|
|||
Юхан Харстад 9 страницаРешил, что мне надо идти. Поэтому я иду в гостиную, ко всем остальным. Переставляя ноги. «Джонни Уокер». Я прошел на кухню, старую фабричную кухню на Гьогве. Первым я увидел Хавстейна. Он стоял у разделочной стойки, все такой же тучный, как я запомнил его с первых проведенных здесь часов — и было это много дней, а может, и недель назад. Сейчас он стоял и резал помидоры, тут мы в первый раз едим помидоры, они жутко дорогие, и в магазинах здесь очень мало овощей, чтобы достать их, надо ехать в Торсхавн. Хавстейн пританцовывал, да еще и напевал себе под нос. Из гостиной доносились «Кардиганс», из колонок рвался голос Нины Перссон и овации слушателей. Когда я шагнул на кухню, Хавстейн меня заметил. Отложив помидоры и нож, он раскинул руки, подошел ко мне и крепко, по-фарерски, обнял. Я сильно сбавил в весе, поэтому прямо-таки утонул в его объятиях. Потом он подтолкнул меня, и я двинулся мимо большого обеденного стола, распахнутых окон с видом на море и слепящее солнце. Помню, было холодно, но погода тогда впервые установилась сносная, тучи почти рассеялись, и я увидел, каково здесь на самом деле при дневном освещении. Увидел вздымавшиеся тупые, практически округлые горы, вокруг ни единого деревца, зеленая трава ковром стелилась по горам и холмам, напоминая мне о маленькой модели железной дороги, которую отец хранил в подвале и на которой крошечные горы были покрыты войлоком. Два цвета — вот и весь вид из окна. Зеленый и голубой. Голубое небо. Голубое море. Зеленая земля. Хавстейн втолкнул меня в гостиную, большую комнату, где я провел первый вечер, когда приехал. Сейчас прямо посреди гостиной неумело танцевали две девушки, абсолютно не попадая в такт мелодии. Увидев меня, они прекратили танцы и подбежали ко мне. Если собрать все объятия за прошлый год, то их будет меньше тех, которыми меня наградили в тот момент. Я утопал в волосах и руках, а пахло от них очень приятно — духами, травой и мягкими шампунями. Вот так мы и познакомились. С Анной. И с Эннен. Так я наконец-то узнал Хавстейна. В тот день было положено начало. В тот день я начал ходить.
Помню, я позавтракал. Апельсиновый сок. Бутерброды. Аппетит ко мне еще полностью не возвратился, но теперь дела шли уже значительно лучше, я съел бутерброд, запил его соком, как же давно это было. Я не особо много разговаривал, говорили остальные, я только отвечал на вопросы. Потом съел еще бутерброд, отчего мне сразу стало легче. Еще спускаясь по лестнице, я боялся, что за мной будут непрерывно наблюдать, но за завтраком я заметил, что этого не происходит. Пациентом я не был. И ни на что не пригодным довеском тоже не был. Лишним я себя не чувствовал. Я был на своем месте. Так мне казалось. Меня будто ждали здесь.
Мы вместе позавтракали. Окна были открыты, и из них тянуло. Остальные разговаривали со мной по-датски или по-норвежски, на каком-то смешанном языке, фарерско-датском, и я понимал их, мы нашли общий язык, а когда мы поели, Хавстейн поднялся в свою комнату и вернулся оттуда с биноклями в руках. — Готов? — спросил он меня. — К чему? — К поездке. — Куда? — Куда-нибудь. Ты же не вечно будешь взаперти сидеть, правда? Девушки захихикали, но Хавстейн шикнул на них. — Не буду, — смутившись, ответил я, а потом поплелся наверх за курткой. В тот день мы объехали все Фареры по прорезанным в горах дорогам, исколесили острова вдоль и поперек. У Хавстейна была красная «субару», вся проржавевшая от ежегодных двухсот восьмидесяти дождливых дней. Вела машину Эннен, рядом с ней, на переднем сиденье, сидела Анна, а мы с Хавстейном уселись сзади. Через горы мы поехали на запад, до Эйди, где свернули в сторону, остановились на маленьком плато у разворота и вышли. Здесь, на вершине, региональное управление распорядилось поставить подзорную трубу, бесплатный стационарный телескоп, я повернул его к морю и взглянул в него. Было почти видно Америку, наверняка это была она. А потом я повернул телескоп к суше и направил на западную оконечность Стреймоя, где в море вдавались две большие острые скалы. — Это Рисин и Келлингин, — сказала Эннен, указывая на скалы. — Тролль и ведьма, — добавила она по-норвежски с таким забавным акцентом, какого я никогда прежде не слышал. — Самые популярные туристические символы. С тех пор, как люди заимели фотоаппараты, каждый дурак, который приезжает сюда, считает своим долгом их щелкнуть. Я уставился на скалы, практически отполированные блеском фотовспышек, и, как и полагается туристу, начал пялиться по сторонам. Затем мы поехали вниз, до Ойрабакки, а потом перебрались с Эйстероя через мост на Стреймой, и дальше, до Торсхавна, вдоль подножия гор, по ровным дорогам, мимо поросших травой холмов и темно-коричневых скал. Мы будто двигались по зеленой пене, по Морю Сырости, лишь изредка нам встречались небольшие деревеньки, большие и маленькие группки домиков, выкрашенных в разнообразные цвета, с синими, розовыми, черными и ярко-желтыми стенами. Население таких деревенек составляет от сорока до пятисот человек, в каждой обязательно есть церковь, а при выезде — автозаправка «Статойл» и грязноватое кафе, где все желающие могут присесть на стул из кожзаменителя и съесть французский хот-дог за десять крон. А время от времени над покатыми вершинами круглых гор вспархивают стайки птиц — чаек и тупиков, а потом, паря прямо над самой поверхностью воды, они исчезают в изгибах заливов. И еще овцы. Овцы. Овцы. Овцы в горах.
От этой поездки на машине по Фарерам у меня появилось совершенно необыкновенное чувство. Все равно что побывать в Монако и поучаствовать там в розыгрыше Гран-При в гонках на легковых и грузовых машинах по одной-единственной общей трассе. Уехать отсюда ну вроде как невозможно. Поэтому когда останавливаешься на автозаправке и покупаешь карту, тебе остается лишь изображать невозмутимость, причем не только когда ты видишь, что на клочке бумаги размером 15 на 20 сантиметров уместилась вся страна, а, скорее, когда ты видишь дороги. Чаще всего два места соединяет лишь одна дорога. Лишь одна дорога ведет из Эйду в Торсхавн. И все рванули именно по ней. Быстрее, быстрее. Именно на этой трассе я понял, что обгоняют здесь не из-за спешки, просто это такой экстремальный спорт, тренировка на максимальную скорость. А открыв окно и впустив в салон влажный ветер, ты слышишь, как дорожные знаки беспомощно бормочут: 80 километров в час. 80 километров в час. Нупожалуистапожалуйстапожалуиста.
Эннен была среди нас самой младшей, на два года младше меня. Водить в таких условиях она привыкла. При виде огромных трейлеров, идущих на обгон у самого въезда в узенькие туннели, я закрывал глаза и ждал, что вот сейчас произойдет столкновение, меня отбросит в сторону, прижмет к боковому стеклу, ремень сдерет кожу на груди, раздастся скрежет покореженного металла, высекая искры, трейлер врежется в стену туннеля, и в последние секунды, когда наши руки и ноги уже будут торчать в разные стороны из-под обломков, мы почувствуем запах бензина и увидим искры. А потом я представлял, что вот играет унылая музыка и тела наши раскапывают из-под обломков. Эннен, похоже, ничего подобного и в голову не приходило, даже когда машина, которая была за двести метров позади нас, вдруг разгонялась до ста пятидесяти в час и шла сначала на обгон четырех-пяти машин позади, потом проносилась мимо и вдруг резко сбавляла скорость перед въездом в очередную деревеньку. Эннен тогда тоже мгновенно притормаживала, лишь чудом не съезжая в кювет, при этом она поворачивалась ко мне и размахивала руками, указывая на что-то из окна. «Во-он та деревня называется Свинайр», — говорила она. Или: «Смотри, а вон там, внизу, типичные рыбацкие лодки». Или: «Смотри, горы с абсолютно круглыми вершинами». Или: «Посмотри на этот залив». Смотри. Смотри. Смотри. Смотри. Смотри. Смотри. Вот так все и было. Хавстейн. Анна. Эннен. И я. Был август 1999-го, ясный солнечный день и «субару» на пути в Торсхавн.
Повсюду, на каждом километре пути, я видел цветочные букеты — эдакие полуувядшие веники, привязанные к дорожным столбам. Анна первой обратила на них мое внимание, а потом я уже и сам их замечал. «Видишь эти букеты? » — спросила она. По такому поводу Эннен даже единственный раз сбавила скорость, чтобы я понял, о чем речь. Три букета — два совсем рядом, а третий метров через пятьдесят — шестьдесят, на обочине. «Это в память о тех, кто разбился в дорожной аварии, — объяснила она, — если в семье кто-нибудь так погиб, тогда каждый год, в июле, семья относит букет на то место, где произошла авария». Эннен опять прибавила скорости. Полузасохшие букеты встречались в самых невероятных местах. — Не может же быть, чтобы уже в этом году погибло столько народу, — возразил я. — Это не только за тех, кто погиб в этом году. Многие умерли лет десять — пятнадцать назад. Обгоны. Скользкие трассы. Горы.
Я вспомнил ночь, проведенную на автобусной остановке, где меня подобрал взявшийся ниоткуда Хавстейн. Я ведь тогда долго пролежал лицом вниз, в темной одежде, и заметить меня было почти невозможно. Я не понимал, где нахожусь, и был почти не в состоянии передвигаться. Мне подумалось, что цветы совсем не похожи на людей.
Хавстейн первым рассказал о себе — и произошло это в тот день, когда мы колесили по дорогам, проезжая сквозь туннели, и скользили по берегам фьордов. Хавстейн стал седьмым по счету директором Фабрики, он был почти на семнадцать лет старше меня, ему было где-то около пятидесяти. Родился он в Торсхавне, в восемнадцать лет перебрался в Данию, в Орхусе у него жили дядя с тетей, и он сначала хотел уехать туда, но осел в Копенгагене, начав изучать медицину, а потом стал работать в Государственной больнице. Между дежурствами он продолжал учебу, приступив к углубленному изучению психиатрии, а под конец получил постоянную работу в психиатрическом отделении. Иногда у него появлялись подружки, была, например, одна датчанка, которая уговаривала его вместе переехать в Техас, уж неизвестно зачем. А потом он долго жил с девушкой из Упсалы, подумывая жениться и обзавестись себе спокойно-мирно семьей, машиной, домом, мебельными каталогами в почтовом ящике, но ничего из этого не вышло. Как-то раз в начале восьмидесятых, когда он все еще жил в Копенгагене, его осенило вдруг, что пора возвращаться на Фареры. Летом 1981-го Хавстейн, к радости родителей, вернулся в Торсхавн и изъявил желание основать долгосрочный реабилитационный центр. Он начал подыскивать подходящее помещение и в конце концов нашел в Гьогве фабрику общей площадью в шестьсот квадратных метров, которая к тому моменту уже два года пустовала. Получив государственную субсидию и финансовую поддержку от отца (который сколотил более чем приличное состояние на ловле рыбы), Хавстейн нанял рабочих и начал перестраивать Фабрику. Стараниями электриков, плотников, столяров, водопроводчиков, обойщиков и грузчиков на втором этаже появились семь жилых комнат и отдельная комната с кабинетом для Хавстейна. На первом же этаже, где высота потолка составляла добрых четыре метра, сделали большую овальную кухню, дверь из которой вела в гостиную, занимавшую сто десять квадратных метров. Средства на перепланировку Фабрики уже начали иссякать, недоделанными остался гигантский коридор при входе (Хавстейн не знал, что с ним можно сделать), две старых раздевалки на первом этаже — там было решено оставить все как было, и, собственно, сердце фабрики — цех, самое просторное помещение. Хавстейн убрал оттуда старые станки, перекрасил стены, заказал большие новые рабочие столы и повесил лампы поярче, потому что в голову ему вдруг пришла мысль, что цех еще пригодится — его можно будет использовать для производства. Хавстейну не хотелось, чтобы жильцы Фабрики просто сидели, пялясь в стенку, ведь они могут создавать что-нибудь, не понятно, правда, что именно, но что-нибудь да могут. В этом цеху мы потом мастерили забавные фигурки зверьков, торфодобытчиков и всякие другие сувениры, за которые, как нам казалось, туристы согласятся выложить деньги. Не знаю, кому первому пришла в голову эта идея, но, думаю, Хавстейну или Эннен, в любом случае эти двое были настоящими энтузиастами, они действительно любили работу и старались изо всех сил. А уж Эннен-то вообще столько мастерила, что постепенно на полках скопились целые стада деревянных овец, оклеенных шерстью. Впрочем, вернемся к Хавстейну. К осени 1982-го появились первые жильцы. Некоторые из них только что выписались из больниц, но были и такие, кто вышел уже за несколько лет до этого, но так и не научился жить самостоятельно. В первый год народу было столько, что Хавстейну даже пришлось нанимать дополнительных помощников, но вскоре жильцов поубавилось, многие просто приходили и уходили, видимых улучшений у них так и не наблюдалось. А к концу восьмидесятых один за другим появились они — Палли, Анна и Эннен.
Наша машина мчалась к Торсхавну, солнце с каждой минутой светило все ярче и ярче, как оно и должно светить, но как никогда не светило в этих краях. К такой погоде здесь не привыкли, и когда мы въезжали в поселки, это становилось особенно заметно по людям в футболках, гуляющим по улицам и сидящим у моря. Так бывает в августе — когда, раздевшись, надеешься, что до самого октября и не вспомнишь про теплую одежду. В машине было жарко. Анна опустила окно со своей стороны, и в салон ворвался поток свежего воздуха. — Ничего, что я немного приоткрою окно? — спросила она. — Ну конечно. — Точно? — Да, разумеется, так даже лучше будет. — Ты как только замерзнешь, скажи, ладно? Я сразу закрою. — Да нет, все в порядке. — Ты правда не мерзнешь? — Да нет же. — Но ты только обязательно скажи, если замерзнешь, хорошо? Повернувшись к Анне, Эннен сказала: — По-моему, ему нормально с открытым окном. — Я просто хочу, чтобы он знал: если он замерзнет, достаточно будет сказать. — Но он же не замерз. Так ведь? — спросила Эннен, посмотрев на меня. — Нет-нет, я не замерз. — Вот я и не хочу, чтоб он замерз. Бедняга, ему же просто нужно немного внимания, — сказала Анна. — Да мне, наоборот, даже жарковато, — сказал я. — Я могу кондиционер включить, — предложил Хавстейн, — тогда сквозняка не будет. — А разве он работает? — поинтересовалась Анна. — Нет, по-моему. Но я все равно могу попробовать. — Мне тогда закрыть окно? — Да нет, пусть тоже будет открыто. — Но кондиционер же тогда не заработает… Тут у кого-то запищал мобильник. — Анна, это твой? — спросил Хавстейн. — Сейчас, секунду…. Да, мой. — Это Палли? — Да. — Заедем за ним? — Он заканчивает в три. Хавстейн посмотрел на часы: — Ладно, тогда мы сначала заедем в Коллафьордур и заберем его, а потом в Торсхавн, идет? Анна и Эннен: — Идет! — По-моему, сквозняк сильный, — сказала Анна, — у нас окно открыто и кондиционер включен. — Выключить кондиционер? — спросил Хавстейн. — Да, пожалуйста. Чтобы никто не замерз. — Ой, господи, да угомонитесь же вы оба, — воскликнула Эннен и, повернувшись ко мне, закатила глаза. В ответ я улыбнулся и пожал плечами.
Последний, Палли. Палли был на работе, погружал и выгружал рыбу с русских судов, которые несколько раз в месяц заходили во фьорд. В большинстве своем это были старые посудины, которые только чудом не разваливались на куски, с трудом верилось, что эти корабли все еще держатся на плаву, и совсем не хотелось верить, что их отправляют в рейсы. Ржавчина разъела им носы, проползла по бортам, перебралась на палубы и залезла прямо в рубки, так и норовя добраться до самой капитанской физиономии, а потом сожрать и весь оставшийся экипаж. Мне подумалось, что как-то печально, должно быть, работать на таких вот кораблях, ведь каждый рейс может стать последним. Когда они отходят от причала, вполне вероятно, что больше никогда не вернутся, что корабль их просто-напросто затонет где-нибудь, тихо и незаметно, и шуму от него будет не больше, чем от утопленного котенка, а единственным доказательством их существования станут маленькие некрологи в русских газетах, которые появятся недели спустя.
От Стреймоя мы поехали на восток, вдоль пролива, практически разрезающего Фареры пополам. Мы слушали радио, радиостанцию «Рас-2», Анна и Хавстейн ее очень любили, я так до конца и не понял почему. Программу вела девушка — вроде бы вполне приятная, милая, я так и представлял ее себе — с тоненькими, как мышиные хвостики, косичками, она приходит каждое утро в радиостудию или куда-нибудь еще, приходит туда каждое утро, кроме пятниц. Слегка растрепанная, она садится на свое маленькое рабочее место, надевает большие наушники, начинает говорить в микрофон и ставить пластинки — и получается самая невообразимая музыкальная мешанина, сначала это «Уэм», а его сразу сменяет «Перл Джем» или что-нибудь в этом духе, этакая местная Madonna of the Airwaives[45] — ей словно даже движение подчинялось. Мы проехали через центр Коллафьордура и свернули к причалу, где разгружались ящики с русскими консервами. Поджидая нас, Палли стоял рядом с упаковочной. Увидев машину, он помахал рукой, и Эннен несколько раз бибикнула в ответ, а потом мы подъехали к нему и притормозили.
Палли был уроженцем Коллафьордура, деревеньки, которая располагалась достаточно далеко от Торсхавна, чтобы ее жителей не считали городскими, но достаточно близко, чтобы до них доползали некоторые распоряжения столичных властей. Именно там Палли и родился, и там ему суждено было прожить всю свою жизнь, за исключением коротких вылазок в порт. Лишь спустя довольно долгое время я понял, что порт здесь означало Торсхавн. Это вроде как местный сленг. Едешь в порт — значит, едешь в столицу. Ко всему прочему, узнать Палли оказалось труднее всего, в отличие от остальных он приоткрылся для меня лишь недели спустя, а до этого все его разговоры со мной сводились к односложным фразам. Вспоминая его, я вижу прежде всего руки. Сильные. Руки сварщика. А когда, открыв дверцу машины и едва взглянув на меня, он буркнул в мою сторону «привет» и молча плюхнулся на сиденье, мне подумалось, что он неплохой парень, хотя он и сказал-то всего ничего. Такое уж у меня сложилось впечатление. Таким Палли и оставался — разговаривал он неохотно, только если его напрямую о чем-то спрашивали или если ему самому совсем уж не терпелось о чем-то узнать. Наверное, поэтому он сразу же мне и понравился. Я словно почувствовал, что Палли — на моей стороне. С Анной он был более разговорчивым, чем со всеми остальными, казалось, что общаться с ней ему проще, и ей он рассказывал больше всего. Я так и не понял, как ей это удавалось, что она для этого делала и говорила. Когда я присоединился к ним, Анне было тридцать четыре года, она родилась в Мидвагуре, по ее словам, это одно из самых подходящих мест для забоя гринд. [46] Она была низенькой, чуть коренастой, с длинными темными волосами, глаза ее были большими и ласковыми, а носик — совсем крошечным. С таким лицом ей очень подошло бы вести по телевидению какую-нибудь детскую передачу. Однако то, что мне потом о ней рассказали, совсем не вязалось с образом ведущей детских передач. Из всех она единственная побывала в Норвегии — работала там в рыбопитомнике. Она до сих пор тем же самым и занималась, работала полный рабочий день и по вечерам возвращалась в Гьогв вместе с Палли.
Мне казалось, что время летит очень быстро. Я дожил почти до тридцати лет и нажил всего пару друзей, а все остальное человечество как-то обходил стороной. Или может, это они меня обходили. А сейчас было похоже на то, что всего за несколько часов я насобирал новых друзей — двух женщин и двоих мужчин, я почувствовал, что больше не сопротивляюсь и почти готов броситься им на шею.
Забрав Палли, мы доехали до заправки на холме, нашли местечко, остановились и зашли в магазин. Внутри вокруг игрального автомата уже топталась кучка шоферов-дальнобойщиков. Их ботинки с деревянными подошвами гулко стучали по полу. Каждый дожидался, когда до него дойдет очередь сыграть, а когда кто-нибудь выигрывал и автомат выплевывал монетки, раздавались радостные возгласы. Здесь стоял терпкий запах кофе и сосисок, а продавщица, словно одурманенный этой вонью радостный зомби с какой-то приклеенной улыбкой, стояла за кассой и раскачивалась туда-сюда под звуки радио. «Рас-2». Мне хотелось пить, поэтому я подошел к холодильнику и, изучив незнакомые названия на этикетках, вытащил бутылку газировки. Датская «Веселая Кола». В магазине повсюду висели плакаты с рекламой этого знаменитого прохладительного напитка фабрики «Фарейа Бьор». Хорошее на-з-вание. И я обрадовался. Впервые за долгое время.
Анна подошла к прилавку и попросила пять французских хот-догов, и приклеенная улыбка, словно в каком-то специальном закусочном вестерне, выстрелила в сосиски горчицей из тюбика. Чпок-чпок-чпок! Чпок! Горчица улеглась на сосиски, и все та же приклеенная улыбка отдала нам хот-доги. Пока Хавстейн расплачивался, Эннен и Палли подошли к газетной стойке и стали рассматривать заголовки. Самым естественным для меня было бы сейчас подойти к прилавку, расплатиться, выйти с газировкой на улицу и ждать остальных у машины. Однако раз я подошел к Эннен и Палли, я протиснулся к газетам, вытащил одну и начал читать вслух. То есть не совсем читать, просто произносить непонятные слова. После того, как я зачитал отрывок, который, по-моему, был о нефтедобыче в море, Эннен засмеялась и сказала: «Да уж, произношение тебе так сразу не освоить». Заглянув мне через плечо, Палли зачитал своим низким голосом тот же отрывок: какая-то звуковая мешанина, похожая на датский с американским акцентом. А потом Анна, стоявшая возле кассы, крикнула, что сосиски готовы, и мы направились к выходу. Я подошел к прилавку и положил десять крон за газировку. — Пепси ккола или кока ккола? — спросила продавщица. — Кока ккола, — ответил я, подхватил бутылку и вышел. Выходя, я попытался пошире открыть дверь, чтобы свежий воздух добрался и до продавщицы, стоявшей там в ожидании заказа новой порции хот-догов, или в ожидании лучших времен, или, может, старых добрых деньков.
Сидя в машине, мы ели сосиски, совсем как дети в походе. Палли рассказывал, как идут дела на кораблях, и отвечал на вопросы, которые ему задавала Анна. Окна мы опустили — денек выдался неслыханно теплым, наверняка больше двадцати градусов, а такое тут нечасто бывает. Здесь, как правило, облачно и так сыро, что окна в машине нужно держать чуть приоткрытыми, чтобы согнать изморось, покрывавшую окна всего за пару минут. По всей стране частенько расползался туман, сливавшийся с низкими облаками, и стоило на тридцать метров подняться в горы, как мы уже исчезали в белоснежной пустоте, и не то что ограждения — даже рук было не видно. И наверное, это и осталось самым ярким из моих воспоминаний о том времени: эти наши долгие поездки сквозь туман, когда сидишь в машине, не можешь ничего разглядеть, и только шорох шин по асфальту подсказывает, что ты все же движешься, а не стоишь на месте. Но тогда, в тот день, светило солнце, и я снова встал на ноги и попытался идти, стараясь не думать о Хелле, о том, что моя квартира в Ставангере опустела, машина моя по-прежнему стоит там, а меня уже никто не ждет. Я старался не думать о том, что у меня больше нет денег, чтобы прокормить себя. О том, что, когда я вернусь домой, я не приеду больше на работу раньше всех, не сяду в саду и не буду дожидаться остальных. Я изо всех сил старался не думать об этом, и у меня более или менее получалось. Но иногда я будто чувствовал какое-то покалывание, словно напоминание вонзалось спицей в мой позвоночник: ничего подобного, все по-прежнему плохо, и ты рано или поздно это осознаешь. По-настоящему осознаешь.
Из Коллафьордура мы отправились в Торсхавн. Проехав по основной трассе, мы уже приближались к туннелю, когда Хавстейн наклонился вперед и шепнул что-то на ухо Эннен, после чего та резко сбавила скорость на повороте. Молча повернувшись, Хавстейн кивнул мне, и я начал озираться по сторонам. Сперва я не понял, о чем это он, поэтому сначала я просто высматривал что-нибудь достойное внимания. Ничего. Горы. Фьорд… — Ты это помнишь? — спросил он, показав на маленький пятачок по правую сторону от дороги. — Что именно? — переспросил я. Эннен еще немного сбавила скорость, но мне по-прежнему было непонятно, что же я должен увидеть. — Ты здесь уже бывал. — Да ну? — Здесь я тебя той ночью и нашел. И тут я узнал это место. Автобусная остановка с длинной скамейкой. Дорога. Дорожные ограждения. Сейчас все вокруг казалось таким красивым. Может, немного скучным, но все равно красивым. Место как место. Так это здесь я лежал, уткнувшись лицом в стену. Это здесь я валялся, не отдавая себе отчета в том, где нахожусь. Здесь мне хотелось исчезнуть и никогда не возвращаться. Я тут почти утонул. Превратился в цветы. Эннен опять прибавила скорости, и я повернулся, провожая взглядом остановку, пока та совсем не исчезла из виду. Вынырнув из туннеля, мы повернули к городу, оставив слева Калдбаксботнур и Калдбаксфьорд. Окна были опущены, и в салон врывался ветерок, разгонявший дым сигарет Палли, который сидел на заднем сиденье, зажатый между мной и Хавстейном. Дороги казались мне знакомыми, хотя пейзаж здесь был довольно однообразным: зелень и сырость, так что мне захотелось прилечь где-нибудь на холме. Трава была очень влажной, и казалось, водой с нее можно напиться, втянуть в себя ее влагу, не думая о том, что она может оказаться грязной, со ртутью и отходами тяжелой промышленности. Мне захотелось лечь там и дождаться дождя, который непременно начнется, вопрос только — когда.
Мы доехали до городского центра, оставив позади полицейское управление на улице Йонаса Бронксгета. Не знаю, как точнее выразиться, но я чувствовал, что уже бывал здесь раньше, уже ходил по этим улицам, мы были здесь вместе с Йорном, Роаром и той, другой, группой. Это с ними ходил я по этим дорогам, и было это в первый день по приезде. Тем не менее из этой истории я себя стер и так и не смог вспомнить ни чем мы занимались, ни что из этого всего вышло. По Эфферсеегета мы доехали до супермаркета, Хавстейн пошел за сигаретами, а я воспользовался случаем и заскочил в банк. В кошельке у меня по-прежнему лежали пятнадцать тысяч норвежских крон, неизвестно как там оказавшихся. А операционистку в банке это и вовсе не интересовало. Она послушно и умело разменяла деньги, выдав мне взамен фарерские купюры, а я, поблагодарив ее, засунул их в кошелек и вышел на улицу, к остальным. Потом мы отправились в «Кафе Натюр».
Находилось «Кафе Натюр» на Аарвегур, 7, недалеко от порта. Оно было неплохое, часть посетителей составляли пропитые морские волки, наваливавшиеся прямо на столы, отчего получались вроде как естественные перегородки между обычными молодыми завсегдатаями кафе. По вечерам же «Кафе Натюр» превращалось в самый что ни на есть модный бар в Торсхавне, куда можно было зайти послушать какую-нибудь молодую группу, выступающую на крошечной сцене посреди зала. Располагалось кафе в старом темно-коричневом деревянном домике, и интерьер его тоже был вроде как коричневым. Или зеленым. В зависимости от того, как посмотреть. Крыша домика поросла травой, под которой кафе будто пыталось спрятаться. Внутреннее же убранство «Кафе Натюр» отличалось тем, что невозможно было понять, действительно ли все сделано из естественных материалов, или же это просто-напросто пластмасса и стекло. Перекладины на потолке и стенах издавали такой удивительны звук, что казалось, об этот звук можно удариться, и такое порой действительно случалось. С другой стороны, этот звук никого не напрягал. Все время, что стоял этот дом. А стоял он долго. На втором этаже людей было не так много, там, в зале, стояло всего несколько привинченных к полу столов, а перила не давали фарерцам сваливаться на первый этаж, зато предоставляли возможность посетителям с первого и второго этажей переговариваться или, если те, со второго, были еще в состоянии, перекрикиваться и махать руками.
Нам достался столик у лестницы на втором этаже, вечер только начинался, до полуночи здесь было довольно безлюдно, и мы беспрепятственно проходили мимо столиков, подходили к бару и брали пиво — «Фарейа Бьор», и только его. По-моему, оно мне понравилось. Тот вечер я запомнил лучше всего: как мы в первый раз сидели в «Кафе Натюр», я все еще чувствую усталость, меня по-прежнему охватывает паника и начинает тошнить, это будет продолжаться несколько месяцев, такое за один день не проходит, однако я уже замечаю, что теперь реальность ускользает от меня все реже и реже. Теперь я могу немного расслабиться, напряжение в плечах исчезло, мне кажется, дело пойдет на лад и все образуется. Так оно и случилось — кусочки, из которых состоял мир, вновь начали складываться, и вовсе не оттого, что я вдруг наклонился и начал собирать все рассыпавшиеся по полу кирпичики, нет, но, может, оттого, что отчаяние жило во мне уже долгие недели, и все это время я пытался отказаться от безнадежных попыток починить самого себя, привинтить все выпавшие гаечки, не имея чертежа, и приклеить все отвалившиеся кусочки. Оттого, что долгими неделями я ночи пролеживал в кровати, просиживал у открытого окна и так, медленно, но верно, пытался слепить новые кирпичики и сложить новую картинку. Однако в тот первый вечер я понял, что новые кирпичики уже слеплены и что они лучше старых. В тот вечер я подумал о «Де Лиллос»: [47] ты что, пытаешься найти самого себя? Но вдруг тот, кого ты найдешь, тебе не понравится, а придется прожить с ним всю жизнь?
|
|||
|