|
|||
Никос Казандзакис 4 страницаКогда ты будешь возвращаться домой, она всегда будет ждать тебя там. Ты раскуришь её, посмотришь на поднимающийся дым и вспомнишь обо мне! » Был полдень, мы вышли из одного берлинского музея, куда он ходил, чтобы попрощаться с дорогим ему «Воином» Рембрандта, в бронзовом шлеме, с исхудалыми щеками, скорбным и волевым взглядом. «Если когда-либо в своей жизни мне будет суждено выполнить дело, достойное мужчины, - прошептал он, глядя на охваченного отчаянием воина, - я буду обязан этим только ему». Мы стояли во дворе музея, прислонившись к колонне. Прямо перед нами бронзовая статуя обнажённой амазонки с неописуемой грацией сидела верхом на диком скакуне. Небольшая серая птица, похожая на трясогузку, присела на голову амазонки, повернулась к нам, быстро потрясла своим хвостиком, насмешливо посвистела и улетела. Я вздрогнул и посмотрел на своего друга: - Ты слышал? - спросил я. - Похоже, она нам что-то сказала. Мой друг улыбнулся. - «Это просто птичка, пусть она поёт, это просто птичка, пусть она воркует! » - ответил он, цитируя одну из наших народных песен плакальщиц. Как же случилось, что именно в эту минуту, ранним утром на критском берегу это воспоминание пришло мне на память вместе со строкой из отпевальной песни, наполняя горечью моё сознание? Я медленно набил трубку и зажег её. «Всё в этом мире имеет свой тайный смысл, - думал я. - Люди, животные, деревья, звёзды - всё это не что иное, как знаки, счастлив тот, кто начал их разгадывать; но в то же время это и его несчастье. Когда же человек видит их первоначально, он не понимает истинного значения происходящего и лишь спустя годы, слишком поздно, делает свои открытия. Воин в бронзовом шлеме, мой друг, опирающийся на колонну в ярком свете полудня, птичья весть, строка из отпевальной песни - всё это, - думал я теперь, - имело какой-то скрытый смысл, но какой? » Мой взгляд следил за медленно исчезающей струйкой дыма, и моя душа, как бы слившаяся с этим дымом, так же медленно растворялась в его синих извивах. Прошло немало времени, пока я интуитивно, но совсем явственно ощутил рождение, расцвет и исчезновение мира. Казалось, я снова погрузился - на этот раз без ложного пафоса и изворотливости бесстыжего ума - в Будду. Этот дым был сущностью его учения, тающие спирали - самой жизнью, безмятежно и счастливо заканчивавшейся в голубой нирване. Я не размышлял, ничего не искал, у меня не было ни малейшего сомнения. Я находился в полной гармонии с миром и с самим собой. Я тихо вздохнул. И этот вздох вернул меня к настоящему; осмотревшись, я увидел жалкий дощатый сарай с небольшим зеркалом на стене, на которое только что упал, рассыпав отблески, первый луч солнца. Напротив спиной ко мне сидел на своём матрасе Зорба и курил. Внезапно передо мной возник вчерашний день со всеми его трагикомическими перипетиями. Вспомнился рассказ о запахах фиалки, одеколона, мускуса и амбры; был тут и попугай, хлопавший крыльями по прутьям своей клетки и звавший прежнего любовника хозяйки, старой портовой шаланды, единственной, кому удалось пережить весь тот флот, и рассказавшей об античных морских битвах… Зорба услышал мой вздох, тряхнул головой и повернулся. - Плохо мы себя вели, - пробормотал он, - плохо себя вели, хозяин. Ты веселился, я тоже, а она, бедняжка, только смотрела на нас! Потом ты ушёл, даже не обратив на неё внимания, словно она была тысячелетней старухой, какой стыд! Это невежливо, хозяин, настоящий мужчина должен вести себя иначе, да-да, позволь тебе это сказать! В конце концов, она - женщина, разве не так? Слабый пол, плакса. Хорошо, что я остался, чтоб её утешить. - Что ты тут плетешь, Зорба, - сказал я, смеясь. - Ты что, всерьёз думаешь, что все женщины только об этом и думают? - Да, да, у них в голове только это. Поверь мне, хозяин. У меня, который имел их любого цвета, есть, как говорится, кое-какой опыт в этих делах. Женщина - это больное создание, я тебе говорю, это - лукавая плакса. И если ты ей не говоришь, что любишь её, что она тебе желанна, она тут же начинает хныкать. Возможно, она тебе откажет, может, ты ей совершенно не нравишься и даже отвратителен, это другое дело! Но все окружающие должны её желать. Именно это ей, бедняжке, нужно, поэтому ты обязан доставить ей удовольствие. У меня была бабушка, должно быть, ей стукнуло тогда восемьдесят. История этой старухи - настоящий роман. Ну да ладно, это уже совсем из другой песни… Итак, ей было восемьдесят лет; напротив нашего дома жила молоденькая девушка, свежая, как цветок. Кристало её звали. Каждый субботний вечер мы, сельские молокососы, немного выпивали, чтобы оживиться. Заткнув за ухо веточку базилика, мой кузен брал свою гитару, и все шли петь под её окном серенаду. Сколько огня! Сколько страсти! Мы ревели, как буйволы, все её хотели, и каждый субботний вечер мы шли всем стадом, чтобы она сделала свой выбор. Так вот, поверишь ли ты мне, хозяин? Это невероятно, но у каждой женщины есть рана, которая никогда не затягивается. Любые раны закрываются, эта же - никогда! Можешь не слушать, что рассказывают твои книги. И наплевать, что женщине восемьдесят лет! Рана остаётся всегда открытой! Итак, каждую субботу старуха подтягивает свой матрас к окну, берёт украдкой маленькое зеркальце и вот себе расчесывает остатки волос, делает пробор… Иногда она тайком озиралась, боясь, что её увидят, и если кто-нибудь приближался, тихо сворачивалась в клубочек, эдакая недотрога, и притворялась спящей. Но как можно спать? Она ждала серенаду. В восемьдесят лет! Ты видишь, хозяин, мне сейчас от этого хочется заплакать. Но в то время я был, как глухой, ничего не понимал, это меня просто веселило! Однажды я даже разозлился на неё. Она меня все время ругала, что я бегал за девчонками, и однажды я выдал всё разом: «Почему это ты подкрашиваешь губы каждую субботу и расчёсываешь на пробор волосы? Может быть, ты воображаешь, что это тебе поют серенады? Это всё для Кристало! А от тебя уже трупным духом несёт! » Ты мне поверишь, хозяин? В тот день я впервые увидел, как две огромных слезы вытекли из глаз моей бабушки, я понял, что такое женщина. Она сжалась в комочек в своём углу, наподобие собаки, и её подбородок дрожал. «Кристало, - кричал я, приближаясь к ней, чтобы она лучше слышала. - Кристало». Молодость - это какое-то дикое, бесчеловечное и бессмысленное состояние. Моя бабушка подняла к небу свои иссохшие руки и крикнула мне: «Я тебя проклинаю всем своим сердцем». С этого дня она стала медленно спускаться по склону, потихоньку угасала и спустя два месяца умерла. Во время агонии она заметила меня и прошипела, словно змея, пытаясь схватить меня: «Это ты меня убил, Алексис, ты, проклятый. Будь ты проклят, чтоб ты страдал так же, как страдаю я! » Зорба улыбнулся. - Эх! Не прошло оно мимо меня, то проклятие старухи, - сказал он, поглаживая усы. - Мне шестьдесят пять лет, но проживи я даже сто лет, я никогда не поумнею. У меня до сих пор есть маленькое зеркальце в кармане, и я бегаю за женщинами. - Он снова улыбнулся, бросил за окно свою сигарету и потянулся: - У меня куча недостатков, но прикончит меня именно этот. И прыгнув с кровати, добавил: - Хватит об этом, наговорились. Сегодня будем работать! Он мгновенно оделся, сунул ноги в башмаки и вышел во двор. Опустив голову на грудь, я мысленно перебирал слова Зорбы, как вдруг мне пришёл на память далёкий заснеженный город. Я остановился там, чтобы посмотреть на выставке Родена огромную бронзовую руку, руку Господа. Его ладонь была наполовину сжата, а в ней в исступлении боролись и сплетались в объятиях мужчина и женщина. Рядом остановилась молоденькая девушка, которая тоже с волнением смотрела на это вечное и тревожное сплетение тел. Она была хорошо одетая, стройная, с густыми светлыми волосами, сильным подбородком и тонкими губами. В ней чувствовались воля и смелость. И я, который ненавидел заговаривать с посторонними, так и не понял, что меня толкнуло. - О чём вы думаете? - спросил я её. - Неужели нельзя обойтись без этого? - проговорила она с досадой, имея в виду скульптуру. - Чтобы куда-то убежать? Рука Господа вездесуща и спасения нет. Вы что, не приемлете это? - Нет. Возможно, со временем любовь станет самой полной радостью на земле. Возможно. Но сейчас, при виде этой бронзовой ладони мне хочется спрятаться. - Вы предпочитаете свободу? - Да. - Разве обретают свободу, подчинившись руке из бронзы? И потом, слово «Бог» трактуется массами так, как им удобно. Девушка с беспокойством посмотрела на меня. Её серые глаза отливали металлом, губы были сухие, горько сомкнутые. - Я не понимаю, - сказала она и отошла, словно испугавшись. Девушка исчезла. С тех пор я ни разу о ней не вспомнил, но она наверняка жила во мне, и сегодня на этом пустынном берегу она, бледная и жалкая, появилась из глубин моего существа. Да, я плохо себя вёл, Зорба прав. А предлог был хороший - бронзовая рука; знакомство началось непринуждённо, первые нежные слова родились сами собой, мало-помалу мы могли бы, не отдавая себе в этом отчёта, сблизиться и безмятежно объединиться в ладонях Господа. Но я вдруг бросился в заумные выси, и испуганная девушка поспешно бежала. Во дворе мадам Гортензии запел старый петух. Сквозь окно проник дневной свет, стало совсем светло. Я разом поднялся. Начали подходить рабочие со своими кирками, ломами и заступами. Я слышал, как Зорба отдаёт приказания. Он весь отдался своей работе, чувствовалось, что он умеет командовать и ему нравится нести ответственность за важное дело. Я высунул голову в окошко и увидел громадного и нескладного Зорбу стоящим среди тридцати худых загорелых людей с суровыми чертами. Он повелевал, речь его была немногословна и точна. Вдруг он схватил за шиворот невысокого юнца, который что-то говорил вполголоса и нерешительно вышел вперёд. - Ты хочешь что-то сказать? - крикнул Зорба. - Говори громче. Мне не нравится, когда бормочут. Работать нужно с настроением, если его нет, сбегай в кабак. Тут появилась мадам Гортензия, растрепанная, с отёкшим лицом, без румян, одетая в просторную грязную сорочку, в стоптанных тапочках с удлинёнными носами. Она зашлась сиплым кашлем старой певицы, похожим на рёв осла, потом затихла и посмотрела на Зорбу мутными глазками. Она снова кашлянула, чтобы он её услышал, и прошлась рядом, подрагивая бёдрами, почти задев его своим широким рукавом. Но Зорба даже не повернулся, чтобы взглянуть на неё. Взяв у одного из рабочих кусок ячменной лепёшки и горсть оливок, он крикнул: «Пошли, ребята! » и перекрестился. Большими шагами он направился прямо к горе, увлекая за собой людей. Я не стану описывать здесь работу в лигнитовой шахте. Для этого нужно иметь терпение, которого у меня нет. Из камыша, ивовых прутьев и бензиновых бочек мы построили около моря сарай. Зорба просыпался на рассвете, хватал свою кирку и был на шахте ещё до прихода рабочих. Он проходил галерею, обнаруживал лигнитовую жилу, сверкавшую, гак антрацит, и плясал от радости. Спустя несколько дней жила терялась, Зорба бросался на землю, колотя руками и ногами и изрыгая проклятия небесам. Старый грек проявил большой интерес к работе. Он даже не советовался со мной. С первых же дней все заботы и вся ответственность перешли к нему. За ним было решать и исполнять, я же должен был платить за разбитые горшки, что, впрочем, мне даже нравилось. Эти месяцы были в моей жизни счастливым временем. Говоря по совести, в конечном итоге я покупал свое счастье малой ценой. Мой дед по материнской линии, живший в небольшом местечке на этом острове, каждый вечер обходил свою деревню с фонарём, проверяя, не приехал ли случайно кто-нибудь из чужих краёв. Обнаружив пришельца, он вёл его к себе, угощал обильной выпивкой и едой, после чего усаживался на диван и, раскурив свою трубку с длинным чубуком, повелевал: - Рассказывай! - Что рассказывать, папаша Мустойорий? - Кто ты, чем занимаешься, откуда идёшь, какие города и деревни видел, всё, всё рассказывай! Ну же, начинай! И гость как бы в благодарность за щедрый приём начинал рассказывать, мешая правду с вымыслом, в то время как мой дедушка сидел спокойно на диване, курил свою трубку и путешествовал вместе с ним. И если гость ему нравился, он говорил: - Останешься до завтра, никуда не поедешь! У тебя, видно, есть о чём ещё рассказать. Мой дедушка никогда не покидал своей деревни. Он не бывал даже в Кандии или Ханьи. «Ехать туда? А зачем, собственно? - говорил он. - Жители этих городов часто бывают здесь, так что, можно сказать, Кандия и Ханья сами приходят ко мне. Мне совсем не нужно туда ехать! » Попав теперь на этот критский берег, я испытываю чувства своего дедушки. Я тоже нашел гостя, правда, без фонаря, и уже не оставляю его. Он мне гораздо дороже, чем какой-то обед. Каждый вечер я слушаю его после работы. Сажаю напротив себя, мы вместе обедаем, после чего подходит время его расплаты. Я говорю ему: «Рассказывай! » Сам же курю трубку и слушаю. Судя по его повести, мой гость много побродил по свету, долго изучал людские души, и, слушая его, я никак не могу насытиться. - Рассказывай, Зорба, продолжай! Едва он открывает рот, как в маленьком пространстве между мной и Зорбой расстилается вся Македония с её горами, лесами и стремительными потоками, женщинами, привыкшими к тяжёлой работе, повстанцами, суровыми и крепкими мужчинами. Высится там и гора Афон с двадцатью монастырями, их арсеналами и толстозадыми монахами-бездельниками. Заливаясь смехом, Зорба заканчивает: «Сохрани тебя Господь, хозяин, морды у монахов, что крупы у мулов! » Каждый вечер Зорба совершает со мной прогулку по Греции, Болгарии и Константинополю, закрывая глаза, я представляю: вот он пересёк Балканы, сбитый с толку и измученный, подметив своим соколиным глазом много удивительного. Привычные для нас вещи, которые мы бесстрастно минуем, предстают перед Зорбой полными тайн. При виде идущей мимо женщины он в изумлении останавливается: - Что это за чудо? - спрашивает он. - Что же это такое - женщина - и почему у нас мозги становятся набекрень из-за неё? Расскажи мне хоть немного! С тем же изумлением он останавливается перед мужчиной, деревом или цветком и даже стаканом холодной воды. Зорба каждый день видит всё это как в первый раз. Вчера мы сидели перед нашим сараем. Выпив стаканчик вина, он повернулся ко мне встревоженный: - Что это за красная водичка, хозяин, скажи мне, пожалуйста? Старые корни дают ростки, потом свисают гроздья кислых ягод, проходит ещё некоторое время, они зреют на солнце, становятся сладкими как мёд, и тогда их называют виноградом, потом давят сок и заливают его в бочки. Сок бродит в бочках, на праздник Святого Георгия пьяницы их открывают, к этому времени сок становится вином. Что же это за чудо! Ты пьешь этот красный сок, и душа твоя переполняется, она больше не умещается в твоей груди, бросая вызов самому Господу. Что же это такое, хозяин, скажи мне? Я молчал. Слушая Зорбу, я чувствовал девственное обновление мира. Все повседневные и выцветшие вещи окрашивались в свои первозданные цвета, словно только что сотворены Богом. Вода, женщина, звезда, хлеб вновь припадают к таинственному первоисточнику, подхваченные восхитительным вихрем полнокровной жизни. Вот почему каждый вечер, вытянувшись на прибрежной гальке, я с нетерпением ждал Зорбу. Покрытый грязью и угольной пылью, он выходил размашистой походкой из-под земли, подобно громадной мыши. Ещё издали по тому, как он двигается, идёт ли с поднятой головой или, склонив её, я догадывался, как в этот день шла работа. Вначале я ходил вместе с ним и наблюдал за рабочими. Стараясь пользоваться новыми приёмами, я интересовался результатами труда, хотел узнать и полюбить человеческий материал, попавший мне в руки, испытать радость, о которой давно мечтал, - иметь дело не со словами, а с живыми людьми. Я строил романтические проекты (добыча лигнита шла хорошо) организовать своего рода коммуну, в которой мы все будем работать, где всё будет общим, мы будем питаться за одним столом и одинаково, словно братья-близнецы, одеваться. Мысленно я создавал целый обряд, как бы зародыш новой жизни. Однако я не решался посвятить Зорбу в свои проекты. Он с раздражением смотрел, как я ходил среди рабочих, расспрашивал их, вмешивался в дела и всегда вставал на их сторону. Поджимая губы, он говорил: - Хозяин, погуляй где-нибудь в другом месте, сегодня такое солнце. Первое время я настаивал на своём, подолгу беседовал со всеми и скоро знал историю любого из моих рабочих: сколько у него детей, сестёр на выданье, беспомощных родителей, все его заботы и болезни. - Не копайся ты в их жизни, хозяин, - ворчал недовольно Зорба. - Если твоё сердце наполнится любовью и состраданием к ним, это не принесёт пользы работе. Ты будешь прощать им всё, что угодно… Короче, несчастье придёт и к ним, надо, чтобы ты это знал. Когда хозяин суров, рабочие его боятся, уважают и работают. Если хозяин слаб, они берут над ним верх и живут себе припеваючи. Тебе понятно? Как-то вечером, окончив работу, он в изнеможении бросил свою кирку перед хижиной. - Послушай хозяин, - крикнул он, - я тебя очень прошу, ни во что больше не вмешивайся. Я стараюсь строить, а ты всё разрушаешь. Что это ещё за ерунда, которую ты им сегодня рассказывал? Социализм и прочий вздор! Кто ты - проповедник или капиталист? Сделай, наконец, выбор. Но как выбрать? Я был увлечён наивной идеей синтезировать или слить воедино несовместимые понятия. Это было всё равно, что соединить земную жизнь и царство небесное. Это продолжалось долгие годы, с самого раннего детства. В школе я со своими близкими друзьями организовал «Общество братства», так мы его назвали. Запёршись в моей комнате, мы поклялись посвятить свою жизнь борьбе с несправедливостью. Прижав руку к сердцу, мы со слезами на глазах повторяли слова клятвы. Мальчишеские идеалы! Однако да падёт беда на голову того, кто над ними посмеется! Когда я вижу, чем закончили члены «Общества братства» - шарлатаны от медицины, безвестные адвокаты, бакалейщики, плутоватые политиканы, жалкие журналисты, сердце моё сжимается. Не правда ли, суров и жесток климат этой земли, если наиболее ценные семена не дают всходов, и она зарастает крапивой и чертополохом. Ясно представляя это теперь, я так и не стал благоразумным. Слава Богу, я чувствую себя всегда готовым воевать с ветряными мельницами. По воскресеньям мы оба собирались как на свадьбу: мы брились, надевали свежие белые рубашки и шли во второй половине дня к мадам Гортензии. Каждое воскресенье она резала для нас курицу, и мы снова садились втроём есть и пить; потом Зорба протягивал свои длинные лапы к гостеприимной груди доброй хозяйки и завладевал ею. С наступлением ночи мы возвращались к нашему берегу, жизнь казалась нам простой и полной добрых намерений старушкой, но весьма приятной и приветливой, похожей на мадам Гортензию. В одно из таких воскресений, возвращаясь с очередного обильного обеда, я решил поговорить с Зорбой и доверить ему свои проекты. Он слушал меня, разинув рот, но терпеливо, лишь время от времени с раздражением покачивая упрямой головой. С первых же слов он протрезвел, мысли его прояснились. Когда же я закончил, он нервно вырвал два-три волоска из своих усов. - С твоего разрешения, хозяин, - сказал он, - сдаётся мне, что твой мозг не очень-то круто замешан, настоящая размазня для блинов. Тебе сколько лет? - Тридцать пять. - Эх! Тогда он никогда не придёт в нужное состояние. - Сказал Зорба и рассмеялся. Я был задет за живое. - Ты что, не веришь в людей, а? - закричал я. - Не обижайся, хозяин. Да, я ни во что не верю. Если бы я верил в человека, я поверил бы также и в Бога, и в дьявола. И была бы большая заваруха. Всё перепуталось бы тогда, хозяин, и доставило бы мне большое беспокойство. Зорба вдруг осёкся. Он сдёрнул с себя кепку, в ярости расцарапал себе голову, вновь дёрнул свои усы, как будто хотел их вырвать. Очевидно, ему хотелось что-то сказать, но он сдержался. Спустя миг, он грозно посмотрел на меня, затем ненадолго отвёл глаза. Закипая, он снова бросил на меня негодующий взгляд и, наконец, решился. — Человек - это зверь! Страшный зверь, - зарычал он, яростно ударив рукой по камням. - Твоё высочество не знает, на что он похож, тебе-то всё далось легко, но спроси об этом меня. Зверь, я тебе говорю! Если ты причинил ему зло - он уважает тебя и дрожит перед тобой. Но сделай ему добро - и он выколет тебе глаза! — Держи дистанцию, хозяин, не давай людям волю, и никогда не говори им, что все имеют равные права. Они сразу же растопчут твои собственные права, украдут твой хлеб и оставят умирать с голоду. Держи дистанцию, хозяин, я тебе добра желаю! - Значит, ты ни во что не веришь? - крикнул я в отчаянии. - Да, я ни во что не верю, сколько раз тебе это повторять? Я ни во что и никому не верю, только себе, Зорбе. Может быть, я считаю, что Зорба лучше других? Совсем наоборот, совсем не так! Такой же зверь, как и все. Но я верю Зорбе, потому что он единственный, кто в моей власти, единственный, кого я знаю; все другие всего лишь призраки. Своими глазами я вижу, своими ушами слышу, своими кишками перевариваю пищу. Все другие, я тебе уже сказал, только призраки. И когда я умру, всё умрёт вместе со мной. Весь мир Зорбы целиком пойдёт прямо ко дну. - Но ведь ты говоришь об эгоизме! - сказал я с сарказмом. - Я ничего не могу поделать, хозяин! Так оно и есть: ем я фасоль, про фасоль я и говорю. Я Зорба и говорю, как Зорба. Я ничего не ответил. Слова Зорбы хлестали меня, как удары плетью. Я восхищался его силой, способностью так презирать людей и в то же время с радостью жить и работать с ними. Мне же придётся стать аскетом или облачать людей в фальшивые одежды, чтобы суметь их переносить. Зорба повернулся и посмотрел на меня. При свете звёзд я различал его губы, раздвинутые в улыбке до ушей. - Я тебя обидел, хозяин? - спросил он, резко остановившись. Мы подошли к нашей лачуге. Зорба смотрел на меня с нежностью и беспокойством. Я не ответил. Мой мозг был согласен с Зорбой, но сердце сопротивлялось, хотело вырваться, убежать от зверя, проложить новый путь. - Мне сегодня что-то не спится, Зорба, - сказал я. - А ты иди спать, если хочешь. Сверкали звёзды, море вздыхало и облизывало раковины, светлячок зажёг у себя под животом маленький любовный фонарь. Волосы покрылись ночной росой. Я растянулся на берегу, погрузившись в тишину и ни о чём не думая. Слившись воедино с ночью и морем, я чувствовал, что моя душа, как светлячок, зажёгший свой маленький золотисто-зелёный фонарь, опустилась в ожидании неведомого чуда на влажную чёрную землю. Мигали звёзды, проходили часы; когда я поднялся, то совершенно неосознанно утвердился во мнении, которое здесь себе составил: отделаться от Будды, избавиться от метафизических мук и установить непосредственные, прочные связи с людьми. «Может быть, - говорил я себе, - у меня есть ещё время».
«Старейшина, дядюшка Анагности, приветствует вас и просит оказать честь прийти к нему позавтракать. Сегодня в деревне будут кастрировать поросят; жена старейшины приготовит для вас изысканное блюдо из семенников. Вы также сможете поздравить с днём рождения их внука Минаса». Большая радость - побывать в доме критского крестьянина. Вас окружает патриархальный быт: очаг, керосиновая лампа, глиняные кувшины вдоль стены, стол, несколько стульев, слева от входа, в углублении стены кувшин с холодной водой. С балок свисают связки айвы, гранатов и ароматных трав: шалфея, перечной мяты, розмарина и тимьяна. В глубине комнаты деревянные ступеньки ведут на антресоли, где находится постель, немного выше - святые иконы с постоянно зажжённой лампадой. На первый взгляд дом покажется вам пустым, тем не менее, здесь есть всё необходимое, ибо человек, в сущности, нуждается в немногом. День стоял великолепный, мягко грело осеннее солнце. Мы сидели в садике перед домом, в тени усыпанного плодами оливкового дерева. Сквозь серебристую листву, в отдалении сверкало море, спокойное, как бы застывшее. Легкие облака, проплывавшие над нами, то открывали, то застилали солнце; похоже, что это дышала земля. В глубине сада, за маленькой загородкой, оглушая нас, визжали кастрированные поросята, носился запах жарившихся на углях семенников. Мы говорили на извечные для этих краёв темы: о зерне, виноградниках, дожде. Нам приходилось кричать - почтенный старец плохо слышал (у него, как он сказал, были очень гордые уши). Жизнь этого старого Критянина была спокойной и благополучной, как у дерева, укрытого от ветров в лощине. Родившись, он продолжил род, потом он сам возмужал и женился, у него были дети и внуки. Многие умерли, но оставшиеся обеспечили смену поколений. Старый критянин вспоминал прежние времена, турецкую пору, вспомнил речи своего отца, чудеса, случавшиеся в те годы, ибо люди были доверчивы и богобоязненны. - Послушайте, вот я, говорящий сейчас с вами, я, дядюшка Анагности, сам родился благодаря чуду. Да, да, чуду. Если я вам расскажу, как это произошло, вы будете изумлены: «Милосердный Боже! » и поставите в монастыре девы Марии свечу. Он перекрестился и начал рассказ мягким размеренным голосом: - В то время в нашем селе жила богатая турчанка, чёрт бы её побрал! Однажды она, проклятая, забеременела, и уже подходило время ей родить. Её положили, и она ревела, словно тёлка, три дня и три ночи, но ребёнок никак не выходил. Тогда её подружка, чёрт бы её тоже побрал! посоветовала: «Цафер Ханум, зови на помощь Мать Мейре! ». Матерью Мейре турки называли деву Марию. «Позвать её? - проревела эта сука Цафер. - Да я лучше сдохну! » Однако боли были сильные. Прошли ещё сутки. Она никак не могла разродиться и продолжала стонать. Что делать? Больше невозможно было переносить боль. Тогда она стала звать: «Мать Мейре! Мать Мейре! » Но сколько она не кричала, боль её не отпускала, ребёнок не появлялся. «Она не слышит тебя, - сказала ей тогда подружка, - она не знает турецкого языка. Зови её христианским именем». - «Дева Мария! - вопит тогда эта сука. - Дева Мария! » Однако боль усиливалась, чёрт её возьми. «Ты её зовешь не так, как надо, Цафер Ханум, - продолжала подружка, - только поэтому она не приходит». Тогда эта сука некрещённая, чувствуя свою погибель, как заорёт: «Богородица! » И разом появился ребёнок, выскользнув, как угорь, из её чрева. Это произошло в воскресенье, а в следующее воскресенье пришёл черёд рожать моей матери. Ей тоже было очень плохо, бедняжке, она кричала от боли, призывала Богородицу, но избавление не приходило. Мой отец сидел на земле посреди двора, он так страдал, что не мог ни пить, ни есть и злился на Богородицу. «Глядите-ка, в прошлый раз, не успела эта сука Цафер её позвать, как она сломя голову помчалась её спасать. Теперь же…» На четвёртый день мой отец не выдержал и, недолго думая, взяв свою трость, отправился в монастырь девы Марии. Да поможет она нам! Войдя в монастырскую церковь, даже не перекрестившись (настолько велик был его гнев), он закрыл дверь на щеколду и остановился перед иконой: «Скажи, пожалуйста, Богородица, - закричал он. - Моя жена Марулия, ты её знаешь, она каждую субботу по вечерам приносит масло и зажигает лампады, моя жена Марулия уже трое суток страдает от боли и призывает тебя на помощь, видать, ты её не слышишь? Наверное, ты оглохла, если не слышишь её. Конечно, была бы это какая-нибудь сука вроде Цафер, одна из этих грязных турчанок, ты бы сломя голову прибежала ей на помощь. Но к призывам моей жены, христианки, ты глуха, ты не слышишь её! Ну, что ж, не была бы ты Богородицей, я бы тебе вломил для острастки вот этой дубиной, которую ты видишь! » После чего, даже не поклонившись, он повернулся и пошёл к выходу. И в ту же самую минуту икона заскрежетала, да так сильно, словно она раскалывалась. Все иконы так скрежещут, когда происходит чудо, если вы этого не знали, запомните, пожалуйста. Мой отец это тотчас понял и, опустившись на колени, перекрестился: «Я согрешил, дева Мария, - воскликнул он, - и пусть всё, что я говорил, не идёт в счёт». Едва он вернулся в деревню, как ему сообщили радостную весть: «Поздравляем тебя, Костанди, твоя жена родила мальчика». Это был я, старый Анагности. Но я родился тугим на ухо. Мой отец, как вы теперь знаете, богохульствовал, обозвав глухой деву Марию. «Ах, вон что, - должно быть сказала дева Мария. - Я сделаю так, что твой сын родится глухим, это, надеюсь, отучит тебя богохульствовать! » И дядюшка Анагности перекрестился. - Но это ещё пустяки, - сказал он, - она могла сделать меня слепым или кретином, горбуном или же, наконец, да спасёт меня Бог! девчонкой. Так что моя глухота пустяки, и я преклоняю колени перед её милостью! Он наполнил стаканы. - Да поможет она нам! - сказал старик, поднимая свой. - За твоё здоровье, дядюшка Анагности, я желаю тебе прожить сто лет и увидеть своих праправнуков! Старик отпил на треть своё вино и вытер усы. - Нет, сынок, - сказал он, - достаточно. Я знаю своих внуков, и с меня этого хватит. Нельзя просить слишком много. Мой час пробил. Я уже старик, друзья, силы мои ушли, я больше ничего не могу, в том числе и плодить детей, а на что мне такая жизнь? Дядюшка снова наполнил стаканы, вынул из-за пояса орехи, сушёный инжир, завёрнутый в листья лавра, и разделил их с нами. - Всё, что у меня было, я отдал своим детям, - сказал он. - Мы очень нуждались, очень, но это моя последняя забота. Бог велик! - Бог велик, дядюшка Анагности, - крикнул Зорба на ухо старику, - Бог велик… а мы, мы ничтожны!
|
|||
|