|
|||
Юхан Харстад 12 страница
Эннен представляет себе, что она и есть именно такой человек, человек ниоткуда, человек в автобусе, поезде или аэропорту, которого ты встречаешь единственный раз в жизни. Она убеждена, что все, с кем произошло нечто подобное, рассказывают именно о ней, именно ее они и видели, и именно поэтому она перестала существовать, поэтому она незаметно путешествует по Фарерам, превращаясь в человека из автобуса, с которым ты никогда не заговоришь, позволяя заметить себя тем, кто, по ее мнению, нуждается в ней больше всего: тем, кто сидит, прижавшись лицом к стеклу, или шоферам, поглядывающим на нее в зеркало заднего вида. Ее внимание всегда достается лишь одному пассажиру. Парни, мужчины, девушки и оплакивающие своих трагически погибших в море мужей старушки в шляпах, пальто, калошах и с потрепанными авоськами в руках. Улыбаясь, она смотрит на них и думает, что они спиной чувствуют ее улыбку, ощущая легкое жжение, они ерзают на сиденье, и в этот день жизнь их становится чуть-чуть легче.
Но Фареры — небольшое местечко, поэтому рано или поздно ты сядешь в автобус с уже знакомыми пассажирами. И вот как-то раз она садится в автобус и ошибается, потому что тот, на кого она смотрит, думает, что она пристает к нему, он сходит на одной с ней остановке, да-да, и она не знает, что делать, раньше такого не случалось, это абсолютно выбивает ее из колеи, и, наверное, ей на секунду кажется, что ее наконец обнаружили. Однако она ошибается, во всяком случае, не в этом смысле. Она привлекательна, он слишком стар для нее, он дотрагивается до нее, до ее одежды, идет дождь, они стоят у автобусной остановки, он запускает руки ей под одежду, и она не знает, чего от нее ожидают, поэтому она обнимает его, прижимается плотнее, а потом из всех сил бьет его коленом между ног, чувствуя, как его мошонка сплющивается под ее коленом. Он сгибается перед ней, его рвет, а она ловит первую проезжающую мимо машину, и уже на следующий день она в Копенгагене, а через год — в Лондоне, а потом — в Стокгольме, Осло, Берлине и Рейкьявике, она подрабатывает, работает курьером или в магазинчиках, жизнь идет своим чередом, однако она вновь принимается за старое, теперь в Берлине, Осло и Стокгольме она ездит на метро и теперь уже больше напоминает бесцельно странствующую сумасшедшую, а не человека, который только что в тебя влюбился. Эннен садится на заднее сиденье автобуса, следующего по маршруту Рейкьявик — Акранес, и притворяется девушкой из твоих снов, и болезнь набирает обороты, Эннен вновь сбрасывает вес и почти не ест. В конце концов она добровольно возвращается к матери в Торсхавн. Отец уехал, он отправился в прошлом году в Лондон, поехал искать ее и не вернулся, а следующей весной прислал матери Эннен открытку, совсем как в кино: «Sell the house, sell the car, sell the kids, I’m never coming back, forget it! »[57] (я лишь предполагаю, что там было написано именно так). Эннен опять кладут в больницу, вскоре она идет на поправку, но на этот раз, по настоянию матери, Эннен долго не выпускают, и однажды в ее комнате с желтыми стенами появляется Хавстейн, у него есть для нее предложение: переехать в другое место, на север, в Гьогв, мать и больница поддерживают Хавстейна, и Эннен отвечает: да, ладно. И они садятся в автобус.
Вот так мы и сидели по вечерам в комнате Эннен. Я и человек, которого ты всегда мечтал повстречать. И человек этот до одури слушает «Кардиганс». А я думаю о том, что именно тебя мне нужно было встретить много лет назад и обнять.
Все те вечера. В комнатах Эннен и Хавстейна, а иногда — Анны или Палли. Впервые у меня появилось столько друзей, к которым можно зайти, когда хочешь, и которые всегда мне рады. Выходные мы проводили вместе: ездили в Торсхавн, сидели в «Кафе Натюр». Однажды утром, когда выдался погожий денек, мы поехали на юг, в Вестманну. Хавстейн позвонил Палли Ламхауге, который летом вывозил туристов в бухту Вестманна смотреть на птичьи базары, и договорился, что мы приедем, несмотря на то, что сейчас не сезон. Мы сидели вместе с Ламхауге в открытой деревянной лодке на колючем холоде, на голове у меня был шлем, а руки я засунул под себя, чтобы не выпускать тепло. Все мы — Эннен, Анна, Хавстейн и наш Палли — сидели, тесно прижавшись друг к дружке. Они уже побывали там задолго до нашей поездки, для всех жителей островов это входило в обязательную программу. Хадж. Кааба. Леденеющие пальцы и высокие волны. Птицы срываются с места и парят в нескольких сантиметрах над морем, догоняют волну, а потом взмывают вверх и исчезают в тумане. На самом деле мне не хотелось ехать. Вообще не хотелось. Мне никогда не нравилось выходить в море. В детстве я даже не любил принимать ванну. Мы сидели в открытой лодке, а Палли Ламхауге возился с чем-то очень похожим на старый автобусный двигатель, приделанный прямо под палубой. Целый час ушел на то, чтобы вывести лодку на достаточное расстояние, и я почувствовал, что внутри я весь позеленел, мне хотелось домой, обратно на берег. Но сказать об этом я не решался. Мне не хотелось все портить. И вот это произошло. Мы обогнули мыс. Взяли курс прямо на отвесные скалы. Я понял, что такое единение с природой. Утесы высотой в восемьсот метров и острые как иглы. И птицы. Прежде я не испытывал перед ними никакого особого восхищения, подумаешь — грязные голуби, лениво переваливающиеся вокруг Брейаватне. [58] Однако сейчас я увидел тупиков, как они срываются с обрыва и летят вниз, прямо на нас, как будто падают. Но они не разбивались. У них все было под контролем. Они вроде камикадзе, и они делают это вовсе не потому, что мы смотрим, они такие и в одиночестве, ведь для счастья не обязательно, чтобы его кто-нибудь видел. А совсем наверху — смотрите — Ламхауге показывает на вершину одного из утесов. — Что там? — спрашиваю я. Он кладет руку на мою голову в шлеме и поворачивает ее в нужном направлении. — Видишь ту белую поляну наверху? И я вижу ее. Самая вершина утеса покрыта снегом — общей площадью метров пятьдесят. — Летом там пасутся четыре овцы, — радостно сообщает Ламхауге. — Там, наверху? — Да. На высоте восьмисот метров, на совершенно отвесном склоне, месяцами пасутся четыре перепуганных до смерти овцы. — А вон на ту вершину, — продолжает он, — забираются две. А во-он там, слева, пасутся пятеро овец. Я смотрю на Хавстейна. Он пожимает плечами: — Экстремальный спорт. Остальные, запрокинув головы, смотрят вверх. — У них особенно хорошее мясо, на такой-то высоте, — говорит Ламхауге. — А как же овцы туда забираются? И как потом спускаются? — спрашиваю я. Он улыбается: — Их поднимают туда. А потом спускают назад. Поймать их очень сложно, они страшно пугливые. Нужно как минимум по одному человеку на овцу. Их страхуют веревкой, чтобы не упали. — И они никогда не падают? — Падают, конечно. Всякое бывает. Овцы тоже падают. Но это такой тест на мужество. Не хочешь попробовать? Прославишься! — Может, в другой раз как-нибудь, — отвечаю я. — Может. Весной. Смех в лодке. Волны. Дождь. На машине до дома. В тот день я отправил родителям открытку. С видом одного из птичьих утесов, самого высокого. Не помню, что я там написал, по-моему, что-то о птицах. И о воде.
Бомба разорвалась через неделю. Я на четыре дня ездил в Фуннингур, помогал одной старой вдове разбить зимний садик, я как раз вернулся домой с работы и услышал, что Хавстейн зовет меня к себе. Я послушно сбросил ботинки и, поднявшись к нему, остановился в дверях, даже комбинезон еще не успел снять, а руки были испачканы землей. — Что? — спросил я. — Садись, — резко сказал он. — Случилось что-то? — Я сказал, садись! Я сел. Мне было неуютно. Хавстейн не стал эффектно молчать, целую минуту глядя в окно. Он спросил: — Зачем ты заходил ко мне в спальню? Зачем я заходил к нему в спальню, я не знал. — Ты о чем? Да не заходил я к тебе в спальню, — ответил я. — Тебе здесь нравится? Нравится тут жить? — Да. — Тогда почему ты держишь меня за идиота? Это мне вообще не понравилось. — Не знаю, — ответил я. — Матиас, зачем ты рылся у меня в тумбочке? Я не мог придумать, что ответить. Я сказал: — Мне было нечем заняться. — Нечем заняться? — Да. — Неужели ты думал, что я не узнаю? Ты думал, я не увижу, что кто-то рылся в моих вещах? Кто-то залезал ко мне, и ты думал, я сочту это нормальным? — Нет, — ответил я на все вопросы, которые он задал. — Тебе известно, что это называется вторжением? Я молчал. Смотрел в пол. Мне было стыдно. Стыдно перед всем миром. — Все вы одинаковы, черт бы вас побрал, — сказал он, заботитесь только о самих себе, а я остаюсь в дураках. — А потом он прибавил: — Ты поступил плохо. Очень плохо. Мне так хотелось что-нибудь сказать, чтобы поправить ситуацию, только ради него, потому что быть виноватым, быть взломщиком — это еще не самое страшное, намного хуже быть обманутым, тем, кого убеждают, что праздник отменили, кто больше не доверяет другим и кому остается только сердиться. Но в тот момент я не мог произнести ничего, что успокоило бы его. — Извини. — Матиас, этого недостаточно. Одного этого недостаточно. Мы немного помолчали. Уйти я не отваживался. Не отваживался, боялся даже шевельнуться. — Та книга, — начал он, — это самое важное из того, что у меня есть. Та книга — это и есть я. Хавстейн был островами Карибского бассейна. Я был идиотом. Так уж оно сложилось. Справедливое распределение ролей. — У всех есть что-то такое, Матиас, что значит для них необычайно много. Я вспомнил о коробке с книгами про полеты в космос, которая осталась в Ставангере, вспомнил о книге, которую мне подарили на день рождения, когда мне исполнилось десять. Однако момент был неподходящий, чтобы о ней рассказывать. — Я купил эту книгу, когда работал в Государственной больнице Копенгагена, — продолжал он, — я жил тогда с одной шведкой. Ее звали Мария, и я очень ее любил. По-моему, я даже собирался на ней жениться. Но у меня ничего не вышло. В конце концов она исчезла — из нашего дома, из города, кажется, даже уехала из страны. Причин могло быть множество. Но я помню, что последнее время у нас с ней все разладилось. Мы почти не разговаривали, хотя нам обоим очень хотелось высказаться. Ну, вроде как не с чего было начать. Поэтому мы и не говорили, пытались просто жить дальше, надеялись, что все само собой уладится. И вот однажды я возвращался с работы домой — это был один из последних дней перед ее отъездом — и зашел в книжный магазин. Я решил подыскать какую-нибудь книгу, чтобы отвлечься от царящей в доме тишины. В тот день в Копенгагене шел снег, такое бывает крайне редко, во всяком случае, он сразу тает. Но в тот день шел снег, было это в декабре 1980-го, из динамиков доносилась «О, святая ночь» в довольно скверной обработке, чтобы посетители прониклись праздничным настроением, и я подумал тогда, что это должно что-то значить. Так вот, я бродил по магазину и наконец нашел эту книгу. Она продавалась со скидкой. «Fielding’s Guide to the Caribbean plus the Bahamas». Для распродажи такой книги время года было на редкость неподходящее, наверное, именно поэтому я взял ее и открыл. Издали ее пятью годами раньше, на первой и последней страницах была напечатана реклама. Лучшая книга в этом жанре. «The Best», — было написано на ней. «The Best», — «Вашингтон Д. С. Стар». «The Best», — «Форт Лодердейл ньюс». «The Best», — «Майами ньюс». Я не знал, крупные это газеты или маленькие, мог только догадываться. «Tells how to avoid trouble spots in paradise». [59] Как раз то, что нужно. Путеводитель по раю, рассказывающий о том, что находится за тысячи километров. Не знаю, может, я серьезно надеялся, что эта книга нам поможет, а может, мне из-за слабости было проще возложить все надежды на нее. Однако я купил ее и принес домой, но в тот день мы так и не поговорили. Всю ночь я просидел за книгой. Я чувствовал, что в гостиной наступило лето. Я прочитал ее целиком — от корки до корки, от Антигуа до Тринидада и Тобаго. А потом пошел на работу. Когда я вернулся, Мария уже собрала вещи. Может, мне было все равно, не знаю. Больше мы не встречались. Я жил в Копенгагене, работал в Государственной больнице, дел было много, я периодически начинал встречаться с другими женщинами, но ничего серьезного не выходило. Потом, летом 1981-го, я вернулся обратно на Фареры. Книгу я взял с собой и временами перечитывал. Я всегда ее любил. Она была для меня словно кусочек лета. А здесь лета не слишком много. На Фарерах. А переехав сюда, на Фабрику, я начал перечитывать ее постоянно, каждый вечер по отрывку. Попытался дополнить ее, и все, что я узнавал о Карибском море, записывал на полях, специально интересовался, спрашивал, читал. Я написал письмо авторам, Гарри Ф. и Джинн Перкинс Харманн, расспрашивая о том, что не упомянуто в книге, один раз даже звонил им, и они пригласили меня в гости, но мы так и не смогли договориться о сроках. Не уверен, что поездка прошла бы удачно. Гарри был чемпионом по легкой атлетике в университете Атланты, он ветеран Второй мировой и служил офицером на бомбардировщике в Тихом океане, на Иво Джима и Сайпане, а Джинн писала статьи для «Нью-Йорк геральд трибюн», «Лайф», «Нью-Йорк таймс» и «Бизнес уик», работала местным корреспондентом «Тайм» и была удостоена похвалы от самого губернатора Виргинских островов. А я всего лишь фарерский психиатр, который никогда не выезжал за пределы Скандинавии. Хавстейн замолчал, ожидая, что заговорю я. Но мне нечего было добавить. Он опустил глаза. — Эта книга значит для меня необыкновенно много, понимаешь? — Его голос зазвучал добрее. Он, скорее всего, перестал на меня сердиться. — Я читаю эту книгу почти полжизни. — Да, — ответил я, — да. — Так как же, черт возьми, тебе в голову пришло войти ко мне в спальню? И залезть в ящик? — Не знаю. Мне просто было некуда себя деть. Со мной такое бывает. И еще было интересно, что ты такое читаешь каждый вечер, когда мы с Эннен сидим у нее. Наверное, поэтому так и вышло. — Ты же мог спросить. — У меня как-то не получилось. Тебе нужно повесить замок на дверь. — Может, и так. Или на тебя нужно надеть наручники. Мы засмеялись. Мне было приятно, что он опять улыбается, и я, словно впервые за сотню лет, осмелился шевельнуться, просто совсем слегка поменял положение. — А ты туда ездил? На острова Карибского моря? Он огляделся. Он будто расстроился из-за моего вопроса, а может, из-за самого себя. — Нет. Нет еще. Но я собираюсь. — Все еще собираешься? Уже двадцать лет? — Я не в отпуск туда поеду. Я уеду навсегда. — Почему? — Не знаю, — Хавстейн вздохнул, — поэтому я еще не уехал. В тот день и после мы больше на эту тему не разговаривали, хотя он, должно быть, понимал, что я об этом думаю. Мне не удавалось прогнать мысль о том, что я отнял у него то немногое, что принадлежало лишь ему, и что волшебство, рожденное островами, картами и вечерами, проведенными в кабинете, начало исчезать. Наверное, именно поэтому однажды вечером, когда мы с Эннен сидели у меня в комнате и болтали, Хавстейн зашел ко мне с книгой в руках. Он протянул мне книгу, и я молча взял ее. — Я подумал, может, ты хочешь почитать. — Спасибо, — сказал я, — спасибо тебе. Он уже собирался уходить, когда я осмелел и спросил: — Как ты догадался, что это я? — Потому что остальные туда уже лазили. — Все? — По очереди. И с того вечера так повелось, что когда я ложился, в комнате у меня тоже наступало лето, светлое и жаркое, и надо мной было синее небо, а уши мои наполнял шум слабых тропических бурь, смех купающихся людей и музыка из транзисторов.
А потом помню тот день в начале декабря, мы с Хавстейном сидели в гостиной, он сначала читал газету, а потом ни с того ни с сего спросил меня: — У тебя есть какие-нибудь планы на Рождество? Есть ли у меня какие-нибудь планы на Рождество? Есть ли у меня какие-нибудь планы? Нет. — Нет, — ответил я, я вообще-то думал, что мы будем его праздновать здесь, все вместе, — не знаю, а ты как думаешь? Хавстейн читал газету. Не отрывая от нее взгляда, он сказал: — А ты не хотел бы съездить домой? Домой? Сейчас? Сейчас, когда меня только-только починили? — Я думал, может, ты хочешь отпраздновать Рождество вместе с родителями? — Ты думаешь, мне можно сейчас ехать домой? Он взглянул на меня, словно чтобы убедиться в том, что принял правильное решение, или просто потому, что я задал глупый вопрос. — Да, я думаю, все прекрасно пройдет. — Я даже не знаю, — сказал я, и Хавстейн наконец оторвался от газеты. — Ты можешь купить билет в два конца. И вернуться. — И правда. Я слегка задумался. Поехать домой. Рождество. Рождество в Ставангере, разговоры за столом и в барах, беседы об одном и том же — что снега выпало мало. С неба будет сыпаться мелкая мокрая крупа, а в Вогене разыграется буря. Пакеты с одеждой под елкой. Представители Армии спасения в теплых пальто и с кружками для пожертвований. Между домами на главных улицах протянут гирлянды с электрическими лампочками. На малый сочельник мы с Хелле покупали елку, не раньше, раньше нельзя, обязательно дожидались малого сочельника, хотя елки быстро раскупали, а цены росли. Елка всегда была какой-то взъерошенной, и мы с Хелле обязательно наряжали ее, хотя елочных украшений у нас было мало. На малый сочельник Йорн вечно пытался вытащить меня пить пиво в «Цемент». Я никогда туда не ходил. Снова и снова «Графиня и дворецкий». Счастливого Рождества и с Новым годом. — Может быть, — сказал я. — Ты подумай об этом, — ответил Хавстейн.
Прежде чем окончательно что-то решить, я прозондировал почву: Хавстейн собирался на Рождество в Орхус, все его родственники каждые два года приезжали в Торсхавн, Эннен поедет к матери в Торсхавн, Анна уедет домой в Мидвагур, а Палли всегда празднует Рождество с семейством в Коллафьордуре. Если я останусь, то буду здесь совсем один. Не знаю, хотелось ли мне оставаться в одиночестве. Я не самая подходящая для себя самого компания.
Я сделал два телефонных звонка. Один — в Ваугар, в «Атлантик Эйруэйз». Да, у них еще осталось несколько билетов на рейс до Ставангера на малый сочельник, самолет в пятнадцать минут четвертого. В моей комнате лежал конверт с двенадцатью тысячами крон. Я сказал, что за билеты расплачусь наличными. Девушка поздравила меня по телефону с Рождеством. Голос у нее был мягким, словно свертки под елкой. Потом я позвонил отцу. Мне не хотелось звонить с Фабрики, чтобы остальные слышали, поэтому я оделся, поднял воротник, вышел на улицу, и, сгибаясь от ветра и мокрого снега, дошел до старой телефонной будки рядом с закрытым магазином. — Алло. — Привет. — Матиас? — Да. — Матиас? Матиас, это ты? — Да, это я. — Ох, господи, как ты, Матиас? — Хорошо. У меня все в порядке. Ты получил мою открытку? — Да, получил. Спасибо. Красиво там у тебя. Места много. — Здесь замечательно. Хорошо бы, если бы ты приехал. — Я так переживал из-за тебя. Мы так из-за тебя переживали. — Вы не волнуйтесь. Поводов для переживаний хватает. — Каких, например? — Ну, например, события на Балканах. — Ты о чем это, Матиас? — Я, наверное, приеду домой. — Вернешься насовсем? — Приеду на Рождество. Можно? — О господи, Матиас, ну разумеется, приезжай. Когда хочешь. Мы по тебе так скучали! И про тебя все спрашивают! — Все? — Ну да, твои тетки, дядя, бабушка. Йорн. Хелле. Он произнес последнее слово и сразу же пожалел, попытался заглушить его, но имя ее уже отправилось в свободное плавание. — Хелле? Ты с ней разговаривал? Отец задумался. Пан или пропал. Вопрос на сорок восемь тысяч крон. К сожалению, ваше время на размышления истекло. — Ну да, я… — Бормотание по другую сторону Атлантики. Серебряное блюдо в качестве утешительного приза. — Она к нам заходила несколько раз. Мы немного поговорили. Ну, ты тогда уже уехал. И не вернулся. — Ну и о чем же вы говорили? — О тебе. — Надеюсь, только хорошее, — попытался я пошутить. Он не засмеялся. — Матиас, ей тоже пришлось нелегко. — Неужели? — Да, нелегко. — И чем я могу помочь? — Ты же просто взял и уехал. Она не могла понять, что происходит. Ты просто взял и исчез. — Вообще-то это она исчезла. — Знаю, Матиас. Я знаю. Но… Телефон запищал. Деньги заканчивались. Я порылся в карманах, выискивая монетки. — Подожди… Я бросил две десятикроновых монетки, и писк прекратился. Наше дыхание летело по проводам, пробиралось по трубке и согревало руки по другую сторону Атлантики. — Я приеду на малый сочельник. Самолет приземлится в Соле в четыре часа. — Я тебя встречу, хочешь? — А тебе не трудно будет? — Конечно нет. — Тогда ладно. — Я так рад, Матиас. — Это хорошо, — сказал я. — Ты не хочешь с мамой поговорить? — А ты можешь ей просто привет передать? Мы же на следующей неделе увидимся… — Хорошо, передам. — Ладно. Тогда до встречи. — До встречи, Матиас. Береги себя. — Хорошо. Молчание. Щелчок. Я вышел из кабинки и пошел домой. Никто не заметил, что я выходил. На следующей неделе, в среду, все остальные разъехались. Рано утром, я еще не вставал, поэтому все стучались в дверь, заходили, обнимали меня, поздравляли с Рождеством, а Эннен принесла какао, и мы сидели на моей кровати с дымящимися кружками в руках, словно в походе, только бутербродов не хватало. Хавстейн заходил три раза, чтобы убедиться, что он правильно запомнил, когда я возвращаюсь. Еще он надавал мне целую кучу всяких ценных указаний — что нужно выключить, что включить, на какие кнопки нажать, как запереть дверь, какие автобусы идут до Торсхавна, сказал, что автобус в аэропорт отходит от причала за два часа до самолета, то есть в четверть второго, верно? — Да-да, хорошо, ладно. Опять объятия и поздравления, а потом все уехали, и я остался лежать в кровати один, последний человек на Луне.
Однако на следующий день автобус не пришел. То есть пришел не вовремя. Автобус опоздал, а я встал слишком рано, или наоборот. Я собрал вещи и сел в прихожей, глядя, как медленно двигаются стрелки на часах. Автобус опоздал почти на час, и в двадцать минут третьего я вышел в Ойрабакки, чтобы пересесть на автобус до Торсхавна, а еще через сорок минут я уже сидел в такси, которое промчалось через тоннель под проливом Вестманна, оставляя позади Сандаваугур, куда мы в конце лета ездили в праздник смотреть состязания по гребле, потом слева промелькнул Мидваугур, я смотрел на часы, потом высматривал в окно самолет, но не мог ничего разглядеть. Потом мы промчались мимо Ватнсойрар и подъехали к аэропорту, я выскочил из такси, которое тут же исчезло в облаках, и бросился ко входу.
Стоя в зале вылетов в Ваугаре, я смотрел, как самолет до Ставангера едет по взлетной полосе № 18, и сумки с подарками отцу, маме, Йорну, с вещами, купленными в Торсхавне за последние месяцы, становились все тяжелее и тяжелее. Поделать я ничего не мог. Я побрел к выходу, надеясь, что вот сейчас я что-нибудь придумаю, что решение возникнет само собой, ниоткуда. Я зашел в сувенирный магазинчик и увидел на полках наших овец, расставленных в ряд. Там еще продавались лошади. И коровы. Прямо настоящая ферма. Но нашими были только овцы. В кафе напротив я взял чашку кофе. Подождал. Мыслей в голову не приходило. Повалил снег с дождем, и рейс в Англию отложили на четыре часа. Чашку мне дали большую, а кофе мне не очень хотелось. Рядом сидели муж с женой, примерно моего возраста. Они выглядели опечаленно. Кожа у них была того зеленоватого оттенка, который сразу же выдает англичан, он возникает из-за кислотных дождей и постоянных шахтерских забастовок. Сидя в зале вылетов международного аэропорта, где нет ни магазинов, ни баров, они ссорились. Надо же случиться такому. Он, очевидно, что-то забыл. Что именно, я не понял: они разговаривали быстро, тихо, и диалект их отличался от речи дикторов Би-би-си. Он пытался взять ее за руку, но она все время вырывала ее. «I’m sorry, — повторял он. — I’m sorry. So sorry». [60] Я пил кофе. Мне было обидно за него. Я пытался отгадать, откуда они родом. Откуда-нибудь из Англии или, может, из Шотландии. Может, из Эдинбурга. Или Сванси, Уэльс. Я представил, что они так и не помирились, и вот завтра вечером он останется в гостиной один, а она уйдет спать. Уйдет спать вместе с детьми, потому что «папа-папа-папа плохо поступил, и, если бы не вы, мы бы давно уже развелись», а «папа-папа-папа» останется в гостиной и будет заворачивать подарки, возиться с оберточной бумагой, измучится вконец, но будет стараться изо всех сил, он нарядит елку и повесит на нее лампочки. Он всю ночь просидит в гостиной, выпьет чаю, потом попытается включить лампочки, но одна не работает, в одной из трехсот двадцати пяти лампочек будет отходить контакт, поэтому ему придется еще раз, до ломоты в суставах, закручивать их, и когда он прикрутит последнюю, гостиная наполнится светом. И тогда, прямо как в американских фильмах, он обернется и увидит, что она стоит позади, скрестив на груди руки, его жена, Дорис, с которой они вместе прожили столько лет, с которой познакомились еще в начальной школе, когда обоим было по двенадцать лет, и которая была единственной девочкой в классе, носившей школьную форму. Он столько лет ее добивался, он четыре года занимался греблей, потому что думал, что ей нравятся такие мальчики, а ей это вовсе не нравилось, она просто ждала его, только и всего. И вот однажды вечером это произошло, неуверенные движения, его неловкая рука у нее под блузкой, тогда, на празднике. И их дети, которых он обожает и которые наполовину его, а наполовину — ее. Они вдвоем. И теперь она стоит в дверях в цветастом фартуке, стоит там уже полчаса, наблюдая, как он спасает их семью. Поворачиваясь, он смотрит на нее, играет радио, какая-нибудь подобающая моменту песня, Бинг Кросби, скорее всего, они начинают танцевать, она так много лет не танцевала и стала такой неуклюжей, но он двигается легко, он кружит ее, и тут к ним спускаются дети в пижамах и останавливаются в дверях. Их глаза сверкают. В волосах снег. Момент для снимка на пленку «Кодак».
Но тогда они ссорились. Допив оставшуюся на дне чашки кофейную гущу, я встал и подошел к ним. Я положил перед ним свертки с подарками для мамы, отца и Йорна. — There you go, — сказал я. — Sorry, sir? — Lighten up, squirt, [61] — произнес я и вышел на улицу. Снег перестал, а может — я был не в силах понять — только собирался.
Потерянно постояв с минуту, я направился к окошку для справок, где рассказал, что не успел на самолет, потому что автобус пришел с опозданием. Что я застрял здесь. Спросил, возместят ли мне деньги за билет. Это же не по моей вине произошло. — До следующей среды рейсов не будет, — сказала женщина в окошке. — Я знаю, — ответил я, — я опоздал на Рождество. А вам не кажется, что Рождество наступает как-то внезапно? — Она посмотрела на меня. Она не поняла, о чем я. Но улыбнулась, зубы у нее были белые. Наверное, у нее хобби такое: каждый вечер до слез сдирать с зубов эмаль какой-нибудь железякой. — У вас есть, где переночевать? На Рождество? — спросила женщина. Она действительно выглядела встревоженно, может, это по доброте, а может, просто боялась, что когда она поедет домой, то на автостоянке наткнется на меня, полузамерзшего, и тогда ей придется приводить меня в чувства. — Я могу пожить на Фабрике, — ответил я, не задумываясь над тем, как это прозвучало, — в Гьогве. — Должно быть, мои слова прозвучали странно. Она грустно посмотрела на меня. — Знаете, к сожалению, такие проблемы не только у вас. Рейс в Англию, скорее всего, отменят из-за погоды. Так что… — женщина замолчала, словно смутившись, — вы можете с кем-нибудь из пассажиров поговорить, может, они помогут вам с ночевкой. Хороших людей здесь много. — Да, и еще много дружелюбных англичан, — ответил я, — я разберусь, спасибо. Все будет хорошо. Намного лучше, чем раньше. — Вот как? Подождите, пожалуйста. — Она исчезла за перегородкой, и я слышал, как она обсуждает что-то с другими сотрудниками. Она вернулась. Та же улыбка, те же белые зубы. — Во всяком случае, мы вам возместим стоимость билетов. Это же не по вашей вине произошло. Знаете, сейчас в Гьогве живет очень мало народу. — Почти никого, — подтвердил я. Женщина застучала по клавишам, с интересом глядя на монитор, а потом открыла кассу и вернула мне деньги. — Спасибо. — Пожалуйста. Gle& #240; ilig j& #243; l. [62] — Да уж, — ответил я, — счастливого Рождества.
Я вернулся в сувенирный магазинчик в другом конце зала вылетов и купил открытку с видом Торсхавна, чтобы они не подумали, будто там, где я живу, нет магазинов. Написал на обратной стороне адрес родителей и пару коротких предложений, что я не смогу приехать на Рождество домой. Написал, что у меня все хорошо. Что беспокоиться не надо. Написал — с Рождеством. Написал — с Новым годом. С приветом, Матиас. По-прежнему с острова, который никогда не затонет. Не знаю, зачем я приписал вот это, последнее, может, потому что место оставалось.
|
|||
|