Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Оноре де Бальзак 3 страница



— Наши пути еще встретятся, девушки ведь выходят замуж, — сказала Джиневра.

— Когда они богаты, — ответила Лора.

— Приходи ко мне, мой отец богат.

— Джиневра, — сказала растроганная Лора, — госпожа Роген и моя мать собираются завтра устроить сцену господину Сервену, надо его предупредить об этом.

Если бы рядом с Джиневрой ударила молния, это б меньше ее поразило, чем такое известие.

— Им-то что за дело до этого? — наивно спросила она.

— Все находят, что это очень нехорошо. Маменька говорит, это безнравственно.

— А вы как думаете, Лора?

Девушка только взглянула на Джиневру — и обе поняли, что думают одинаково; дав волю слезам, Лора бросилась на шею к подруге.

В эту минуту вошел Сервен.

— Мадемуазель Джиневра, — в восторге воскликнул он, — я кончил картину, сейчас ее покрывают лаком! Но что у вас тут? Видно, наши девицы устроили себе каникулы или уехали за город?

Лора вытерла слезы и, простившись с Сервеном, ушла.

— Уже несколько дней мастерская пуста, — ответил Джиневра, — и наши девицы больше не придут.

— Вот как!

— О, не смейтесь, послушайте! — продолжала Джиневра. — Это из-за меня; я невольная виновница того, что ваша репутация погибла.

Усмехнувшись, маэстро прервал свою ученицу.

— Моя репутация! Да через несколько дней картина будет на выставке!

— Речь идет не о вашем таланте, а о вашей нравственности. Ваши ученицы поспешили оповестить всех, что Луиджи все время сидел здесь взаперти, что вы попустительствуете тому, чтобы... тому, чтобы мы любили друг друга.

— Тут есть доля правды, — ответил Сервен. — И все же мамаши наших девиц — попросту ханжи! Приди они поговорить со мной, все бы разъяснилось. Но огорчаться из-за этого я и не подумаю. Жизнь слишком коротка!

И маэстро щелкнул пальцами над головой.

В комнату вбежал Луиджи, слышавший часть этого разговора.

— Вы потеряете всех своих учениц, — сказал он в волнении, — и разоритесь из-за меня!

Художник соединил руки Джиневры и Луиджи.

— Вы ведь поженитесь, дети мои? — спросил он с трогательным простодушием.

Оба потупились; молчание было их первым признанием в любви.

— Итак, — продолжал Сервен, — вы будете счастливы, правда? А разве есть что-нибудь, чем не стоило бы поступиться ради счастья таких двух людей, как вы?

— Я богата, — сказала Джиневра, — и вы позволите мне возместить...

— Возместить! — вскричал Сервен. — Но когда станет известно, что я пал жертвой клеветы каких-то дур и прятал у себя осужденного... да все парижские либералы будут посылать ко мне дочек! И тогда, может быть, я буду вашим должником...

Луиджи безмолвно пожимал руку своему покровителю. Потом, справившись с волнением, растроганно сказал:

— Стало быть, вам я буду обязан всем моим блаженством?

— Будьте счастливы, соединяю вас, — сказал художник, с комической торжественностью возлагая руки на головы влюбленных.

Эта театральная шутка положила конец их умилению. Все трое, смеясь, посмотрели друг на друга. Итальянка сжала руку Луиджи с той силой страсти, с той непосредственностью чувства, которая вполне соответствовала нравам ее родины.

— Послушайте-ка, дети мои, — сказал Сервен, — уж не воображаете ли вы, что все сейчас обстоит как нельзя лучше? Так вот, вы ошибаетесь!

Влюбленные посмотрели на него с удивлением.

— Успокойтесь, я единственный, кто потерпел от ваших проказ. Вот только госпожа Сервен у нас немного чопорна, и, по правде говоря, я не знаю, как мы все это с ней уладим.

— Господи! Я совсем забыла! — спохватилась Джиневра. — Ведь завтра к вам явятся госпожа Роген и мать Лоры, чтобы...

— Понимаю, — прервал ее художник.

— Но вы сумеете восстановить свою честь, — продолжала девушка, гордо вскинув голову. — Господин Луиджи, — она лукаво на него посмотрела, — как будто бы не должен больше питать ненависти к правительству короля? Ну, вот, — продолжала она, убедившись, что он улыбается, — завтра утром я подам прошение одному из самых влиятельных лиц в военном министерстве, человеку, который ни в чем не может отказать дочери барона Пьомбо. Мы добьемся неофициального помилования для майора Луиджи: эти люди не захотят ведь признать за вами чин полковника! А вы, — прибавила она, обращаясь к маэстро, — посрамите мамаш моих добрейших подруг, сказав им правду.

— Вы ангел! — воскликнул Сервен.

В то время как в мастерской происходила эта сцена, родители Джиневры с тревогой ждали дочь.

— Уже шесть часов, а Джиневры все нет! — в нетерпении молвил Бартоломео.

— Она никогда еще так поздно не возвращалась! — откликнулась его жена.

Старики переглянулись с необычным для них беспокойством.

Бартоломео не мог усидеть на месте от волнения; он встал и дважды прошелся по гостиной, довольно быстро для человека семидесяти семи лет. Обладая могучим здоровьем, он почти не изменился с того дня, как приехал в Париж, и хоть был высок ростом, стан его еще не согнулся. Уже совсем седые волосы, поредев, обнажили большой и крутой лоб, всякому внушавший доверие к силе и твердости его характера. Лицо, изрытое глубокими морщинами, приобрело ту значительность и бледность, которые вселяют почтение. Буйство страстей еще жило в необычайном блеске глаз, и черные с проседью брови сохранили свою грозную выразительность. Облик его был суров, но окружающим верилось, что Бартоломео имеет право на такую суровость. О том, что он бывает добр и нежен, едва ли кто знал, кроме жены и дочери. При исполнении служебных обязанностей или перед посторонними он никогда не терял приобретенной с годами величественной осанки; привычно хмурил нависшие брови, собирая в складки лицо, и по-наполеоновски проницательно вглядывался в собеседника, вот тогда от него веяло холодом. В те времена, когда он занимался политической деятельностью, он внушал всем такой страх, что его неохотно принимали в свете. Однако нетрудно объяснить происхождение этой дурной славы. Образ жизни, возвышенные нравственные устои и честность Пьомбо были предметом нареканий среди большинства царедворцев. Ему случалось выполнять поручения довольно щекотливого свойства, не давая никому отчета в средствах, которые были в его распоряжении; всякий другой нажился бы, а у Пьомбо было не больше тридцати тысяч ливров ренты в государственных бумагах. Если принять во внимание, как дешево доставались ренты во времена Империи и как щедро Наполеон вознаграждал преданных слуг, которые умели замолвить о себе слово, то легко поверить в безукоризненную честность барона ди Пьомбо; своим баронством он был обязан только тому, что, назначив его послом, Наполеон дал ему титул согласно рангу. Бартоломео питал беспощадную ненависть к предателям, которыми окружил себя Наполеон в надежде завоевать их преданность своими победами. Говорят, именно барон ди Пьомбо, советуя императору избавиться от трех человек во Франции перед его знаменитой и достойной изумления кампанией 1814 года, сделал три шага назад к выходу из его кабинета.

После второй Реставрации Бартоломео перестал носить орден Почетного легиона. В его лице нашел свое яркое воплощение прекрасный образ тех старых республиканцев, впоследствии неподкупных сподвижников императора, которые остались в обществе как живые обломки двух самых сильных политических режимов, какие когда-либо знал мир. Если барон ди Пьомбо был не по вкусу иным царедворцам, зато он считал в числе своих друзей Дарю[14], Друо[15], Карно[16]. Вполне естественно, что о прочих политических деятелях после Ватерлоо он думал не больше, чем о дыме своей сигары.

На довольно скромную сумму, полученную им за его корсиканские поместья от матери императора, барон ди Пьомбо приобрел старинный особняк Портандюэров, но не завел там никаких новшеств. Обычно расходы по его квартире в посольстве оплачивало правительство, поэтому он поселился в этом особняке только после катастрофы в Фонтенбло[17]. Следуя обычаям людей простых и высоконравственных, барон и его жена не дорожили внешней роскошью: они ничего не добавили к прежней обстановке дома. Обширные залы с высокими сводами, сумрачные и пустынные, большие зеркала в старых, когда-то позолоченных, а теперь почерневших рамах и мебель времен Людовика XIV вполне отвечали облику Бартоломео и его супруги, которых также можно было отнести к образчикам глубокой старины. Во времена Империи и Ста дней, когда по роду службы старый корсиканец получал высокое вознаграждение, он жил на широкую ногу, но не блеска ради, а дабы поддержать честь звания. Домашний уклад барона и его жены отличался такой незатейливостью и умеренностью, что скромного состояния вполне хватало на их нужды. Дороже всех богатств мира была для них дочь.

Когда в мае 1814 года барон ди Пьомбо вышел в отставку, уволил всю прислугу и запер пустую конюшню на замок, Джиневра, такая же простая и неприхотливая, как ее родители, не выразила никакого сожаления. Подобно всем людям высокой души, внутренний мир заменял ей показную роскошь, а высшее блаженство она видела в уединении и труде. К тому же все трое слишком сильно любили друг друга, чтобы внешняя сторона жизни могла представлять для них ценность. Часто, особенно после второго, страшного крушения Наполеона, Бартоломео и его жена проводили чудесные вечера, слушая игру Джиневры на фортепьяно или ее пение. Они находили наслаждение в одном лишь присутствии дочери, в каждом ее слове; провожали ее глазами с нежным беспокойством, слышали ее шаги во дворе, как легко она ни ступала. Они могли, как влюбленные, часами молчать втроем, и голос души звучал в этом молчании красноречивее слов. Это глубокое чувство, в котором и заключалась, собственно, жизнь обоих стариков, заполняло все их мысли. То были не три жизни, а одна — как огонь в очаге, пылающий тремя языками пламени. Если же порой воспоминания о милостях Наполеона, о постигшем его несчастье и треволнения современной политической жизни брали верх над неусыпной родительской заботой стариков, то они могли предаваться им вслух, не нарушая своего внутреннего единства: разве Джиневра не разделяла их политических пристрастий? И разве поэтому не было естественно, что они так страстно искали опору в привязанности своей единственной дочери?

До сих пор обязанности барона ди Пьомбо в обществе поглощали всю его энергию; отойдя от дел, корсиканец не мог не вложить все свои душевные силы в последнее оставшееся ему чувство; впрочем, кроме уз, которые связывают родителей с дочерью, существовала еще одна серьезная причина для такой фанатической страсти, не сознаваемая, быть может, этими тремя деспотичными людьми: они любили друг друга; сердце Джиневры полностью принадлежало отцу, как сердце Пьомбо — дочери; наконец, если правда, что нас с близкими связывают не столько наши добродетели, сколько пороки, — все страсти отца находили полный отклик в душе Джиневры. Отсюда и проистекла дисгармония в этом единстве трех жизней. Так же, как Бартоломео в молодости, Джиневра была непреклонна в своих желаниях, мстительна, вспыльчива. Корсиканец находил удовольствие, развивая эти хищные черты в дочери; так лев натравливает львят, приучая их бросаться на добычу. Но это своеобразное обучение происходило только в отчем доме, поэтому Джиневра ничего не прощала отцу, и ему приходилось уступать ей. Пьомбо считал эти искусственные столкновения игрой, но, играя, девочка научилась властвовать над родителями. В самом разгаре таких стычек, которые Бартоломео любил затевать, довольно было ласкового слова или взгляда, чтобы усмирить эти неистовые натуры, и от угроз им легче всего было перейти к поцелуям. Однако уже лет пять Джиневра, ставшая умнее своего отца, неуклонно избегала таких сцен; честность, преданность, любовь, восторжествовавшая над всеми своенравными порывами, ее твердая воля и здравый смысл помогли ей справиться с приступами гнева; тем не менее из этого вытекало одно огромное зло — Джиневра чувствовала себя ровней со своими родителями, а это всегда ведет к роковым последствиям.

В заключение нашего рассказа обо всех переменах, происшедших в жизни этой семьи с той поры, как она обосновалась в Париже, скажем еще, что Пьомбо и его жена, люди необразованные, позволили Джиневре учиться по ее собственному усмотрению и вкусу. Поддаваясь своим девичьим прихотям, она училась всему и все бросала, попеременно увлекаясь то одной идеей, то другой, пока ее главной страстью не сделалась живопись; она стала бы совершенством, будь ее мать способна руководить занятиями дочери, наставлять ее и примирять ее противоречивые дарования; недостатки Джиневры происходили от того пагубного воспитания, какое дал ей старый корсиканец.

 

Долго еще скрипел паркет под шагами Пьомбо; наконец старик решил позвонить. Вошел слуга.

— Пойдите навстречу мадемуазель Джиневре, — сказал барон.

— Я не перестаю жалеть, что у нас больше нет для нее кареты, — заметила баронесса.

— Она не хотела ее иметь, — ответил Пьомбо, взглянув на жену; привыкнув сорок лет повиноваться, она опустила глаза.

Баронессе минуло семьдесят лет; высокая, худощавая; с желтым морщинистым лицом, она была точь-b-точь старуха с жанровой картинки Шнетца[18] из итальянской жизни. Она так привыкла молчать, что ее можно было бы принять за новую миссис Шенди[19], но достаточно было слова, взгляда или жеста, чтобы сразу стало ясно, что она еще вполне сохранила силу и молодую свежесть чувств. В ее одежде не только не было намека на кокетство, но часто отсутствовал даже вкус. Баронесса имела обыкновение сидеть без дела, утопая в мягком кресле, как султанша-мать, в ожидании или созерцании Джиневры, которая была ее гордостью и источником жизни. Казалось, красота, наряды, грация дочери стали теперь ее собственным украшением: ей было хорошо, если хорошо и радостно было Джиневре. Волосы баронессы совсем побелели, и вокруг ее желтого морщинистого лба и впалых щек выбивались седые пряди.

— Вот уже недели две, как Джиневра постоянно запаздывает, — сказала она.

— Жан еле плетется! — нетерпеливо сказал старик и, застегнув свой синий фрак, нахлобучил шляпу, схватил трость и вышел.

— Тебе не придется далеко идти! — крикнула ему вдогонку жена.

И в самом деле, ворота распахнулись, захлопнулись снова, и мать услышала шаги Джиневры во дворе. И сразу же появился Бартоломео, с торжеством неся вырывавшуюся из его рук дочь.

— Вот она, Джиневра, Джиневреттина, Джиневрина, Джиневролла, Джиневретта, Джиневра la bella[20]!

— Отец, мне больно!

Джиневра немедленно была бережно поставлена на землю. Грациозным кивком головы она дала понять испуганной матери, что ее слова только военная хитрость и беспокоиться нечего. Тогда на восковых щеках баронессы выступила краска, а на губах даже что-то вроде улыбки.

Пьомбо потирал руки с неимоверным усердием, а это у него было самым верным признаком радости; он усвоил эту привычку еще при дворе, с удовольствием наблюдая, как Наполеон распекает генералов или министров, которые провинились перед ним или совершили проступок по службе. Все лицо его словно распустилось, и каждая морщинка сияла благодушием. Сейчас оба старика напоминали растения, захиревшие от долгой засухи: стоит лишь брызнуть на них водой, и они сразу оживают.

— За стол, за стол! — закричал барон, протягивая широкую ладонь Джиневре и называя ее при этом «синьора Пьомболлина», что тоже было признаком радости, вызвавшим ответную улыбку дочери.

— Ах да! — сказал после обеда Пьомбо, выходя из-за стола. — Вот уже около месяца, как ты задерживаешься в мастерской дольше обычного, даже твоя матушка заметила это. Живопись, видно, у тебя на первом месте, а мы на втором, так, что ли?

— Отец!

— Наверное, Джиневра готовит нам сюрприз, — сказала мать.

— Собираешься подарить мне свою картину? — вскричал корсиканец, захлопав в ладоши.

— Да, я очень много работаю в мастерской, — ответила она.

— Что с тобой, Джиневра? — спросила мать. — Ты побледнела!

— Нет, — воскликнула девушка, решившись, — нет! Никто не посмеет сказать, что Джиневра Пьомбо солгала хоть раз в жизни!

Услышав это странное восклицание, Пьомбо и его жена с недоумением посмотрели на дочь.

— Я полюбила одного молодого человека, — продолжала Джиневра дрогнувшим голосом. И, не смея взглянуть на родителей, опустила тяжелые веки, будто хотела скрыть огонь своих глаз.

— Уж не принца ли? — язвительно спросил отец, и тон его привел в трепет дочь и жену.

— Нет, отец! — сдержанно ответила Джиневра. — Этот юноша беден...

— Стало быть, очень красив?

— Он несчастен.

— Кто он такой?

— Соратник Лабедуайера; он был изгнан, у него нет крова, Сервен его прятал в своем доме и...

— Молодец Сервен, хорошо себя вел! — воскликнул Пьомбо. — Но вы, дочь моя, поступаете дурно, если любите кого-то. Вы должны любить только отца...

— Не в моей власти не любить, — тихо ответила Джиневра.

— Я питал надежду, что Джиневра будет мне верна до самой моей смерти, что она не будет знать ничьей заботы, кроме заботы родителей, что никакая иная любовь не станет соперничать в ее душе с нашей любовью и что...

— Упрекала ли я вас когда-нибудь за вашу слепую преданность Наполеону? — прервала его Джиневра. — Разве вы любили только меня? Разве не проводили целые месяцы за границей, когда были послом? Ведь я мужественно переносила разлуку с вами. В жизни приходится мириться с необходимостью.

— Джиневра!

— Нет, вы любите меня только для себя, а не ради меня самой, и ваши упреки говорят о несносном эгоизме.

— Ты позволяешь себе осуждать любовь отца! — воскликнул Пьомбо, сверкнув на нее глазами.

— Отец мой, я никогда не буду вас осуждать, — ответила Джиневра с такой кротостью, какой не ожидала от нее дрожавшая от страха мать. — Вы так же правы в вашем эгоизме, как я права в моей любви. Призываю в свидетели небо, что никто ревностнее меня не исполнял дочернего долга. Я всегда счастлива была делать и с любовью делала то, что другие часто считают только своей обязанностью. Вот уже пятнадцать лет, как я не выхожу из-под вашего надзора, и лелеять вашу старость было для меня высочайшей отрадой. Но разве, покоряясь очарованию любви, избрав себе супруга, который будет моим покровителем после вас, я проявляю неблагодарность?

— А, так ты предъявляешь отцу счет, Джиневра? — зловещим тоном сказал Пьомбо.

Наступила страшная пауза, никто не решался заговорить. Тишину прервал тоскливый вопль Бартоломео:

— Не покидай нас, не покидай старого отца! Я не в силах буду видеть, как ты любишь другого! Джиневра, тебе не долго осталось ждать свободы...

— Но, отец мой, опомнитесь, подумайте, ведь мы вас не покинем, ведь теперь мы вдвоем будем вас любить, и вы близко узнаете человека, которому меня доверите! Вы будете любимы вдвое сильней: им — но он мое второе я — и мною — а я его точное подобие.

— О Джиневра, Джиневра! — воскликнул корсиканец, сжимая кулаки. — Почему ты не вышла замуж тогда, когда Наполеон приучил меня к этой мысли и сватал тебе герцогов и графов?

— Они любили меня по приказу, — ответила девушка. — Да к тому же я не хотела с вами расставаться, а они увезли бы меня.

— Ты не хочешь оставлять нас одних, — сказал Пьомбо, — но, выйдя замуж, ты обречешь нас на одиночество! Я знаю тебя, дочь моя: ты нас разлюбишь. Элиза, — сказал он, обратившись к жене, на которую точно столбняк нашел, — у нас нет больше дочери; она хочет выйти замуж!

Воздев руки к небу, словно взывая к богу, старик опустился на стул и замер, сгорбленный, раздавленный горем. Джиневра видела, как потрясен отец, и его старания укротить свой гнев терзали ей сердце; она готовилась встретить бурю, взрыв бешенства, но была безоружна перед смирением.

— Нет, отец мой, — с задушевной лаской сказала она, — ваша Джиневра никогда вас не покинет. Но, любя ее, подумайте хоть немножко о ней самой. Если бы вы знали, как он меня любит! Ах, он не стал бы меня огорчать!

— Ты уже сравниваешь! — вскричал Пьомбо в ярости. — Нет, я не могу перенести эту мысль! Если бы он любил тебя так, как ты этого заслуживаешь, он убил бы меня; а если бы он тебя не любил, я бы его заколол кинжалом.

У Пьомбо дрожали руки, дрожали губы, дрожало все тело, глаза метали молнии; в такие минуты одна Джиневра могла выдержать его взгляд, потому что тогда ее глаза зажигались ответным огнем, и дочь была совсем под стать отцу.

— О, любить тебя! Но какой же мужчина достоин такого счастья в жизни? — продолжал он. — Ведь любить тебя отцовской любовью — уже значит жить в раю. А кто же достоин стать твоим супругом?

— Он, — ответила Джиневра, — тот, кого я недостойна.

— Он? — машинально переспросил Пьомбо. — Кто же это — он?

— Тот, кого я люблю.

— Разве он успел так близко тебя узнать, чтобы боготворить тебя?

— Но, отец, — возразила Джиневра, чувствуя, что теряет терпение, — пусть даже он меня не любит, раз я люблю его...

— Так ты его любишь?! — воскликнул Пьомбо. Джиневра слегка наклонила голову. — Ты, стало быть, любишь его больше, чем нас?

— Нельзя сравнивать эти два чувства.

— Второе сильнее?

— Думаю, что да, — ответила Джиневра.

— Ты не выйдешь за него замуж! — закричал корсиканец, и в гостиной зазвенели стекла.

— Выйду, — спокойно ответила Джиневра.

— Господи, господи, — застонала мать, — чем же кончится эта ссора! Sancta Virgina! Матерь божья! Встань между ними!

Барон перестал шагать по комнате и сел. Леденящая тень суровости легла на его лицо. Пристально посмотрев на дочь, он тихо сказал упавшим голосом:

— Послушай, Джиневра! Ты не выйдешь за него. О, не говори сегодня «нет»! Дай мне надеяться. Хочешь, твой отец станет на колени, сединами будет подметать пыль у твоих ног? Я буду молить тебя...

— Джиневра Пьомбо не привыкла брать назад свое слово, — ответила она. — Я ваша дочь.

— Она права, — вмешалась баронесса, — мы рождаемся на свет, чтобы выходить замуж.

— Следственно, вы поощряете ее ослушание? — обратился барон к жене.

Баронесса мгновенно превратилась в статую.

— Отказ подчиняться несправедливому приказанию не есть ослушание, — ответила Джиневра.

— Приказание не может быть несправедливым, если исходит из уст отца, дочь моя! По какому праву вы меня судите? А что, если отвращение, которое я питаю к вашему браку, не что иное, как внушение свыше? Быть может, я предостерегаю вас от несчастья?

— Если бы он меня не любил, вот было бы несчастье!

— Опять он!

— Да, опять! — отвечала она. — Он моя жизнь, моя отрада, моя душа. Даже если я подчинюсь вам, он останется со мной, в моем сердце. Запрещая выходить за него замуж, вы лишь вынуждаете меня ненавидеть вас!

— Ты нас больше не любишь! — воскликнул Пьомбо.

— О! — только и сказала Джиневра, отрицательно качая головой.

— Так забудь о нем, останься нам верна. Когда нас не станет... тогда... Слышишь?

— Отец, неужто вы хотите заставить меня желать вашей смерти?! — воскликнула Джиневра.

— Я переживу тебя! Дети, не почитающие родителей, рано умирают! — вскричал отец в исступлении.

— Тем более надо рано выйти замуж и быть счастливой! — ответила она.

Это самообладание, эта сила логики окончательно сразили Пьомбо; кровь бросилась ему в голову, лицо побагровело. Задрожав от ужаса, Джиневра, как птица, метнулась на колени к отцу, обхватила руками его шею и, гладя его волосы, с нежностью твердила:

— Да, да! Пусть я умру первая! Я не переживу тебя, отец, милый мой, дорогой отец!

— О моя Джиневра, сумасбродка моя! Джиневрина моя! — вторил ей Пьомбо; гнев его растаял от этой ласки, как снег под лучами солнца.

— Давно бы так, — растроганно сказала баронесса.

— Бедная мама!

— Ах, Джиневретта, Джиневра la bella!

И отец играл с дочерью, как с малым ребенком, расплетал ее тяжелые косы, качал на коленях, и в этой неистовой нежности была изрядная доля безумия.

Поцеловав и пожурив отца, Джиневра скоро высвободилась и попыталась шуткой добиться позволения пригласить своего Луиджи. Но так же шуткой отец отказал. Она рассердилась, потом смирилась, снова рассердилась; затем к концу вечера уже рада была, что ей удалось хотя бы заронить в душу родителей мысль о ее любви к Луиджи и об их будущем браке. На другой день она больше не говорила с ними о своей любви, ушла позже обычного в мастерскую и рано вернулась; она была с отцом ласковее, чем всегда, и всячески старалась проявить благодарность за молчаливое согласие на брак, которое он якобы дал. Вечером она долго играла на фортепьяно и, часто останавливаясь, восклицала: «Как хорошо бы звучал в этом ноктюрне мужской голос! »

Она была итальянкой, этим все сказано.

Через неделю мать, поманив Джиневру пальцем, сказала ей на ухо:

— Я уговорила отца принять его.

— О мама, вы меня осчастливили!

Итак, в этот день Джиневре судьбой дано было счастье вернуться домой под руку с Луиджи. Это был второй выход бедного офицера из его тайного убежища. Настойчивое ходатайство Джиневры перед тогдашним военным министром, герцогом де Фельтром, увенчалось успехом. Луиджи был зачислен в список офицеров запаса. Это был очень важный шаг, приближавший их к лучшему будущему.

Предупрежденный любимой девушкой, какие трудности готовила ему встреча с бароном, молодой командир батальона не смел ей признаться, что ему очень страшно не угодить будущему тестю. Юношу, который так стойко переносил несчастья и так храбро дрался на поле сражения, сейчас пробирала дрожь при одной мысли, что ему придется переступить порог гостиной Пьомбо.

Джиневра почувствовала этот трепет; волнение Луиджи, вызванное тревогой за их счастье, послужило для нее новым доказательством его любви.

— Как вы бледны! — сказала она ему, когда они остановились у входа.

— О Джиневра, если бы на карту была поставлена только моя жизнь!

Жена предупредила Бартоломео, что Джиневра в этот день официально представит им своего избранника, однако он не пошел навстречу гостю, остался на своем обычном месте в кресле: от его угрюмого лица веяло холодом.

— Отец, — сказала Джиневра, — представляю вам человека, которого вам, без сомнения, будет приятно у себя видеть: господин Луи сражался при Мон-Сен-Жане, в нескольких шагах от императора.

Привстав, барон ди Пьомбо бросил на юношу косой взгляд и язвительно спросил:

— Не изволите иметь никаких наград?

— Я не ношу ордена Почетного легиона, — застенчиво ответил Луиджи, от робости не решаясь сесть.

Джиневра, задетая неучтивостью отца, придвинула стул. Ответ офицера, видимо, понравился старому наполеоновскому служаке. Г-жа Пьомбо, заметив, что брови мужа заняли свое естественное положение, решила, что сейчас уместно оживить беседу.

— Удивительно, до чего наш гость похож на Нину Порта, — сказала она. — Вы не находите, что господин Луи — вылитый Порта?

— Это вполне естественно, — ответил юноша, к которому приковались горящие глаза Пьомбо. — Нина была моей сестрой.

— Ты Луиджи Порта? — спросил старик.

— Да.

Бартоломео ди Пьомбо встал, пошатнулся и, схватившись за спинку стула, посмотрел на жену. Элиза Пьомбо поспешила к нему, и оба старика рука об руку вышли из гостиной, озираясь на дочь с каким-то ужасом. Ошеломленный Луиджи Порта смотрел на Джиневру, которая, побелев как полотно, застыла, глядя на захлопнувшуюся за родителями дверь, — в этом внезапном безмолвном уходе была такая значительность, что в ее сердце впервые, быть может, зашевелился страх. Она крепко сжала руки и сказала так тихо, что расслышать мог только влюбленный:

— Сколько горя в одном слове!

— Во имя нашей любви, объясните, что же такое я сказал?

— Отец никогда не рассказывал мне о нашей плачевной истории, — отвечала она, — а я была еще мала, когда уехала с Корсики, и знать мне об этой истории не полагалось.

— Не было ли между нами вендетты? — задрожав, спросил Луиджи.

— Да. Я узнала от матери, что Порта убили моих братьев и сожгли наш дом. Тогда мой отец перебил всю вашу семью. Но как же вы уцелели? Ведь он привязал вас к кровати, перед тем как поджег ваш дом!

— Не знаю, — ответил Луиджи. — Шести лет я был увезен в Геную к старику по имени Колонна. Мне не говорили ни слова о моей семье. Я знал только, что я сирота и беден. Колонна усыновил меня, я носил его имя, пока не вступил в полк. И так как понадобилось представить бумаги о моем происхождении, старик Колонна сказал, что у меня, тогда еще беспомощного подростка, есть враги. Чтобы я мог скрыться от их преследований, он посоветовал мне отбросить фамилию и называться просто Луиджи.

— Уходите, уходите же отсюда, Луиджи! — воскликнула Джиневра. — Впрочем, нет, я сама вас провожу. Пока вы у нас в доме, вам нечего опасаться; но как только вы отсюда уйдете — берегитесь! Вас будет подстерегать одна опасность за другой. У моего отца двое слуг-корсиканцев, и если не он сам, то они будут угрожать вашей жизни.

— Джиневра, — сказал он, — стало быть, вражда будет стоять и между нами?

Грустно улыбнувшись, Джиневра потупилась. Но тут же снова гордо подняла голову и сказала:

— О Луиджи! Наше чувство должно быть очень чистым и искренним, чтобы у меня хватило сил идти по избранному мною пути. Но ведь нас ожидает счастье, счастье на всю жизнь, правда?

Луиджи ответил только улыбкой, сжав руку Джиневры в своей руке. Девушка поняла, что в такую минуту истинная любовь не нуждается в пошлых обещаниях. Спокойным и честным выражением своих чувств Луиджи доказал их глубину и долговечность. Итак, участь будущих супругов была решена. Джиневра сознавала, что ей предстоит жестокая борьба, однако мысль оставить Луиджи, мысль, быть может, приходившая ей в голову, теперь совершенно исчезла. Отныне она принадлежала ему навсегда. Почувствовав в себе прилив сил, Джиневра взяла Луиджи за руку, вывела из родительского дома и проводила до той улицы, где находилась скромная квартира, снятая для него Сервеном. Она вернулась домой, ощущая в себе такое светлое спокойствие, какое дает только твердая решимость: в ее поведении не отражалось ни малейшей тревоги. Она посмотрела на родителей, садившихся за обеденный стол, глазами, которых уже не затуманивал гнев, — глазами нежности. Она увидела, что старушка мать плакала, что ее увядшие веки красны, и сердце Джиневры дрогнуло, но она скрыла свое волнение. Она увидела, что отца терзала жгучая и глубокая скорбь, которую не выразишь обычными словами.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.