раз, когда я играл здесь… Только выговорив последние слова, он осознал их смысл. «Как и в тот раз» означает, что после концерта они должны были бы заняться любовью. Боже правый, почему он вообще не принимал в расчет такую возможность?

Странно, но до этой минуты ему совершенно не приходило на ум, что он мог бы спать с ней. Ее беременность тихо и незаметно отодвинула ее во внесексуальное пространство страха. Хотя он и положил себе быть с ней нежным, целовать и гладить ее и старался вести себя именно так, однако все, что он ни делал, было только жестом, пустым знаком, при полном отсутствии всякой телесной заинтересованности.

Думая об этом сейчас, он пришел к мысли, что именно эта его незаинтересованность была самой большой ошибкой, какую он допустил в эти дни. Да, теперь это стало ему совершенно ясно (и он сердился на своих друзей-советчиков, упустивших этот момент): непременно нужно переспать с ней! Ведь эта внезапная отчужденность, которой окуталась девушка и сквозь которую он не в силах пробиться, вызвана именно тем, что их тела остаются далекими. Отвергая ребенка, цветок ее утробы, он тем самым оскорбительно отвергает и ее зачавшее тело. И потому тем больший интерес он должен был бы проявить к ее незачавшему телу. Он должен был бы противопоставить ее родящее тело телу неродящему и в нем найти своего союзника.

Когда он все так осмыслил, в нем вновь ожила надежда. Он сжал плечо Ружены и наклонился к ней:

— Наши споры разрывают мне сердце. Уверяю тебя, все как-то уладится. Главное, что мы вместе. Эту ночь у нас никто не посмеет отнять, и она будет так же прекрасна, как и та, последняя.

Одной рукой он держал руль, другой — обнимал ее за плечи, и вдруг ему показалось, что где-то далеко в его глубинах просыпается влечение к ее голой коже, и он наполнился радостью: ведь только это влечение способно было предоставить ему единый общий язык, на котором он мог с ней договориться.

— А где мы встретимся? — спросила она.

Клима тут же осознал, что весь курорт станет свидетелем того, с кем он уходит после концерта. Но выбора не было:

— Как только концерт кончится, приходи ко мне за кулисы.

 

 

В то время как Клима поспешал в клуб, чтобы еще раз прорепетировать «Сент-Луис Блюз» и «Святые маршируют», Ружена пытливо оглядывалась по сторонам. Еще минуту назад, когда ехала в машине, она несколько раз в зеркале заднего обзора видела, как он издали следует за ними на мотоцикле. Но сейчас его нигде не было.

Она ощущала себя затравленным зверем, за которым охотится время. Она понимала, что до завтрашнего дня ей надо знать, что она хочет, но сейчас она не знала ничего. Во всем мире не было ни одной души, которой бы она верила. Семья была ей чужой. Франтишек любил ее, но именно поэтому она и не доверяла ему (как лань не доверяет охотнику). Климе не доверяла она, как не доверяет охотник лани. Хотя она и была дружна со своими сослуживицами, но и им она не верила до конца (как охотник не доверяет другим охотникам). Она шла по жизни одна, а в последнее время с каким-то странным дружком, которого носила в утробе, о котором одни говорили, что это ее величайшее счастье, а другие — прямо противоположное, и к которому она сама вовсе не имела никакого отношения.

Она ничего не знала. Ее переполняло незнание. Она была само незнание. Не знала даже, куда идет.

Она шла мимо ресторана «Славия», самого ужасного заведения на курорте, грязного кабака, куда захаживали местные жители выпить пива и поплевать на пол. Когда-то, верно, это заведение было лучшим в округе, и с той поры сохранились здесь в маленьком палисаднике три деревянных, выкрашенных красной краской (но уже облупившейся) стола со стульями — память о буржуазных радостях эстрадных оркестров, танцевальных праздников и дамских зонтиков, прислоненных к стульям. Но что знала о тех временах Ружена, шедшая по жизни лишь узким мостиком настоящего без всякой исторической памяти?

Она не могла видеть тень розового зонтика, отброшенную сюда из временной дали, а видела лишь трех мужчин в джинсах, одну красивую женщину и бутылку вина посреди пустого стола. Один из мужчин окликнул ее. Она повернулась и узнала оператора в рваном свитере.

— Идите к нам, — крикнул он ей. Она послушалась.

— Эта очаровательная девушка дала нам сегодня возможность отснять короткий порнографический фильм, — представил оператор Ружену женщине, которая протянула ей руку и невнятно пробормотала свое имя.

Ружена села возле оператора, он поставил перед ней бокал и наполнил его вином.

Ружена была благодарна, что что-то происходит. Что ей не нужно думать, куда идти и что делать. Что ей не нужно решать, оставить или не оставить ребенка.

 

 

Наконец он все же пересилил себя. Расплатившись с официантом, сказал Ольге, что пока расстается с ней и что встретятся они только перед концертом.

Ольга спросила, что он собирается делать, и у него вдруг возникло скверное ощущение того, что его допрашивают. Он ответил, что должен встретиться со Шкретой.

— Хорошо, — сказала она, — но это же не продлится так долго. Я пойду переоденусь, а в шесть часов буду ждать тебя опять здесь. Приглашаю тебя на ужин.

Якуб проводил Ольгу к дому Маркса. Когда она исчезла в коридоре, что вел к комнатам, он наклонился к привратнику:

— Скажите, пожалуйста, сестра Ружена дома?

— Нет, — сказал привратник. — Ключ висит здесь.

— Мне необходимо поговорить с ней, — сказал Якуб, — не знаете, где я мог бы найти ее?

— Не знаю.

— Недавно я видел ее с трубачом, сегодня вечером он дает здесь концерт.

— Да, я тоже слыхал, что между ними что-то есть, — сказал привратник. — Он наверняка репетирует сейчас в клубе.

Доктор Шкрета, сидевший на сцене за барабанами, увидел в дверях зала Якуба и поднял в знак приветствия палочку. Якуб, улыбнувшись ему, оглядел ряды стульев, где сидело с десяток фанатов (да, Франтишек, превратившись в тень Климы, тоже был среди них). Якуб сел на стул и стал ждать, не появится ли в зале медсестра.

Куда бы еще пойти поискать ее, раздумывал он. Она могла быть сейчас в самых разных местах, о которых он и понятия не имел. Может, спросить трубача? Но как спросить его? А вдруг с ней уже что-то случилось? Якуб только сейчас осознал, что ее возможная смерть будет совершенно необъяснима и убийца, убивший без мотива, не будет раскрыт. Так должен ли он привлекать к себе внимание? Должен ли он оставлять какие-то следы и возбуждать подозрение?

Но он тут же упрекнул себя. Имеет ли он право рассуждать так трусливо, если в опасности человеческая жизнь? Воспользовавшись перерывом между двумя номерами, он с заднего входа прошел на сцену. Доктор Шкрета радостно обернулся к нему, но он, приложив палец к губам, тихо попросил Шкрету выяснить у трубача, где сейчас может находиться медсестра, с которой тот час назад сидел в винном погребке.

— Что у вас у всех за дела с ней? — пробормотал Шкрета недовольно. Где Ружена? — крикнул он трубачу, но трубач, залившись краской, ответил, что не знает.

— Тогда ничего не поделаешь, — сказал в свое оправдание Якуб. Продолжайте играть.

— Нравится тебе наш оркестр? — спросил его доктор Шкрета.

— Потрясающе, — сказал Якуб и, сойдя со сцены, снова сел в один из рядов. Он знал, что все время ведет себя исключительно гнусно. Если бы ему и вправду важна была ее жизнь, он должен был бы забить тревогу и поднять всех на ноги, чтобы ее тотчас нашли. Но он пошел искать ее лишь затем, чтобы оправдаться перед собственной совестью.

Вновь в памяти возникло мгновение, когда он подал ей тюбик с ядом. В самом ли деле это произошло быстрее, чем он успел осознать? В самом ли деле все произошло помимо его сознания?

Якуб знал, что это неправда. Сознание его не спало. Он снова представил себе это лицо под желтыми волосами и понял: то, что он подал ей тюбик с ядом, было вовсе не случайностью (вовсе не сном его сознания), а его давней мечтой, которая уже долгие годы ждала случая и была так вожделенна, что в конце концов сама призвала его.

Он передернулся от ужаса и вышел из ряда. Снова побежал к дому Маркса. Но Ружены там все еще не было.

 

 

Какая идиллия, какое отдохновение! Какой перерыв в драме! Какой упоительный день с тремя фавнами!

Обе преследующие трубача женщины, обе его напасти сидят друг против друга, обе пьют из одной бутылки вино и обе одинаково счастливы, что они здесь и что не должны хотя бы какое-то время думать о нем. Какое трогательное единение, какое взаимопонимание!

Камила смотрит на этих трех молодых людей, к кругу которых она когда-то принадлежала. Она смотрит на них, словно перед ней негатив ее сегодняшней жизни. Погруженная в заботы, она видит перед собой полную беззаботность, привязанная к единственному мужчине, она видит перед собой трех фавнов, являющих бесконечное многообразие мужского племени.

Разговоры фавнов устремлены к очевидной цели: провести с двумя женщинам ночь, ночь впятером. Цель эта иллюзорная, ибо они знают, что муж Камилы здесь, но цель эта настолько заманчива, что они устремлены к ней, несмотря на ее недосягаемость.

Камила знает, к какой они устремлены цели, и отдается этой устремленности тем увлеченнее, что это лишь воображение, лишь игра, лишь искушение грез. Она смеется в ответ на двусмысленные речи, ободряюще шутит с незнакомой собеседницей и была бы непрочь, чтобы этот перерыв в драме длился как можно дольше, чтобы ей еще долго не пришлось видеть свою соперницу и не смотреть правде в глаза.

Еще одна бутылка вина, все веселы, все опьянены, но даже не столько вином, сколько этим странным настроением, этой жаждой продлить мгновение, которое вот-вот улетучится.

Камила чувствует, что под столом к ее ноге прижалась икра режиссера. Она вполне осознает это, но ногу не отставляет. Такое прикосновение устанавливает между ними двусмысленную кокетливую связь, но вместе с тем оно могло возникнуть и случайно и было столь малозначащим, что его не обязательно осознавать. Иными словами, это прикосновение помещено точно на грани невинного и бесстыдного. Камила не хочет перейти эту грань, но она радуется, что может задержаться на ней (на этой тонкой территории нечаянной свободы), и возрадуется еще больше, если эта волшебная линия продвинется дальше — еще к другим словесным намекам и другим прикосновениям и играм. Хранимая двусмысленной невинностью этой передвигающейся черты, она мечтает унестись в необозримое, все дальше и дальше.

Если красота Камилы, слегка раздражающая своей ослепительностью, вынуждает режиссера вести наступление неспешно, с оглядкой, то банальное очарование Ружены позволяет оператору действовать нахрапом и прямолинейно. Он обнимает ее за талию и лапает за грудь.

Камила смотрит на это. Как давно она не видела вблизи чужие непристойные жесты! Она смотрит на мужскую ладонь, которая прикрывает грудь девушки, мнет ее, теребит и гладит сквозь платье. Она смотрит на лицо Ружены, неподвижное, чувственное, покорное, инертное. Рука гладит грудь, время сладостно ускользает, и Камила чувствует, как к ее другой ноге прижалось колено помощника режиссера.

И тогда она говорит:

— Мне хотелось бы прокутить сегодня всю ночь.

— Черт бы побрал твоего трубача! — сказал режиссер.

— Черт бы его побрал! — повторил помощник режиссера.

 

 

В эту минуту она узнала ее. Да, это именно то лицо, которое подруги показывали ей на фотографии! Она быстро сбросила руку оператора.

— Ты что дурака валяешь! — запротестовал он.

Он снова попытался ее обнять, но снова был отвергнут.

— Вы что себе позволяете! — прикрикнула она на него.

Режиссер и его помощник засмеялись.

— Вы это серьезно? — спросил ее помощник режиссера.

— Конечно серьезно, — ответила она строго. Помощник режиссера, посмотрев на часы, сказал оператору:

— Сейчас ровно шесть. Перелом в ситуации возник потому, что наша приятельница каждый четный час ведет себя пристойно. Поэтому тебе придется подождать до семи.

Снова раздался смех. От унижения Ружена покрылась краской. Она была застигнута врасплох: чужая рука лежала на ее груди. Застигнута тогда, когда с ней делали все, что хотели. Застигнута своей самой главной соперницей в тот момент, когда все смеялись над ней.

Режиссер сказал оператору:

— Пожалуй, тебе надо было попросить девушку в виде исключения считать шестой час нечетным.

— Ты полагаешь, что теоретически возможно считать шесть числом нечетным?

— Да, — изрек режиссер. — Эвклид в своих знаменитых «Началах» говорит об этом буквально вот что: «При некоторых необычных и весьма таинственных обстоятельствах отдельные четные числа ведут себя как нечетные». Я считаю, что мы стоим именно перед лицом таких таинственных обстоятельств.

— Стало быть, Ружена, вы согласны с тем, чтобы мы считали этот шестой час нечетным?

Ружена молчала.

— Ты согласна? — склонился к ней оператор.

— Барышня молчит, — сказал помощник режиссера, — выходит, мы должны решить, считать ли ее молчание знаком согласия или отрицания.

— Проголосуем, — сказал режиссер.

— Правильно, — сказал его помощник. — Кто считает, что Ружена согласна с тем, что шесть в данном случае число нечетное? Камила! Ты голосуешь первая!

— Думаю, что Ружена с этим безусловно согласна! — сказала Камила.

— А ты что, режиссер?

— Я убежден, — сказал режиссер своим мягким голосом, — что барышня Ружена будет считать шесть нечетным числом.

— Оператор слишком заинтересован, поэтому воздерживается от голосования. Я голосую «за», — сказал помощник режиссера. — Таким образом, тремя голосами мы решили, что молчание Ружены означает ее согласие. Из этого следует, что ты, пан оператор, должен не мешкая снова взяться за дело… Оператор, склонившись к Ружене, обнял ее таким манером, что опять коснулся ее груди. Ружена оттолкнула его куда резче прежнего и крикнула:

— Убери свои грязные лапы!

— Ружена, разве он виноват, что вы ему так нравитесь. Мы все были в таком прекрасном настроении… — обронила Камила.

Еще за минуту до этого Ружена была абсолютно пассивна и покорялась ходу вещей — будь что будет, — словно хотела распознать свою судьбу по случайностям, происходившим с ней. Она позволила бы подчинить себя, совратить или подбить на что угодно, лишь бы только это означало выход из тупика, в котором она очутилась.

Однако случайность, к которой Ружена просительно обращала взор, неожиданно оказалась враждебной к ней, и она, униженная перед соперницей и всеми осмеянная, осознала, что у нее лишь единственная надежная опора, единственное утешение и спасение — плод во чреве своем. Вся ее душа (вновь и вновь! ) опускалась вниз, вовнутрь, в глубины тела, и она утверждалась в мысли, что с тем, кто спокойно расцветает в ней, она никогда не посмеет разъединиться. В нем — ее тайный козырь, который возносит ее высоко над их смехом и грязными руками. Ей ужасно хотелось сказать им, выкрикнуть им это в лицо, отомстить им за их насмешки, а ей — за ее снисходительную любезность.

Только бы сохранить спокойствие, говорила она себе, опуская руку в сумку за тюбиком. Она вынула его, но тут же почувствовала, как чья-то рука крепко сжала ее запястье.

 

 

Никто не заметил, как он подошел. Он вдруг оказался здесь, и Ружена, повернув к нему голову, увидела его улыбку.

Он все еще держал ее за руку; она чувствовала тиски его пальцев и подчинилась ему: тюбик упал обратно на дно сумки.

— Уважаемые, позвольте мне присоединиться к вам. Меня зовут Бертлеф.

Никто из присутствующих мужчин не испытал восторга от прихода незваного господина, никто не представился ему, а Ружена была не столь искушенной в светских манерах, чтобы суметь представить его другим.

— Вижу, что мое появление несколько испортило вам настроение, — сказал Бертлеф; он принес стоявший поодаль стул, поставил его на свободное место во главе стола и таким образом оказался напротив всей компании; справа от него сидела Ружена. — Извините меня, — продолжал он. — У меня уж такая странная привычка — я не прихожу, а предстаю взору.

— В таком случае разрешите нам, — сказал помощник режиссера, — считать вас всего лишь привидением и не уделять вам внимания.

— С удовольствием разрешаю вам, — сказал Бертлеф с изящным поклоном. Однако боюсь, что при всем моем желании вам это не удастся.

Он оглянулся на освещенную дверь распивочной и похлопал в ладоши.

— Кто, собственно, вас сюда приглашал, шеф? — сказал оператор.

— Вы хотите дать мне понять, что я здесь нежелателен? Мы могли бы с Руженой тотчас уйти, но привычка есть привычка. Я всегда под вечер сажусь за этот стол и пью здесь вино. — Он посмотрел на этикетку стоявшей на столе бутылки. — Разумеется, получше того, что вы пьете сейчас.

— Хотелось бы знать, где в этом кабаке можно найти что-нибудь получше, — сказал помощник режиссера.

— Сдается мне, шеф, что вы слишком выпендриваетесь, — добавил оператор, желая высмеять незваного гостя. — В определенном возрасте, конечно, человеку ничего не остается, как выпендриваться.

— Ошибаетесь, — сказал Бертлеф, как бы пропуская мимо ушей оскорбительную реплику оператора, — в этом трактире спрятаны вина получше, чем в иных самых дорогих отелях.

В эту минуту он уже протягивал руку трактирщику, который до сих пор здесь почти не показывался, но теперь кланялся Бертлефу и спрашивал:

— Мне накрыть на всех?

— Разумеется, — ответил Бертлеф и обратился к остальным: — Дамы и господа, приглашаю вас отведать со мной вина, вкус которого я уже не раз здесь испробовал и нашел его великолепным. Вы согласны?

Никто не ответил Бертлефу, а трактирщик сказал:

— В отношении блюд и напитков могу посоветовать уважаемому обществу полностью положиться на пана Бертлефа.

— Друг мой, — сказал Бертлеф трактирщику, — принесите две бутылки и большое блюдо с сырами. — Потом он снова обратился к присутствующим: — Ваше смущение напрасно. Друзья Ружены — мои друзья.

Из распивочной прибежал мальчик лет двенадцати, принес поднос с рюмками, тарелками и скатеркой. Поставил поднос на соседний столик и, перегибаясь через плечи гостей, стал собирать недопитые бокалы. Вместе с полупустой бутылкой перенес их на тот же столик, куда прежде поставил поднос, и салфеткой принялся старательно обметать явно нечистый стол, чтобы застелить его белоснежной скатертью. Затем, снова собрав с соседнего столика недопитые бокалы, хотел было расставить их перед гостями.

— Старые рюмки и бутылку с недопитой бурдой на стол не ставьте, сказал Бертлеф мальчику. — Отец принесет вино получше.

Оператор возразил:

— Шеф, не могли бы вы оказать нам любезность и разрешить нам пить то, что мы хотим?

— Как вам угодно, господа, — сказал Бертлеф. — Я против того, чтобы навязывать людям счастье. Каждый имеет право на свое скверное вино, на свою глупость и на свою грязь под ногтями. Знаете что, юноша, поставьте перед каждым гостем его прежнюю рюмку и чистый пустой бокал. Мои гости вольны будут выбрать между вином, взращенным туманами, и вином, рожденным солнцем.

И в самом деле, перед каждым гостем сразу же оказались по две рюмки, одна пустая, другая с недопитым вином. К столу подошел трактирщик с двумя бутылками, одну из них он зажал между колен и мощным рывком вытащил пробку. Затем немного вина налил в бокал Бертлефа. Бертлеф поднес бокал ко рту, попробовал и обратился к трактирщику:

— Отличное. Урожая двадцать третьего года?

— Двадцать второго, — сказал трактирщик.

— Наливайте, — сказал Бертлеф, и трактирщик, обойдя с бутылкой стол, наполнил все пустые бокалы.

Бертлеф поднял бокал:

— Друзья мои, отведайте этого вина. У него вкус прошлого. Отведайте его, и пусть вам покажется, будто вы высасываете из длинной мозговой кости одно давно забытое лето. Я хотел бы с помощью тоста соединить прошлое с настоящим, и солнце двадцать второго года с солнцем этой минуты. И солнце это — Ружена, простая девушка, даже не ведающая, что она королева. Она сияет на фоне этого курорта, словно драгоценный камень на платье нищего. Она здесь словно луна на блеклом дневном небосводе. Она здесь словно бабочка, порхающая на снегу.

Оператор с трудом заставил себя рассмеяться:

— Не перехлестываете ли вы, шеф?

— Нет, не перехлестываю, — сказал Бертлеф и повернулся к оператору. Это кажется только вам, потому что вы всегда живете ниже уровня всего сущего, вы горькая трава, вы антропоморфный уксус! Вы полны кислот, которые булькают в вас, точно в сосуде алхимика! Вы отдали бы жизнь за то, чтобы обнаружить вокруг себя мерзость, какую носите внутри себя! Только так вы можете ненадолго почувствовать какое-то согласие между собой и миром. Ибо мир, который прекрасен, страшен для вас, он мучит вас и постоянно исторгает вас из своей среды. До чего невыносимо: грязь под ногтями и красивая женщина рядом! А потому сначала надо облить женщину грязью, а уж потом радоваться ее присутствию. Это так, господа! Я рад, что вы прячете руки под стол, вероятно, я был прав, когда говорил о ваших ногтях.

— А я кладу на ваше пижонство, я же не шут вроде вас, при белом воротничке и галстуке, — отрубил оператор.

— Ваши грязные ногти и рваный свитер не являют собою ничего нового под солнцем, — сказал Бертлеф. — Когда-то очень давно один киникийский философ хвастливо прогуливался по Афинам в рваном плаще, стремясь вызвать у всех восхищение своим равнодушием к условностям. Сократ, встретив его, сказал: «Сквозь дыру в твоем плаще я вижу твое тщеславие». И ваша грязь, господа, самодовольна, а ваше самодовольство грязно.

Ружена не могла опомниться от дурманящей неожиданности. Человек, которого она знала лишь мельком как пациента, пришел к ней на помощь, словно упал с небес. Она была околдована изысканной естественностью его поведения и той жесткой уверенностью, с какой он сразил дерзость оператора.

— Я вижу, вы утратили дар речи, — сказал Бертлеф оператору после недолгой паузы, — но поверьте, я вовсе не хотел вас оскорбить. Я почитатель спокойствия, а не распрей, и ежели меня слишком увлекло красноречие, прошу извинения. Я хочу лишь, чтобы вы испробовали это вино и выпили со мной за Ружену, ради которой я и пришел сюда.

Бертлеф снова поднял бокал, но никто не присоединился к нему.

— Пан трактирщик, —. сказал Бертлеф, — выпейте же вы с нами!

— Такое вино я завсегда готов, — сказал трактирщик, взял с соседнего стола пустой бокал и наполнил его. — Пан Бертлеф толк в винах знает. Он уж давненько учуял мой подвал, точно ласточка, что чует свое гнездо издали.

Бертлеф рассмеялся довольным смехом польщенного человека.

— Так выпьете с нами за Ружену? — сказал он.

— За Ружену? — спросил трактирщик.

— Да, за Ружену! — Бертлеф взглядом указал на свою соседку. — Надеюсь, она нравится вам так же, как и мне?

— С вами, пан Бертлеф, бывают только красивые женщины. Мне и глядеть не надо на барышню: раз сидит рядом с вами — значит, точно красивая.

Бертлеф снова рассмеялся довольным смехом, трактирщик смеялся вместе с ним, и, к удивлению всех, присоединилась к ним и Камила, которую с самого начала забавлял приход Бертлефа. Этот смех был неожиданным, но при этом странно и необъяснимо заразительным. К Камиле из галантной солидарности присоединился и режиссер, к режиссеру — его помощник и, наконец, даже Ружена, нырнувшая в этот многоголосый смех, будто в блаженное объятие. За весь этот день она рассмеялась впервые. Первая разрядка, первый вздох облегчения. Она смеялась громче всех и не могла насытиться этим смехом.

Бертлеф все еще держал бокал поднятым:

— За Ружену!

Поднял бокал и трактирщик, подняла бокал и Камила, и режиссер, и его помощник, и все повторяли вслед за Бертлефом:

— За Ружену!

Оператор и тот поднял свой бокал и, не говоря ни слова, выпил.

Режиссер отхлебнул глоток и сказал:

— А это вино и вправду знатное!

— Я же говорил вам! — смеялся трактирщик. Между тем мальчик поставил на стол большое блюдо с сырами, и Бертлеф сказал:

— Угощайтесь, сыры отменные!

— Скажите на милость, — удивился режиссер, — откуда здесь такой выбор сыров, мне кажется, что я во Франции.

И тут вдруг напряжение как рукой сняло, настроение поднялось, все разговорились, стали накладывать на свои тарелки сыры, удивляясь, откуда у трактирщика такой выбор (в стране, где так скудно с сырами), и подливать себе вина.

И когда все уже были на верху блаженства, Бертлеф встал и отвесил поклон:

— Мне было очень приятно в вашем обществе, благодарю вас. У моего друга доктора Шкреты сегодня вечером концерт, и мы с Руженой хотим послушать его.

 

 

Ружена с Бертлефом исчезли в легкой пелене опускавшихся сумерек, и первоначальное вдохновение, уносившее компанию за столом к воображаемому острову распутства, безвозвратно улетучилось. Всеми овладело уныние.

Камила чувствовала себя так, будто очнулась от сна, в который хотела быть все еще погруженной. Мелькнула мысль, что ей вовсе незачем идти на концерт. Что для нее самой было бы фантастическим сюрпризом вдруг сейчас обнаружить, что приехала она сюда не ради того, чтобы выслеживать мужа, а чтобы пережить авантюру. Что было бы прекрасно остаться с тремя киношниками до утра и затем тайно уехать домой. Что-то подсказывало ей, что именно так она и должна поступить; что это был бы правильный шаг; освобождение; оздоровление и пробуждение от колдовства.

Но она была уже слишком трезва. Все чары исчезли. Она была уже сама с собой, со своим прошлым, со своей тяжелой головой, набитой прежними трезвыми мыслями. Она была бы счастлива продлить этот короткий сон хоть на несколько часов, но она знала, что этот сон, поблекнув, уже рассеивается, как утренний туман.

— Мне тоже надо идти, — сказала она.

Они пытались уговорить ее остаться, но понимали, что у них уже нет в достатке ни уверенности в себе, ни сил удержать ее.

— Мать его за ногу, — сказал оператор, — что это был за мужик?

Они хотели было расспросить о нем трактирщика, но с той минуты, как Бертлеф удалился, на них опять никто не обращал внимания. Из распивочной доносился гвалт подвыпивших гостей, а они сидели здесь покинутые у недопитого вина и недоеденных сыров.

— Кто бы он ни был, но он испортил нам пирушку. Одну даму увел, а вторая бросает нас сама. Давайте проводим Камилу.

— Нет, — сказала Камила. — Останьтесь. Я пойду туда одна.

Она была уже не с ними. Ей уже мешало их присутствие. Ревность пришла за ней, точно смерть. Камила была теперь только в ее власти, и кроме ревности для нее ничего больше не существовало. Она встала и пошла в ту сторону, в какую минутой раньше ушли Бертлеф с Руженой. Издали до нее еще донеслось, как оператор сказал:

— Мать его за ногу…

 

 

Перед началом концерта Якуб и Ольга прошли в артистическую позади сцены, чтобы пожать доктору Шкрете руку, затем спустились в зал. Ольга намеревалась после перерыва уйти, чтобы оставшийся вечер провести наедине с Якубом. Якуб считал, что это рассердит друга, но Ольга твердила, что он и не заметит их преждевременного ухода.

Зал был почти полон, в их ряду было всего лишь два свободных места.

— Эта женщина сегодня преследует меня, как тень, — наклонившись к Якубу, сказала Ольга, когда они усаживались.

Якуб, оглянувшись, увидел, что рядом с Ольгой сидит Бертлеф, а возле него медсестра, у которой в сумке был яд. На мгновение у него замерло сердце, но наученный за всю свою жизнь скрывать то, что творится в душе, он сказал совершенно спокойно:

— Ну-ну, мы оказались в ряду контрамарок, которые Шкрета раздал своим знакомым. Стало быть, он знает, в каком ряду мы сидим, и заметит, если уйдем.

— Скажешь ему, что впереди плохая акустика и потому после перерыва мы пересели в задний ряд, — сказала Ольга.

Тут на сцену поднялся Клима с золотой трубой в руке, и зал зааплодировал. Когда за ним вышел доктор Шкрета, аплодисменты еще усилились и по залу прокатилась волна оглушительного шума. Доктор Шкрета скромно стоял позади трубача, давая понять неловким движением руки, что главная фигура концерта, конечно, гость из столицы. Публика чутко восприняла весьма трогательную неловкость жеста и ответила на нее еще более бурными аплодисментами. Откуда-то сзади донеслось:

— Да здравствует доктор Шкрета!

Пианист, самый неприметный из всех троих и привлекающий к себе наименьшее внимание публики, опустился на стульчик у рояля, Шкрета подсел к импозантной ударной установке, а трубач легким ритмичным шагом стал похаживать от пианиста к Шкрете и обратно.

Аплодисменты стихли, пианист ударил по клавишам, начав свое сольное вступление, но Якуб заметил, что его друг чем-то обеспокоен и растерянно оглядывается. Трубач, также заметив озабоченность доктора, подошел к нему. Шкрета что-то шепнул трубачу, и они оба нагнулись к полу. С минуту внимательно осматривали его, а потом трубач поднял палочку, упавшую к ногам пианиста, и протянул ее Шкрете.

Публика, внимательно следившая за сценой, разразилась новым взрывом аплодисментов, и пианист, сочтя их похвалой своему вступлению, продолжал играть и при этом с благодарностью кланяться.

Ольга, схватив Якуба за руку, прошептала: — Чудесно! Настолько чудесно, что мне кажется, с этого момента кончается мое сегодняшнее невезение!

Наконец в звуки рояля вплелись труба и барабан. Клима трубил, неустанно передвигаясь мелкими ритмичными шажками, а доктор Шкрета восседал за своими барабанами, как величественный невозмутимый Будда.

И Якуб представил себе: в то время как доктор Шкрета на сцене бьет в барабаны, и публика хлопает и кричит, медсестра вдруг вспоминает о лекарстве, проглатывает таблетку, корчится в судорогах и замертво падает на стул.

И тут ему стало ясно, почему эта девушка получила билет в тот же ряд, что и он: эта сегодняшняя случайная встреча в винном погребке была искушением, испытанием. Произошла она лишь затем, чтобы он, как в зеркале, увидел свой образ — образ того, кто подает ближнему яд. Но тот, кто его испытывает (Бог, в которого он не верит), не алчет ни кровавой жертвы, ни крови невинных. Испытание должно завершиться не смертью, а лишь его, Якуба, самопознанием, которое избавит его от недозволенной нравственной гордыни. И сейчас медсестра сидит в одном ряду с ним именно затем, чтобы он мог еще в последнюю минуту спасти ее. И именно потому рядом с ней человек, с которым он вчера подружился и который поможет ему.

Да, он дождется первой же возможности, скорее всего паузы между двумя номерами, и обратится к Бертлефу с просьбой выйти втроем в коридор. Там он как-то объяснит все, и это невообразимое безумие кончится.

Музыканты доиграли первую композицию, раздались аплодисменты, медсестра сказала «извините» и в сопровождении Бертлефа стала выбираться из ряда. Якуб хотел было встать и идти за ними, но Ольга удержала его за руку:

— Нет, пожалуйста, не сейчас. Подожди до перерыва.

Все произошло быстрее, чем он успел осознать. Музыканты играли уже следующую композицию, и Якуб понял, что тот, кто испытывает его, посадил Ружену рядом с ним вовсе не для того, чтобы спасти его, Якуба, совесть, а чтобы вне всяких сомнений подтвердить его проигрыш и его осуждение.

Трубач продолжал дуть в трубу, доктор Шкрета возвышался, словно великий Будда барабанов, а Якуб сидел и не двигался с места. В эти минуты он не видел ни трубача, ни доктора Шкрету, он видел лишь одного себя, как он сидит и не двигается с места, и от этого чудовищного образа он не мог оторвать взор.

 

 

Когда Клима услыхал громкий звук своей любимой трубы, ему показалось, что это только он один звучит и заполняет все пространство зала. Он чувствовал себя непобедимым и сильным. Ружена сидела в почетном ряду обладателей контрамарок рядом с Бертлефом (даже в этом он усматривал случайный добрый знак), и вся атмосфера вечера была пленительной. Публика слушала с удовольствием, в отличном настроении, мягко нашептывавшем ему, что все хорошо кончится. Когда раздались первые аплодисменты, Клима изящным жестом указал на доктора Шкрету, ставшего ему в этот вечер невесть почему милым и близким. Доктор, восседая за барабанами, поклонился.

Однако, посмотрев в зал во время второй композиции, он вдруг обнаружил, что стул, на котором сидела Ружена, пуст. Это испугало его. С этой минуты он играл неспокойно, обшаривал глазами весь зал, стул за стулом, проверял каждое место, но не находил ее. Мелькнула мысль, что она ушла преднамеренно, чтобы избежать его дальнейших уговоров и не пойти на комиссию. Где искать ее после концерта? И что, если он даже найдет ее?

Он чувствовал, что играет плохо, механически, думая совсем о другом. Но публика, не способная распознать дурное настроение трубача, была довольна, и с каждой новой композицией овации усиливались.

Он успокаивал себя тем, что она, возможно, ушла в туалет. Ей стало плохо, как это часто бывает во время беременности. Когда ее отсутствие затянулось чуть ли не на полчаса, он решил, что она для чего-то вернулась домой, а потом снова появится на своем стуле. Но кончился перерыв, концерт шел к завершению, а ее стул был по-прежнему пуст. Может, она не решается войти в зал посреди концерта? И появится лишь с последними аплодисментами?

Но вот уже раздались последние аплодисменты, а Ружена не появлялась; Клима чувствовал, что силы покидают его. Публика повскакивала со своих мест и кричала бис. Повернувшись к доктору Шкрете, Клима покачал головой в знак того, что играть больше не хочет. Но он натолкнулся на два горящих глаза, жаждавших одного: барабанить, барабанить и барабанить, хоть всю ночь напролет.

Публика, посчитав отказ Климы бисировать лишь неотъемлемым кокетством звезды, стала аплодировать еще громче. Но тут к сцене протиснулась молодая красивая женщина, и Клима, увидев ее, почувствовал, что вот-вот рухнет, потеряет сознание и уже никогда не придет в себя.

Улыбаясь ему, она говорила (ее голоса он не слышал, но прочел слова по губам):

— Ну сыграй! Сыграй еще!

Клима поднял трубу в знак того, что будет играть. Публика разом стихла.

Оба музыканта, просияв, стали повторять последнюю композицию. А Климе было так, словно он играл в похоронном оркестре, шагая за собственным гробом. Он играл, зная, что все потеряно, что теперь ему остается лишь закрыть глаза, сложить руки и позволить судьбе переехать его своими колесами.

 

 

На столике в апартаментах Бертлефа стояло несколько бутылок, украшенных изысканными этикетками с иностранными названиями. Ружена была несведущей в дорогих напитках и попросила виски лишь потому, что ничего другого не смогла бы назвать.

Ее мысль между тем стремилась проникнуть сквозь пелену опьянения и разобраться в ситуации. Несколько раз она спросила его, как он сегодня разыскал ее, хотя, по сути, они даже не знакомы.

— Я хочу это знать, — повторяла она, — хочу знать, почему вы вспомнили обо мне.

— Я хотел сделать это уже давно, — ответил Бертлеф, не переставая глядеть ей в глаза.

— Но почему вы сделали это именно сегодня?

— Потому что всему свое время. И друг пришел сегодня.

Слова эти звучали загадочно, но Ружена чувствовала, что они искренни. Ее положение сегодня стало и вправду столь невыносимо безысходным, что должно было что-то произойти.

— Да, — задумчиво сказала она, — сегодня был особенный день.

— Вы же сами знаете, что я пришел вовремя, — сказал Бертлеф бархатным голосом.

Ружену охватило неясное и бесконечно сладкое чувство облегчения: если Бертлеф появился именно сегодня, значит, все, что происходит, предрешено кем-то, и она может свободно вздохнуть и отдаться этой высшей силе.

— Да, вы пришли и впрямь вовремя, — сказала она.

— Я знаю.

И все-таки здесь было что-то, чего она не понимала:

— Но почему? Почему вы пришли ко мне?

— Потому что я люблю вас. Слово «люблю» прозвучало совсем тихо, но комната внезапно наполнилась им. И ее голос стал тихим:

— Вы меня любите?

— Да, я люблю вас.

И Франтишек и Клима уже говорили ей это слово, но только сегодня она осознала его таким, каково оно на самом деле, когда приходит нежданно-негаданно и совсем обнаженным. Оно вошло сюда, словно чудо. Оно было совершенно необъяснимым, но казалось ей тем реальнее, ибо основные вещи на свете существуют вне всяких объяснений и поводов — они сами себе причина.

— Правда? — спросила она. И ее голос, обычно слишком громкий, сейчас звучал шепотом.

— Правда.

— Я ведь совершенно обыкновенная девушка.

— Нет, вы необыкновенная.

— Обыкновенная.

— Вы красивая.

— Нет, некрасивая.

— Вы нежная.

— Нет, — качала она головой.

— От вас исходит ласка и доброта.

— Нет, нет, нет, — качала она головой.

— Я знаю, какая вы. Я знаю это лучше вас.

— Вы ничего не знаете.

— Знаю.

Доверие, излучаемое глазами Бертлефа, было точно чудодейственная купель, и Ружена мечтала только о том, чтобы этот взгляд омывал ее и ласкал как можно дольше.

— Я правда такая?

— Правда. Я это знаю.

Это было прекрасно до головокружения: она чувствовала, что в его глазах она была тонкой, нежной, чистой: она чувствовала себя благородной, как королева. Вдруг ощутила себя будто сотканой из меда и душистых трав. Она стала для самой себя до влюбленности приятной. (Боже, ведь с ней никогда не случалось такого: быть для самой себя так сладостно приятной! )

— Но вы же правда меня не знаете, — неустанно повторяла она.

— Я знаю вас давно. Я давно смотрю на вас, но вы о том и не ведаете. Я знаю вас наизусть, — говорил он, пальцами касаясь ее лица. — Ваш нос, вашу улыбку, едва обозначенную, ваши волосы…

А потом он начал расстегивать ей платье, она не сопротивлялась, только смотрела в его глаза, завороженная взглядом, который обступал ее как вода, сладкая вода. Она сидела против него с обнаженной грудью, наливавшейся под его взором, и жаждала, чтобы он смотрел на нее и осыпал восторгами. Все ее тело повернулось к его глазам, как подсолнух к солнцу.

 

 

Они сидели в комнате Якуба, Ольга что-то рассказывала, а Якуб убеждал себя, что пока есть еще время. Он может еще раз пойти в дом Маркса и, если девушки там не застанет, побеспокоить Бертлефа в соседних апартаментах и спросить о ней.

Ольга рассказывала что-то, а он мысленно переживал тягостную сцену: запинаясь, он что-то объясняет сестре, чем-то оправдывается, извиняется и старается выманить у нее таблетку. Но потом, словно устав от своего воображения, которым мучился вот уже несколько часов, вдруг почувствовал, как им овладевает необоримое равнодушие.

Но его равнодушие не было плодом усталости, оно было осознанным и воинственным.

Якуб осознал, что ему совершенно безразлично, будет ли жить это существо с желтыми волосами, и что стремление спасти его было бы не более чем лицемерием и недостойной комедией. Что этим, собственно, он обманывал бы того, кто его испытывает. Ибо тот, кто его испытывает (Бог, который не существует), хочет узнать, каков Якуб на самом деле, а не каким притворяется. И Якуб решил быть перед ним честным; быть тем, кем он есть на самом деле.

Они сидели в креслах друг против друга, между ними был маленький столик. И Якуб видел, как Ольга наклоняется к нему через столик, и слышал ее голос:

— Я хотела бы поцеловать тебя. Возможно ли, мы так давно знаем друг друга и еще ни разу не поцеловались?

 

 

На лице у Камилы, пробравшейся к мужу в артистическую, была напряженная улыбка, на душе — тревога. Она ужасалась при мысли, что придется взглянуть в реальное лицо его любовницы. Но никакой любовницы там не было. Хотя там и сновало несколько девушек, клянчивших у Климы автограф, она поняла (глаз у нее был наметанный), что ни одна из них не знает его лично.

И все-таки она была уверена, что любовница наверняка где-то здесь. Она определила это по лицу Климы, бледному и растерянному. Он улыбался своей жене так же неестественно, как и она — ему.

С поклонами представились ей доктор Шкрета, аптекарь и еще несколько человек, по всей вероятности врачей и их жен. Кто-то предложил пойти в единственный местный ночной бар, расположенный напротив. Клима стал возражать, ссылаясь на усталость. У пани Климовой мелькнула мысль, что любовница ждет в баре, и потому Клима отказывается идти туда. Но поскольку несчастье притягивало ее как магнит, она попросила его доставить ей удовольствие и перебороть усталость.

Однако и в баре не было женщины, какую она могла бы заподозрить в связи с ним. Они сели за большой стол. Доктор Шкрета был многословен и расточал Климе комплименты. Аптекарь был полон робкого счастья, не склонного высказываться. Пани Климова старалась быть оживленно говорливой и общительной.

— Пан доктор, вы меня потрясли, — говорила она Шкрете, — и вы тоже, пан аптекарь. И вся атмосфера была искренней, веселой, беззаботной, в тысячу раз лучше, чем на концертах в столице.

Даже не глядя на мужа, она ни на миг не переставала следить за ним. Она чувствовала, с каким величайшим напряжением он скрывает свою нервозность и изредка старается вставить словечко, чтобы незаметно было, что он думает совсем о другом. Ей было ясно, что она в чем-то помешала ему, причем в чем-то значительном. Если бы дело касалось обычной авантюры (Клима постоянно клялся ей, что не способен влюбиться ни в одну женщину), он не впал бы в такую глубокую ипохондрию. И даже не увидев его любовницы, она не сомневалась, что видит его влюбленность (влюбленность мучительную и отчаянную), и это зрелище было для нее еще более невыносимым.

— Что с вами, пан Клима? — неожиданно спросил аптекарь, который был чем скромнее, тем любезнее и внимательнее.

— Ничего, ничего, я в полном порядке, — испугался Клима. — Голова немного болит.

— Не угодно ли таблетку?

— Нет, нет, — покачал головой трубач. — Но простите меня, если мы все-таки покинем вас чуть раньше, Я в самом деле ужасно устал.

 

 

Как получилось, что у нее наконец хватило смелости?

Уже в ту минуту, как она подсела к Якубу в винном погребке, он показался ей не таким, как обычно. Был замкнут, хотя и приветлив, рассеян, хотя и уступчиво послушен, его мысли где-то витали, хотя он и исполнял все ее желания. Именно его рассеянность (она приписывала ее его скорому отъезду) была ей приятна: она бросала слова в его отсутствующее лицо, словно стремила их в такую даль, где ее было не слышно. Поэтому она могла говорить то, чего не говорила ему никогда.

Сейчас, когда она предложила ему поцеловаться, ей показалось, что она встревожила его и напугала. Но и это не остановило ее, напротив, это было ей тоже приятно: наконец-то она почувствовала себя той смелой и вызывающей женщиной, какой всегда мечтала быть, женщиной, что владеет ситуацией, придает ей нужное направление, с интересом наблюдает за партнером и повергает его в смущение.

Неотрывно глядя ему в глаза, она с улыбкой сказала:

— Но не здесь. Было бы смешно целоваться, перегибаясь через стол. Пойдем.

Она подала ему руку, подвела к дивану, наслаждаясь изобретательностью, элегантностью и спокойной самостоятельностью своих действий. Целуя его, она проявила страстность, какая до сих пор была ей неведома. Однако это была не спонтанно возникшая страстность тела, с которой нельзя совладать, это была страстность мозга, страстность сознательная и нарочитая. Она жаждала сорвать с Якуба одеяние его отцовской роли, жаждала шокировать его и при этом возбудить себя видом его смущения, жаждала изнасиловать его, наблюдая при этом, как она насилует его, жаждала узнать, каков вкус его языка, и почувствовать, как его отцовские руки постепенно осмеливаются покрывать ее ласками.

Она расстегнула пуговицу у него на пиджаке и сама сняла его.

 

 

В течение всего концерта он не сводил с него глаз, а потом замешался среди поклонников, поваливших за кулисы, чтобы попросить артистов нацарапать им на память автографы. Но Ружены там не было. Потом он наблюдал за группой людей, что повели трубача в местный бар. Он вошел с ними внутрь, убежденный, что Ружена уже ждет там трубача. Но он ошибся. Он снова вернулся на улицу и долго подстерегал ее перед входом.

Внезапно его пронизала боль. Из бара вышел трубач, а к нему прижималась женская фигура. Он было решил, что это Ружена, но это была не она.

Он провожал их до самого Ричмонда, за дверьми которого эта пара исчезла.

Через парк он быстро устремился к дому Маркса. Вошел и спросил привратника, дома ли Ружена. Ее не было.

Он побежал назад к Ричмонду, опасаясь, что Ружена тем временем уже прошла к Климе в комнату. Стал прохаживаться по аллее парка, не отрывая глаз от входа. Он не понимал, что происходит. В голове проносилось множество домыслов, но все они не имели значения. Значение имело лишь то, что он стоит здесь на страже и что будет стоять на страже до тех пор, пока кого-то из них не увидит.

Почему? Имело ли это смысл? Не лучше ли было пойти домой и лечь спать?

Он уверял себя, что должен наконец узнать всю правду.

Но в самом ли деле он хотел узнать правду? В самом ли деле он уж так хотел убедиться, что Ружена спит с Климой? Не хотел ли он скорее дождаться какого-то доказательства ее невиновности? Но разве он при своей подозрительности поверил бы тому или иному доказательству?

Он не знал, почему он ждет. Он знал лишь, что ждать будет здесь долго, хоть всю ночь, хоть много ночей. Ибо для того, кто ревнует, время летит невероятно быстро. Ревность заполняет мозг до предела, как никакой умственный труд. В голове не остается ни секунды свободного времени. Кто ревнует, тому не ведома скука.

Франтишек ходил по короткому отрезку дороги длиной не более сотни метров, откуда видно было парадное Ричмонда. Так он будет ходить всю ночь, когда все уже уснут, так он будет ходить до утра следующего дня.

Но почему он хотя бы не сядет? Напротив Ричмонда есть же скамейки!

Сесть он не может. Ревность точно сильная зубная боль. При ней ничего нельзя делать, сидеть и то невозможно. Можно только ходить. Взад и вперед.

 

 

Они шли тем же путем, что и Бертлеф с Руженой и Якуб с Ольгой: по лестнице на второй этаж, а затем по красному плюшевому ковру в конец коридора, завершавшегося большими дверями в апартаменты Бертлефа. Справа от них была дверь к Якубу, слева — комната, которую доктор Шкрета снял для Климы.

Когда он открыл дверь и включил свет, то заметил быстрый, пытливый взгляд, которым Камила окинула комнату: он знал, что она ищет здесь следы женщины. Ему знаком был этот взгляд. Он знал о ней все. Знал, что нежность, с какой она обращается к нему, неискренна. Знал, что она приехала шпионить за ним, и знал, что будет делать вид, будто приехала утешить его. Знал он и то, что она прекрасно видит его подавленность и убеждена, что расстроила какие-то его любовные планы.

— Дорогой, тебя правда не огорчает, что я приехала? — сказала она. И он:

— А как это может меня огорчать?

— Я боялась, что тебе будет грустно.

— Да, без тебя мне было бы здесь грустно. Я обрадовался, когда увидел, как ты аплодируешь у сцены.

— Ты какой-то усталый. Может, что-то гнетет тебя?

— Нет, нет, ничего не гнетет. Я просто устал.

— Ты грустный потому, что был здесь среди одних мужчин, и это тебя подавляет. Но сейчас ты с красивой женщиной. Разве я не красивая женщина?

— Конечно красивая, — сказал Клима, и это были первые искренние слова, произнесенные за весь день. Камила была божественно хороша, и Клима чувствовал безмерную боль, что этой красоте грозит смертельная опасность. Но сейчас эта красота, улыбаясь ему, начала раздеваться. Он смотрел на ее обнажавшееся тело, словно прощался с ним. Грудь, эта прекрасная грудь, чистая и девственная, тонкая талия, чресла, с которых только что соскользнули трусики. Он смотрел на нее горестно, как на воспоминание. Как сквозь стекло. Как в неоглядную даль. Ее красота была такой далекой, что он не испытывал ни малейшего возбуждения. И все-таки он впивался в нее вожделенным взором. Он пил эту наготу, будто осужденный на казнь пьет свою последнюю чашу. Он пил эту наготу, как пьем мы утраченное прошлое и утраченную жизнь. Камила подошла к нему:

— Ну что? Ты будешь в костюме? Ничего не оставалось, как раздеться, и было ему бесконечно грустно.

— Ты не смеешь чувствовать себя усталым, раз я к тебе приехала. Я хочу тебя.

Он знал, что это неправда. Он знал, что у Камилы нет ни малейшего желания отдаваться любви и что она принудила себя к этим вызывающим действиям лишь потому, что видит его печаль и приписывает ее страсти к другой женщине. Он знал (Боже, как он знал ее! ), что своим любовным призывом она жаждет проверить, сколь глубоко захвачен он мыслями о другой, и затем терзать себя его печалью.

— Я в самом деле устал, — сказал он. Она обняла его и подвела к кровати.

— Увидишь, как я вылечу тебя от усталости, — сказала она и начала играть с его обнаженным телом.

Он лежал, словно на операционном столе. Он знал, что всякое усилие жены будет напрасным. Его тело съеживалось, отступая внутрь себя и не обнаруживая ни следа возбуждения. Камила влажными губами скользила по его телу, и он знал, что она горит желанием мучить себя и его, и ненавидел ее. Он ненавидел ее всей безмерностью своей любви: она одна своей ревностью, своей слежкой, своим недоверием, лишь она одна своим сегодняшним приездом добилась того, что все потеряно, что их союз заминирован зарядом, подложенным в чужое чрево, зарядом, который через семь месяцев взорвется и разнесет все вокруг. Лишь она своим безотчетным страхом за их любовь разрушила все.

Она коснулась губами его межножья, и он почувствовал, как его скипетр под ее ласками съеживается, как ускользает от нее, как становится все меньше и боязливее. И он знал, что Камила в нежелании его тела видит безмерность его любви к другой женщине. Он знал, что она страшно страдает и чем больше страдает сама, тем больше будет терзать его и скользить влажными губами по его беспомощному телу.

 

 

Меньше всего в жизни он хотел заниматься любовью с этой девушкой. Он мечтал приносить ей радость и изливать на нее всю свою доброту, но эта доброта не только не должна была иметь ничего общего с любовным влечением, а прямотаки исключала его, желая оставаться чистой, бескорыстной и не связанной ни с каким удовольствием.

Но что сейчас ему было делать? Ради незапятнанности своей доброты отказать Ольге? Нет, это невозможно. Его отказ ранил бы Ольгу и, верно, надолго оставил бы след в ее душе. Он понимал, что чашу доброты он должен испить до самого дна.

И вот она уже стояла перед ним нагая, и он лишь убеждал себя, что ее лицо благородно и мило. Но как мало значило это утешение, когда он смотрел на ее лицо вместе с телом, походившим на длинный и тонкий стебель, на который посажен непомерно большой волосатый цветок.

Впрочем, какой бы ни была Ольга, Якуб знал, что выхода нет. Он чувствовал, что его тело (это рабское тело) вновь изготовилось поднять свое услужливое копье. Ему, правда, казалось, будто его возбуждение разыгрывается в ком-то другом, далеко, вне его души, будто он возбудился помимо воли и втайне презирает это возбуждение. Его душа, далекая от его тела, терзалась мыслью о яде в чужой сумке и лишь с сожалением отмечала, сколь слепо и безоглядно отдается тело своим ничтожным прихотям.

И в голове пронеслось мгновенное воспоминание: ему было лет десять, когда он узнал, как рождаются дети, и с той поры этот образ преследовал его тем навязчивее, чем подробнее с годами он постигал конкретную сущность женской плоти. Он потом часто представлял свое рождение; представлял, как его тельце проходит по тесному влажному тоннелю, как его рот и нос забиты удивительной слизью, как весь он измазан и отмечен ею. Да, эта женская слизь отметила его, чтобы затем пожизненно обладать над ним таинственной властью, чтобы иметь право притягивать его к себе в любую минуту и управлять диковинными механизмами его тела. К такому рабству он всегда испытывал неприязнь и противился ему хотя бы тем, что не отдавал своей души женщинам, что сохранял свою свободу и одиночество, отводя власти слизи лишь ограниченные часы своей жизни. Да, возможно, потому он так и любил Ольгу, что она была для него за гранью секса; он был уверен, что своим телом она никогда не напомнит ему о постыдном способе его рождения.

Он с усилием отогнал эти мысли; ситуация на диване развивалась так, что он с минуты на минуту должен был проникнуть в ее тело, но мысли о гадком мешали ему. Он сказал себе: эта открывающаяся ему женщина единственная в его жизни, к кому его влечет чистое и бескорыстное чувство, и сейчас он займется с нею любовью только ради того, чтобы осчастливить ее и одарить радостью, помочь ей стать уверенной в себе и веселой.

А потом он изумился самому себе: он качался на ней, словно на волнах доброты. Он чувствовал себя счастливым, ему было хорошо. Его душа покорно согласилась с действиями его тела, словно любовный акт был не чем иным, как телесным проявлением благодетельной любви, чистого чувства к ближнему. Тут уж ничего не мешало, тут ничего не звучало фальшиво. Они сплелись друг с другом в тесном объятии, и их дыхание сливалось воедино.

Это были прекрасные и долгие минуты, а потом Ольга шепнула ему на ухо скабрезное слово. Она прошептала его раз, другой, а потом снова и снова, возбуждаясь сама этим словом.

И тут вдруг волны доброты расступились, и Якуб с девушкой оказался посреди пустыни.

Нет, случалось, отдаваясь любви, он не противился скабрезностям. Они будили в нем чувственность и жесткость. Так женщины становились приятно чужими его душе и приятно желанными его телу.

Но скабрезное слово в устах Ольги вмиг разрушило всю сладостную иллюзию. Оно пробудило его ото сна. Облако доброты рассеялось, и он вдруг обнаружил в своих объятиях Ольгу такой, какой за минуту до этого видел: с большим цветком головы, под которым дрожит тонкий стебель тела. Это трогательное существо вело себя вызывающе, точно потаскушка, но не переставало при этом быть трогательным, и потому скабрезные слова звучали комично и печально.

Но Якуб знал, что ничем не смеет обнаружить это, что должен выдержать, испить горькую чашу доброты до дна, поскольку это бессмысленное объятие его единственный добрый поступок, его единственное искупление (его ни на минуту не оставляла мысль о яде в чужой сумке), его единственное спасение.

 

 

Словно большая жемчужина в двух створках раковины, роскошные апартаменты Бертлефа зажаты с обеих сторон менее роскошными комнатами, в которых живут Якуб и Клима. Но в обеих крайних комнатах уже давно тишина и покой, тогда как Ружена в объятиях Бертлефа простанывает свой последний оргазм.

А потом она тихо лежит рядом с ним, и он гладит ее по лицу. Минуту спустя она начинает рыдать. Плачет долго, уткнувшись головой в его грудь.

Бертлеф гладит ее, как маленькую девочку, и она в самом деле чувствует себя маленькой. Маленькой, как никогда прежде (она никогда так не пряталась на чьей-то груди), но и большой, как никогда прежде (она никогда не испытывала стольких оргазмов, как сегодня). И плач порывистыми всхлипами возносит ее к чувству блаженства, какого она также до сих пор еще не познала.

Где сейчас Клима и где Франтишек? Они где-то в далеких туманах, их фигуры, удаляющиеся к горизонту, легче пуха. И где же ее упорное желание завладеть одним и избавиться от другого? Где ее судорожные приступы злости, ее оскорбленное молчание, в какое она сегодня с утра замкнулась?

Она лежит, все еще всхлипывая, а он гладит ее по лицу и говорит, что ей надо уснуть, что в соседней комнате у него своя спальня. И Ружена, открыв глаза, смотрит на Бертлефа: нагой, он идет в ванную (слышно, как течет вода), потом возвращается, открывает шкаф, вынимает оттуда одеяло и нежно прикрывает ее тело.

Ружена видит на его икрах варикозные вены. Когда он наклонялся к ней, она заметила, что его волнистые с проседью волосы поредели и сквозь них просвечивает кожа. Да, Бертлефу шестьдесят, а то и шестьдесят пять, но для Ружены это не имеет значения. Напротив, его возраст успокаивает ее, его возраст бросает ослепительный свет на ее молодость, до сих пор серую и невыразительную, и потому она чувствует себя полной жизни и почти в самом начале пути. Сейчас в его присутствии она вдруг понимает, что еще долго будет молодой и ей никуда не надо спешить. Бертлеф снова подсаживается к ней, гладит ее, и она чувствует себя защищенной не только успокаивающими ласками его пальцев, но и утешительным объятием его лет.

А потом он внезапно исчезает, в голове ее проносятся сумбурные образы первого неглубокого сна. Она снова пробуждается, и ей кажется, что вся комната залита странным голубым сиянием. Что это за удивительное сияние, которого она никогда прежде не видела? Может, сюда сошла луна, окутанная голубоватой пеленой? Или она спит с открытыми глазами?

Бертлеф улыбается ей и непрестанно гладит по лицу.

И она окончательно закрывает глаза, уносимая сном.

 

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.