|
|||
Иван Бунин. Тёмные аллеи. ТЁМНЫЕ АЛЛЕИСтр 1 из 15Следующая ⇒
Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке TheLib. Ru Все книги автора Эта же книга в других форматах
Приятного чтения!
Иван Бунин Тёмные аллеи
I
ТЁМНЫЕ АЛЛЕИ
В холодное осеннее ненастье, на одной из больших тульских дорог, залитой дождями и изрезанной многими чёрными колеями, к длинной избе, в одной связи которой была казённая почтовая станция, а в другой частная горница, где можно было отдохнуть или переночевать, пообедать или спросить самовар, подкатил закиданный грязью тарантас с полуподнятым верхом, тройка довольно простых лошадей с подвязанными от слякоти хвостами. На козлах тарантаса сидел крепкий мужик в туго подпоясанном армяке, серьёзный и темноликий, с редкой смоляной бородой, похожий на старинного разбойника, а в тарантасе стройный старик военный в большом картузе и в николаевской серой шинели с бобровым стоячим воротником, ещё чернобровый, но с белыми усами, которые соединялись с такими же бакенбардами; подбородок у него был пробрит и вся наружность имела то сходство с Александром II, которое столь распространено было среди военных в пору его царствования; взгляд был тоже вопрошающий, строгий и вместе с тем усталый. Когда лошади стали, он выкинул из тарантаса ногу в военном сапоге с ровным голенищем и, придерживая руками в замшевых перчатках полы шинели, взбежал на крыльцо избы. — Налево, ваше превосходительство, — грубо крикнул с козёл кучер, и он, слегка нагнувшись на пороге от своего высокого роста, вошёл в сенцы, потом в горницу налево. В горнице было тепло, сухо и опрятно: новый золотистый образ в левом углу, под ним покрытый чистой суровой скатертью стол, за столом чисто вымытые лавки; кухонная печь, занимавшая дальний правый угол, ново белела мелом; ближе стояло нечто вроде тахты, покрытой пегими попонами, упиравшейся отвалом в бок печи; из-за печной заслонки сладко пахло щами — разварившейся капустой, говядиной и лавровым листом. Приезжий сбросил на лавку шинель и оказался ещё стройнее в одном мундире и в сапогах, потом снял перчатки и картуз и с усталым видом провёл бледной худой рукой по голове — седые волосы его с начесами на висках к углам глаз слегка курчавились, красивое удлинённое лицо с тёмными глазами хранило кое-где мелкие следы оспы. В горнице никого не было, и он неприязненно крикнул, приотворив дверь в сенцы: — Эй, кто там! Тотчас вслед за тем в горницу вошла темноволосая, тоже чернобровая и тоже ещё красивая не по возрасту женщина, похожая на пожилую цыганку, с тёмным пушком на верхней губе и вдоль щёк, лёгкая на ходу, но полная, с большими грудями под красной кофточкой, с треугольным, как у гусыни, животом под чёрной шерстяной юбкой. — Добро пожаловать, ваше превосходительство, — сказала она. — Покушать изволите или самовар прикажете? Приезжий мельком глянул на её округлые плечи и на лёгкие ноги в красных поношенных татарских туфлях и отрывисто, невнимательно ответил: — Самовар. Хозяйка тут или служишь? — Хозяйка, ваше превосходительство. — Сама, значит, держишь? — Так точно. Сама. — Что ж так? Вдова, что ли, что сама ведёшь дело? — Не вдова, ваше превосходительство, а надо же чем-нибудь жить. И хозяйствовать я люблю. — Так, так. Это хорошо. И как чисто, приятно у тебя. Женщина всё время пытливо смотрела на него, слегка щурясь. — И чистоту люблю, — ответила она. — Ведь при господах выросла, как не уметь прилично себя держать, Николай Алексеевич. Он быстро выпрямился, раскрыл глаза и покраснел. — Надежда! Ты? — сказал он торопливо. — Я, Николай Алексеевич, — ответила она. — Боже мой, боже мой, — сказал он, садясь на лавку и в упор глядя на неё. — Кто бы мог подумать! Сколько лет мы не видались? Лет тридцать пять? — Тридцать, Николай Алексеевич. Мне сейчас сорок восемь, а вам под шестьдесят, думаю? — Вроде этого… Боже мой, как странно! — Что странно, сударь? — Но все, все… Как ты не понимаешь! Усталость и рассеянность его исчезли, он встал и решительно заходил по горнице, глядя в пол. Потом остановился и, краснея сквозь седину, стал говорить: — Ничего не знаю о тебе с тех самых пор. Как ты сюда попала? Почему не осталась при господах? — Мне господа вскоре после вас вольную дали. — А где жила потом? — Долго рассказывать, сударь. — Замужем, говоришь, не была? — Нет, не была. — Почему? При такой красоте, которую ты имела? — Не могла я этого сделать. — Отчего не могла? Что ты хочешь сказать? — Что ж тут объяснять. Небось, помните, как я вас любила. Он покраснел до слёз и, нахмурясь, опять зашагал. — Всё проходит, мой друг, — забормотал он. — Любовь, молодость — все, все. История пошлая, обыкновенная. С годами всё проходит. Как это сказано в книге Иова? «Как о воде протёкшей будешь вспоминать». — Что кому бог даёт, Николай Алексеевич. Молодость у всякого проходит, а любовь — другое дело. Он поднял голову и, остановясь, болезненно усмехнулся: — Ведь не могла же ты любить меня весь век! — Значит, могла. Сколько ни проходило времени, все одним жила. Знала, что давно вас нет прежнего, что для вас словно ничего и не было, а вот… Поздно теперь укорять, а ведь правда, очень бессердечно вы меня бросили, — сколько раз я хотела руки на себя наложить от обиды от одной, уж не говоря обо всём прочем. Ведь было время, Николай Алексеевич, когда я вас Николенькой звала, а вы меня — помните как? И все стихи мне изволили читать про всякие «тёмные аллеи», — прибавила она с недоброй улыбкой. — Ах, как хороша ты была! — сказал он, качая головой. — Как горяча, как прекрасна! Какой стан, какие глаза! Помнишь, как на тебя все заглядывались? — Помню, сударь. Были и вы отменно хороши. И ведь это вам отдала я свою красоту, свою горячку. Как же можно такое забыть. — А! Всё проходит. Все забывается. — Всё проходит, да не все забывается. — Уходи, — сказал он, отворачиваясь и подходя к окну. — Уходи, пожалуйста. И, вынув платок и прижав его к глазам, скороговоркой прибавил: — Лишь бы бог меня простил. А ты, видно, простила. Она подошла к двери и приостановилась: — Нет, Николай Алексеевич, не простила. Раз разговор наш коснулся до наших чувств, скажу прямо: простить я вас никогда не могла. Как не было у меня ничего дороже вас на свете в ту пору, так и потом не было. Оттого-то и простить мне вас нельзя. Ну, да что вспоминать, мёртвых с погоста не носят. — Да, да, не к чему, прикажи подавать лошадей, — ответил он, отходя от окна уже со строгим лицом. — Одно тебе скажу: никогда я не был счастлив в жизни, не думай, пожалуйста. Извини, что, может быть, задеваю твоё самолюбие, но скажу откровенно, — жену я без памяти любил. А изменила, бросила меня ещё оскорбительней, чем я тебя. Сына обожал, — пока рос, каких только надежд на него не возлагал! А вышел негодяй, мот, наглец, без сердца, без чести, без совести… Впрочем, все это тоже самая обыкновенная, пошлая история. Будь здорова, милый друг. Думаю, что и я потерял в тебе самое дорогое, что имел в жизни. Она подошла и поцеловала у пего руку, он поцеловал у неё. — Прикажи подавать… Когда поехали дальше, он хмуро думал: «Да, как прелестна была! Волшебно прекрасна! » Со стыдом вспоминал свои последние слова и то, что поцеловал у ней руку, и тотчас стыдился своего стыда. «Разве неправда, что она дала мне лучшие минуты жизни? » К закату проглянуло бледное солнце. Кучер гнал рысцой, все меняя чёрные колеи, выбирая менее грязные и тоже что-то думал. Наконец сказал с серьёзной грубостью: — А она, ваше превосходительство, все глядела в окно, как мы уезжали. Верно, давно изволите знать её? — Давно, Клим. — Баба — ума палата. И все, говорят, богатеет. Деньги в рост даёт. — Это ничего не значит. — Как не значит! Кому ж не хочется получше пожить! Если с совестью давать, худого мало. И она, говорят, справедлива на это. Но крута! Не отдал вовремя — пеняй на себя. — Да, да, пеняй на себя… Погоняй, пожалуйста, как бы не опоздать нам к поезду… Низкое солнце жёлто светило на пустые поля, лошади ровно шлёпали по лужам. Он глядел на мелькавшие подковы, сдвинув чёрные брови, и думал: «Да, пеняй на себя. Да, конечно, лучшие минуты. И не лучшие, а истинно волшебные! „Кругом шиповник алый цвёл, стояли тёмных лип аллеи…“ Но, боже мой, что же было бы дальше? Что, если бы я не бросил её? Какой вздор! Эта самая Надежда не содержательница постоялой горницы, а моя жена, хозяйка моего петербургского дома, мать моих детей? » И, закрывая глаза, качал головой. 20 октября 1938
|
|||
|