|
|||
IV. ГЕРЦЕГОВИНЕЦ ⇐ ПредыдущаяСтр 4 из 4 Один мой друг, талантливый белградский журналист, сказал мне как-то, что нас с ним ждет к себе в гости герцеговинский депутат. Одетыми можно быть попросту в жакеты, а час самый удобный – вечерний... Новый, только что выстроенный шестиэтажный дом, огромный десятиместный лифт, высокие пустые комнаты лишь вчера оклеены светлыми обоями. По всему видно: временное, не свое жилье. Нас встречает хозяин. Он большого роста, жилистый и сильный, как дровосек или как каменщик. Его черная, курчавая голова склонена немного вниз с упорным, непреклонным, чуть-чуть бодливым видом. Одет более чем скромно: на нем темно-синяя, мягкая рубаха, с темным галстухом. Он простодушно ласков и безыскусственно гостеприимен. Он нас знакомит с пришедшим раньше гостем, своим боснийским другом. Вскоре пришла и его жена. Мы, жители больших городов, почти совсем не встречаем индивидуальной красоты, индивидуальной миловидности женских лиц и, пожалуй, давно отвыкли от этой радости. Одинаково короткие юбки, одинаково короткие волосы, одинаковые шляпы клош, совершенно скрывающие лоб и выставляющие наружу одинаково длинный и одинаково голубоватый нос, одинаково карминные, вампирские губы с одинаковым грубым рисунком, совершенно сглаживающим милое разнообразие прежде столь прелестных изгибов, излучинок, нежных уголков – улыбочек, – все это делает похожими всех женщин одна на другую, от пятнадцатилетней девушки до пятидесятилетней матроны, не считая того еще, что все они издали, особенно сзади, стали похожи на плоскогрудых, плоскобедрых юношей... Теперь, думаю, станет понятно, почему я с отрадой и с отдохновением взирал (читатель, прости мне старинное словцо: другого глагола не приберу), взирал на милое лицо хозяйки, такое свое собственное, так свеже дышавшее добротой, здоровьем и скромной веселостью. И должен сказать, что в Югославии подобных женщин встречать не редкость, и каждая из них хороша именно по-своему. Подумайте: это ли не настоящая культура? На стол поставили в больших мисках кукурузную кашу и каймак (род творога, специально приготовленного, – его едят и у нас на Дону, на Кубани и на Кавказе) – вещи очень вкусные и питательные. Я ем всегда весьма мало, а в этот день успел позавтракать, и потому, только из вежливости, поклевывал вилкой с тарелки. Но зато с истинным удовольствием любовался я на то, как, сидя со мной рядом, ест хозяин. Так истово, неторопливо, много и вкусно едят только люди, знающие пробуждение до зари, тяжесть физической работы, не нагуляный, не подстрекнутый острыми приправами блажной аппетит, а ежедневный, к полудню, веселый нетерпеливый голод, наконец, – люди, привыкшие ценить и уважать заработанный в поте лица собственный хлеб. Так, я видел, и давным-давно, ели артели продольных пильщиков, плотников, каменщиков, рыбаков или дружная, многолюдная, прочная семья зажиточного мужика-патриарха, в тех редких уездных углах, где в прежнее время крестьянин был не крепостным, а государственным. – Вот наше национальное, герцеговинское блюдо, – сказал хозяин, учтиво положив ложку, – так обедают у нас и богатые и бедные. Впрочем, между теми и другими почти нет никакой разницы. Страна наша вся бедна. Про нас так и говорят: в Герцеговине только люди да камни. И правда, наш строительный камень идет по железным дорогам и плывет по рекам, по каналам, по морю во все южноевропейские государства. – Камни холодные, а люди теплые? – вставил я вопросительно. Хозяин быстро повел на меня мгновенно заблестевшим черным глазом. – А люди горячие, – поправил он гордо. – Нигде люди не любят так страстно своей родины, как в горной, суровой и скудной Герцеговине. У нас все за одного, один за всех. Если я по какому-нибудь поводу (исключая, конечно, корысть) убью человека и если об этом знает вся Герцеговина, то ни один человек не только не донесет, но и во сне не проболтается и не выдаст ни под пыткой, ни под угрозой смерти. Я чувствую, что говорю с настоящим пламенным поэтом своей суровой страны, и думаю: " Хозяин прав. Вероятно, в самом деле, любовь к своему племени, преданность ему обратно пропорциональны величине его территории и численности населения. Вспомним гвериасов, Финляндию, кавказские аулы, североамериканских краснокожих, Вандею, тяжбу Великого Новгорода с московскими царями, неугасимую ревность о вере старообрядцев, героизм крошечной Фландрии... " – Вот я знаю, – продолжал хозяин, – что вы обожаете песни западных славян вашего великого Пушкина. Я и сам говорю, что песни эти прекрасны. Но таких песен есть еще сотни и тысячи в легендарной рыцарской Герцеговине. Приезжайте к нам весною. Вы будете любимым гостем в каждой куче (хате). Там вы вволю наслушаетесь прекрасных преданий и старых, тысячелетних песен... Приносят поросенка, зажаренного звеньями на вертеле. Это – праздничная дань гостям. Хозяин ест не так уже скоро. А когда разлили по стаканам черное вино, крепкий, рыжеватый босниец тихо сказал: – Чем ждать до весны, возьми свои гусли и спой что-нибудь для гостей. – Угодно? – спросил герцеговинец, поднимаясь. Хозяин уходит на минутку и сейчас же возвращается. Бережно несет он с собой диковинный громоздкий музыкальный инструмент, описать который трудновато. Это – как будто бы подобие виолончели, но с прямым, как палка, грифом и всего об одной толстой кишковой струне. В деке – круглый гитарный вырез, а сама дека похожа на четырех- или пятигранный ящик красного дерева. Всего неописуемее смычок. Деревянная дуга его горбата или, если хотите, серповидна, а концы ее соединены тугой белой лентой из конского волоса. Это и есть пушкинские гусли: guzla Проспера Мериме. Однако повсюду в Югославии этот инструмент зовется все-таки гуслями. Укрепив деку между коленями и низко склонив упорную курчавую голову к гуслям, хозяин заиграл суровый, тягучий, однообразный мотив. Три пальца его левой руки – безымянный, средний и указательный – охватывали гриф. Он не скользил ими ни вверх, ни вниз. Он только нажимал и отпускал пальцы и как будто терпеливо, внимательно выжидал момент своего вступления. Да, я уже слышал давно, лет двадцать пять назад, эту скудную, унылую, первобытную мелодию. Слышал в Полесье, в деревне Казимирке, на базаре от старого слепого лирника. Ой, зашла заря, тай вечерняя, Вдруг, поймав какой-то неведомый нам такт, герцеговинец встряхнул головою и запел. Нет, голос его совсем не был похож на старческий гнусавый и дрожащий голос полесского лирника. Это были высокие и сильные звуки, похожие на белую сталь, так наполнившие просторную столовую, что казалось, будто им тесно в ней. Напев был самый примитивный, самый простейший, но из тех, которые чрезвычайно трудно запоминаются, и слова казались совершенно понятными. Старый гусляр жаловался на турецкое засилие и на беспомощность угнетаемого народа. – Что же богатая христианская Европа? – горестно взывает гусляр. – Заснула она? Оглохла? Ослепла? Или она только притворяется спящей, глухой и слепою? Куда нам, сербам, деваться от янычарского разбоя? Ой, пойдем мы, пойдем до Петрограда, до великого русского царя Александра, расскажем ему, как турки нас притесняют. Как наших жен они позорят, девушек и отроков продают в гаремы, а юнаков в рабство продают на всех базарах... Окончив петь, герцеговинец сказал: – Эта песня еще молодая, ей всего пятьдесят-шестьдесят лет, и в ней – сами вы слышали – почти свежая политика. Сложена она не раньше как в начале семидесятых годов прошлого столетия, перед русско-турецкой войной семьдесят седьмого–семьдесят восьмого годов, даже до черняевских добровольцев. Гусляры у нас всегда, с древнейших времен, во все годы турецкого ига, были хранителями памяти доблестных борцов, возбудителями новых славных восстаний, живой бродячей пропагандой сербской свободы и независимости. Я слушаю внимательно, молчу и в душе рад экстазу хозяина. Четко вспоминаю я в эту минуту пушкинского " Воеводу Милоша" из песен западных славян: Гусляры нас в глаза укоряют. Что мне скажет нового славный герцеговинец? Но он говорит: – Чем старше народная песня, тем она глубже и прекраснее. Вот сейчас, если вам не скучно, я постараюсь передать ту очень древнюю песню, которую я слышал от старого, слепого гусляра, а тот – от своего столетнего деда. И опять, после монотонной унылой интродукции, он начинает петь металлическим, жестким, прямым голосом, сотрясающим воздух и нервы. Чувствуется, что никакая сила не заставит его теперь прервать это героическое пение. Но старинные ли речения, или сложность сюжета, или увлечение певца, я не знаю, что было причиной тому, что я почти ничего не понял. Я в этом откровенно признался и попросил пересказать мне текст медленно, без музыки. Хозяин с готовностью согласился. Он терпеливо, строка за строкою, передавал содержание былины, мой друг, известный журналист, переводил по-русски, я с нетерпением просил повторять для меня не особенно ясные места. Работа эта мне не казалась удовлетворительной. Очень охотно дал мне обещание мой друг журналист записать в русском построчном переводе, со слов герцеговинца, текст старой песни и прислать мне его в Париж. Но я уже говорил раньше о том, что белградские журналисты так перегружены очередной громадной работой, что им на частную переписку не остается времени. Поневоле мне приходится изложить эту песню кое-как, в сыром, неприглаженном виде. Здесь речь идет о сербском славном воеводе и его двух молодых сыновьях, о его верной и храброй дружине и о тайном мстительном набеге на турецкий лагерь. Но не знаю, совсем ли точно я понял – но в великое патриотическое дело как-то замешались " лукавые очи". Не через них ли, через эти предательские очи, дознались турки о потаенном замысле и приготовили сербам жестокую засаду. Однако не все знали " лукавые очи". Было им известно только то, что пройдет воевода с двумя сыновьями по тем узким, крутым тропинкам, на которые взбирались лишь орлы да горные сербы. А какими обходными путями послал воевода свою смелую дружину в тыл туркам – это черным очам было неведомо. Едва только взобрался воевода с сыновьями по отвесным крутизнам на малую седловину, как окружили их со всех сторон турки и, как сербы яро ни противились, окрутили их веревками. Спрашивают: – Хотите жизнь вашу сохранить – скажите, куда пошла обходом дружина. Ничего не ответили сербы. – Пытать будем! – пригрозили турки. Молчат сербы, ни один не дрогнул. Принялись тогда поганые мусульмане за младшего сына. Все зубы повырывали ему клещами, отрубили сустав за суставом все пальцы, все кости ему переломали. " Скажи нам, куда направилась дружина? " Молчит мальчик, даже не стонет, кровью горячею плюется, так под пыткой и умирает. Взялись за старшего сына. Палили ему смолою все тело; горящей головней ослепили, жилы из него тянули. Ничего от него не добились. Сказал он тихо: " Смилуйся над Сербией, боже! " – и закатил свои соколиные очи. Тогда турки к воеводе пристали: – Видел, какая участь постигла твоих сыновей за упорство? Ты сильнее их обоих, здоровее и крепче. Для тебя придумаем самые лютые пытки. Говори, куда послал свою дружину. Воевода ответил с презреньем: – Если я видел, как вы мучили моих сыновей и все же не промолвил ни слова, то неужели, думаете вы, что я за себя испугаюсь и за свои страданья? А если уж так хотите знать, где моя дружина, то поглядите с этого утеса вниз, в лощину. Поглядите, как ваш лагерь, подожженный, пылает. Поглядите, как наступает снизу моя беспощадная дружина. Не успеете вы и до ста досчитать, как погибнете все до единого, и никому не будет спасенья. Закричал турецкий бей проклятье, выстрелил в лоб воеводе из пистоли, а снизу уже взбиралась сербская дружина. И правду сказал воевода: никого из турок живыми не осталось. А те, что побежали по горным сербским тропинкам, те нашли свою смерть в пропастях бездонных. (1928) Примечания 1 Сентябрь, 1928 г. (Примеч. А. И. Куприна. ) 2 Весной, у зеленой лошади (фр. ).
|
|||
|