Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 6 страница



И вот он поднимается к Красной площади мимо огромного музея, видит затейливые купола собора Василия Блаженного, острия кремлевских башен. Еще один миг, и знакомая панорама открывается перед его глазами. Он останавливается и переводит дыхание. Сколько раз видел он эту историческую площадь на снимках, на экране, в своем воображении, а сейчас вот она перед ним, и можно сколько угодно любоваться кремлевскими стенами, стройными елями, строгими линиями Мавзолея.

Ему хочется к чему-нибудь прикоснуться, унести с собой на память хоть веточку ели.

…Сергей Петрович шагает по шпалам мимо сожженных танков и не видит их. Мысли уносят его далеко от событий сегодняшнего дня. Но действительность властно напоминает о себе. На фонарном столбе, высоко над дорогой, лицом к сожженным машинам висит Иван Пафнутьевич. Обгоревший, маленький, он склонил голову набок, словно удивляясь, что ему удалось совершить такое большое дело.

Непреодолимое желание снять кепку и поклониться этому мужественному человеку овладевает Крайневым, и он ускоряет шаги.

В цехе Сергей Петрович вызывает к себе Прасолова. Тот входит, как всегда, мрачный.

— Сегодня вечером принесите мне на старую квартиру детонаторы и шнур. Завтра станция полетит в воздух, — тоном приказа говорит Крайнев и удивляется тому, что Прасолов смотрит на него по-прежнему недружелюбно.

— Расскажите подробнее, — говорит Прасолов.

Его недоверие раздражает Крайнева.

— Идите и выполняйте приказание!

Валя пришла поздно ночью. Сергей Петрович посмотрел на нее и содрогнулся. Она была неузнаваема. Над верхней губой огромный волдырь, волосы коротко подстрижены.

— Что с вамп, Валя? — испуганно воскликнул он.

Она мягко отстранила его руку.

— Осторожно. — Валя попыталась улыбнуться, но от боли сжала губы.

Потом расстегнула ватник, достала детонаторы и шнур и положила все это на подоконник.

— Что с вами? Где это вас так разукрасили?

— Это пустяки, Сергей Петрович, это я сама. Проходу нет девушкам от солдатни, ну, я вчера нагрела щипцы — и к губе, но перестаралась немного. Не беда! До наших заживет, а теперь хожу спокойно: кому такая красуля нужна?

Они уселись на диване и долго молчали. Сергей Петрович думал о себе, Валентина — о нем. Взрыватели мирно покоились на подоконнике, освещенные мягким лунным светом.

— Ночь-то какая! — тихо сказал Крайнев. — Ходить бы сейчас по улицам, разговаривать, мечтать…

— Мечтатель, — с ласковой насмешкой произнесла Валентина. — Не похожи вы на мечтателя. Они все какие-то непутевые. А вы человек дела.

— Вы не правы, Валечка, — горячо возразил он, — мечтатели бывают разные. Одни помечтают, помечтают и успокоятся на этом. А другие чем больше мечтают, тем сильнее хотят реализовать свои мечты. А кто такие великие новаторы в технике? Мечтатели, Валечка, движут человечество вперед. А коммунисты — это самые активные мечтатели на земле. Они преображают мир сообразно своему учению, которое многие считали мечтой.

Валентина внимательно слушала, и ей, как всегда в его присутствии, становилось тепло и радостно.

Вдруг она вспомнила о том, что должно произойти завтра.

«Неужели он не понимает, что уже завтра его не будет? — подумала она, удивляясь, как мог он в эти минуты говорить и думать о другом. — Или он надеется остаться живым? » Валя покосилась на детонаторы — сто секунд от запала до взрыва…

Сергей Петрович понял ее.

— Валечка, возьмите и передайте Сердюку.

— Что это? — тихо спросила она.

— Прочтите.

Валя подошла к окну и при ярком лунном свете прочитала:

«Секретарю партийного бюро.

Иду на выполнение задания. Прошу считать коммунистом.

Сергей Крайнев».

Валя осторожно сложила бумагу и спрятала ее на груди. Слезинка засветилась у нее на щеке.

Сергей Петрович подошел к ней. Она обернулась, крепко обняла его, словно никуда не хотела отпускать.

— Сергей Петрович, родной мой! Как все это страшно! — И она разрыдалась.

Крайнев отвел ее от окна, усадил рядом с собой и, как маленькой девочке, вытер слезы. Она понемногу успокоилась. Потом порывисто прижалась к нему и, заглядывая в глаза, крепко поцеловала.

Невыносимо тяжело было Крайневу. Поглядывая на стрелки часов, он инстинктивно отдалял время своего ухода. Он знал, что через час после того, как он выйдет из дому, все для него будет копчено.

Они назначили срок ухода в семь часов. Прогудел гудок.

И тогда Валя еще раз обняла Крайнева.

— Сергей Петрович, вам пора.

Чтобы несколько овладеть собой, Крайнев подошел к окну.

В стекла неприветливо смотрело хмурое зимнее небо, и скромная желто-розовая заря бледной полоской лежала на горизонте. Невольно подумав, что это утро последнее, которое он видит, Крайнев постоял у окна, взял детонаторы и, не оборачиваясь, вышел.

 

 

Дмитрюк злился на свой тулуп больше, чем на лютые морозы. Куда бы он ни приходил проситься на работу, всюду ему, словно сговорившись, предлагали должность сторожа. Старик был уверен, что виной всему проклятый тулуп. В конце концов он пришел в ярость, вооружился сапожным ножом и отхватил полы сразу на пол-аршина. Такой же операции подвергся и длиннейший воротник, свисавший почти до поясницы. Из обрезков, которых хватило бы на добрый полушубок, Дмитрюк выкроил карманы, нашил их, хоть и не очень красиво, но зато прочно. Каждый раз, проходя мимо застекленных витрин магазинов, старик любовался своим произведением. Оно не было похоже ни на один из видов принятой теплой одежды, но это его мало беспокоило.

К Макарову Дмитрюк из деликатности больше не показывался — пусть, мол, новый начальник осмотрится, — но времени зря не терял. Приняв в эшелоне шефство над женщинами с детьми, он считал себя по-прежнему обязанным помогать им и целые дни проводил в заботах. Его привыкли видеть и в детских яслях, куда он устраивал своих маленьких подопечных, и в коммунальном отделе, и в больнице, и в отделе кадров, но чаще всего в заводском комитете профсоюза. Именно здесь ему удалось добиться, чтобы Пахомовой и Матвиенко дали большую и теплую комнату и чтобы их устроили на работу в разных сменах. Женщины прекрасно справлялись с домашними делами, одна из них всегда была дома.

Дмитрюк приходил в недавно организованный для семей фронтовиков дом-коммуну, как к себе в цех, покрикивал на уборщиц, журил заведующую и с нескрываемым удовольствием просиживал часок-другой в детском садике. Завидев своего деда-мороза, дети бросали все и бежали к нему.

Суровое детство было у Дмитрюка. Сказок ему никто не рассказывал, и он, дожив до старости, совсем не знал их. Чтоб позабавить малышей, старик купил на рынке растрепанный томик русских сказок. Каждую ночь перед сном он прочитывал одну сказку, а днем рассказывал ее детям. И все же его мучила совесть: «Ну какой же я дед-мороз? Тот всегда приходит с подарками, а я сказочками отделываюсь».

За неделю до Нового года Дмитрюк перестал бывать дома по вечерам. Он появлялся только после десяти — одиннадцати часов, усталый, но веселый.

— Загулял наш дед, — подтрунивали над ним соседи, — нашел где-то молодайку.

В самый разгар новогоднего вечера, когда дети кружились вокруг елки, такой огромной, какой они никогда не видели дома, на юге, появился дед-мороз в сопровождении Шатилова. Они с трудом волокли по полу мешок, набитый чем-то до отказа. Дед торжественно развязал его и с грохотом высыпал содержимое на пол. Малыши, увидев огромную груду ярко раскрашенных деревянных кубиков, с радостью набросились на них и сразу же принялись строить большой дом. Стены у дома были неправдоподобно пестрые, но это никого не смущало.

И в крупных делах, и в мелких хлопотах Дмитрюку помогала Людмила Ивановна Вершинина, светловолосая женщина с темными бровями и усталым взглядом. Она работала председателем комиссии по делам эвакуированных и первая обратила внимание на неугомонного старика. Вершинина сама попросила Дмитрюка помочь ей и дала ему несколько заданий, которые он охотно выполнил. С течением времени Людмила Ивановна убедилась, что лучшего помощника ей не найти, и предложила старику штатную должность в своей комиссии. Тот с тоской посмотрел на заводские трубы, дружно дымившие за окном, взвесил все «за» и «против» и согласился.

Круг его обязанностей сразу расширился. Теперь все жалобы поступали к нему, и старик разъезжал по городу, разбирая их на месте. Сначала он недоумевал, откуда взялась у заводского комитета такая шикарная машина, но, разговорившись во время одной из поездок с шофером, узнал, что машина принадлежит вовсе не завкому, а директору и что Людмила Ивановна — вовсе но штатный работник, а общественница, жена самого Ротова. Дед смущенно крякнул. Он не раз очень горячо, чуть ли не до перебранки, спорил с Вершининой, отстаивая правильность своих требований и поругивая директора, а она тут же снимала трубку и звонила Ротову, торопя его с решением тех или иных вопросов. При этом она разговаривала с директором так, что ее нельзя было заподозрить не только в родственной связи с ним, но даже и просто в знакомстве. Впрочем, и после своего открытия Дмитрюк не изменил отношения к начальнице — пусть знает наших! Немало директоров пришлось ему видеть за долгую жизнь. Они приходили и уходили, а он неизменно оставался на своем посту.

Новая работа увлекала старика, но каждый выходной день все-таки был для него настоящим праздником. В этот день он неизменно отправлялся на завод. Поднявшись рано утром, дед подпоясывал широким армейским ремнем свой гибрид тулупа с полушубком и уходил на завод вместе с рабочими. В проходной он долго рылся в ящиках с недоставленными письмами, для важности надевал на самый кончик носа очки и поверх них рассматривал адреса, далеко отставляя конверты.

Найдя письмо, адресованное кому-нибудь из своих (а своих у него теперь было очень много), Дмитрюк вскрывал его и без зазрения совести прочитывал. Относительно тайны корреспонденции он держался особого мнения. Мало ли что могло быть в письме! И сообщение о ранении, и даже похоронная… Нельзя же так просто взять это письмо и сунуть в руки адресату!

В таких случаях Дмитрюк подготавливал родных к печальному известию, особенно если это были женщины, и утешал, как мог. Откуда у этого ворчливого старика брались ласковые слова, никто не знал, но старенький его пиджак был пропитан слезами горя и радости.

Прочитав письмо, Дмитрюк прятал его во внутренний карман пиджака, в тот самый карман, где лежала заветная записная книжка в потертом коленкоровом переплете, разбухшая от вкладок и вшитых листов. Книжка эта была предметом его неизменной заботы, и он по нескольку раз в день нащупывал ее, пугливо хватаясь за тулуп. Нашедший книжку вряд ли смог бы разобраться в сложных иероглифах, порядок и назначение которых были понятны только хозяину. Все основные размеры мартеновских печей цеха, оставленного в Донбассе, значились на ее страницах. После того как заводской архив сгорел и чертежи печей погибли, Дмитрюк берег эти записи больше всего. В том, что восстанавливать печи придется именно ему, старик не сомневался — ноги еще держали, глаза видели ясно, память не ослабела. Бессонными ночами он не один раз повторял в уме размеры печей. Опустив ноги на меховой коврик, сшитый из обрезков тулупа, доставал из кармана, заколотого булавкой, драгоценную книжку и проверял себя. Он ни разу не ошибся, но с книжкой все же было спокойнее…

Однажды в проходной его внимание привлек конверт с несколькими фамилиями, написанными столбиком. Шатилову, Крайневу, Дмитрюку, Никитенко, Бурому… За все время войны это был первый конверт, на котором старик увидел свою фамилию. Он вскрыл его дрожащими от волнения руками, второпях надорвал листок и, не читая текста, взглянул на подпись. Матвиенко! Дмитрюк перевел дыхание, прочел письмо и, забыв про хромоту, помчался в цех. На его беду, никто из поименованных на конверте в утренней смене не работал. Пришлось ждать трех часов дня, когда они должны были выйти на работу.

Дмитрюк дождался сменно-встречного собрания перед началом работы и, попросив разрешения у Макарова, начал читать письмо Матвиенко. Он мог бы и не заглядывать в текст. Еще дома, просмотрев несколько раз, старик запомнил его наизусть.

— «Дорогие земляки, — читал Дмитрюк, — пишу, пользуясь секундными промежутками между разрывами снарядов. Ушли мы недалеко, раньше сюда доносился гудок нашего завода. Не пускаем гитлеровскую сволочь ни на шаг дальше. За нами — Алчевский завод, последний завод Донбасса».

Дмитрюк неожиданно шмыгнул носом и, помолчав, продолжал:

— «Он работает! По ночам зарево встает над заводом, а какая страшная степь перед нами! Раньше сверкала она огнями, а сейчас темно, как в могиле, только вспышки разрывов. И не зажечь гитлеровцам огней на этой земле. Борьба с ними идет и там, за линией фронта. Не дают им паши люди восстанавливать ни шахт, ни заводов. Это мы знаем от тех, кто ежедневно переходит к нам, вырвавшись из неволи. Про свой завод мы знаем все. Там то станки выводят из строя, то танки, собранные для ремонта, жгут. Борются зло, не жалея жизни. И мы воюем зло.

Держим эти пяди донецкой земли как залог, что вся она опять будет нашей. Несколько раз переходили в контратаки, топили врага в его собственной крови. Работайте так же и вы. Встретимся — отчитаемся, чтобы не стыдно было смотреть друг другу в глаза. Просим об одном — танков, больше танков, товарищи! »

Дмитрюк полез за платком.

— Так что мы ответим Михаилу Трофимовичу? — спросил он в полной тишине.

— Ответь вот что, — сказал Шатилов, который во время чтения письма не сводил глаз с Бурого: — «Земляки твои донбассовцы и…»

— И уральцы, — подхватил Пермяков, — все земляки, вся земля наша.

— И днепропетровцы, — подсказали из глубины комнаты.

— «…будут достойны звания фронтовиков». О процентах пока не пиши. Стыдно. Мало. Ведь правда мало, товарищи?

Мало, — отозвались сталевары.

— Но не все еще достойны, — продолжал Шатилов. — Напиши, что Василий Бурой целый месяц не шел на завод из самолюбия, а когда пришел, работает хуже, чем может, все ждет, что сталеваром поставят, тогда только думает развернуться. Так и напиши.

Загудел гудок. Дмитрюк сложил письмо и отдал его Шатилову.

Бурой встал красный, словно только что отошел от печи.

— Я прошу об одном, товарищи, очень прошу: ничего не пишите обо мне. — Никто никогда не слышал, чтобы Бурой просил, он всегда требовал. — Пропустите меня на этот раз, в другой раз плохого обо мне не напишете.

 

 

Сильный голос докладчика доносился до последних рядов большого, переполненного людьми зала. Доклад подходил к концу. Уже было рассказано об успехах завода, о выполнении военных заказов, одобрена работа передовых цехов, брошен упрек отстающим участкам. Докладчик перечислил фамилии лучших руководителей и рабочих, назвал цифры охвата социалистическим соревнованием и партийной учебой. Завод перевыполнил план по всему циклу.

Не первый раз секретарь заводского партийного комитета отчитывался о проделанной работе, и в голосе его звучала спокойная, довольная нотка. На заводе его давно знали, к нему привыкли, и это собрание отличалось от предыдущего только тем, что на нем присутствовало много новых людей.

Директор просматривал многочисленные записки, поданные в президиум. В прения записывались активно.

На сцену поднялся лучший сталевар второго мартеновского цеха Пермяков.

Пермяков, один из самых почетных людей на заводе, выступал на общезаводском собрании впервые. Он долго мял в руках шапку, не находя ей места, потом положил на трибуну и начал низким, глухим голосом:

— Я выполнял свое задание на сто два — сто три процента, а в последний месяц выполнил на сто пятнадцать. Процент в мартене, вы знаете, тяжелый, на печку здорово не нажмешь, того и гляди, потечет, — это не то, что у токарей: придумал приспособление — и гони.

Рабочие механических цехов сразу зашумели.

— Чужими руками оно всегда легче! — крикнул один из них.

Председатель позвонил.

— Как это получилось, что прыгнул я сразу на сто пятнадцать? — продолжал Пермяков, не ожидая, пока зал успокоится. — Это от злости получилось. Разозлился я, во-первых, на фашистскую свору, во-вторых, на себя. Одно знаю — полезная эта злость, от нее сразу сотни тонн стали.

— А ты злись больше, — крикнул тот же голос, — чтобы на пятьсот тонн хватило!

— У меня хватит и на тысячу, — неожиданно вскипев, громко ответил Пермяков, — а вот у других я этой злости не вижу, и у первого ее нет у докладчика. А должна она быть, должен он злиться и на нас, и на себя в первую очередь, а у него все гладко и все хорошо. Чему радуешься, товарищ секретарь? Чему, скажи нам? Тому, что дали прирост на полтора процента? Разве под Москвой фашиста так гонят? Разве там был план — гнать столько-то километров в сутки? Нет! Гонят, пока ноги несут, пока руки винтовку держат. А мы? Выполнили план — и довольны. Герои! Не герои мы…

Пермяков резко махнул рукой. Шапка слетела с трибуны, но он и не заметил этого.

— Вот сюда к нам люди приехали с Днепра, с Донбасса. Стыдно сказать, а вижу — они жарче берутся. Почему? Квалификация у них такая же, как наша, а разница меж нами есть. Мы слышали про войну, а они видели ее. Обожгла их война, а нас еще нет, не у всех еще душа загорелась, не все еще разозлились, а хорошая эта злость, она от любви происходит, от любви к Родине нашей, к партии нашей, народу нашему, — а вот у тебя, товарищ секретарь, не вижу я ни любви, ни злости…

Пермяков умолк. Заметив, что шапки на трибуне нет, он поискал ее глазами, поднял и пошел на место, еще более суровый, чем в начале своей речи.

В зале стало совсем тихо. Председатель не сразу вспомнил, что нужно предоставить слово следующему оратору.

Когда он назвал очередную фамилию, никто не отозвался. Председатель назвал другую — тоже молчание. Он беспомощно посмотрел на секретаря парткома. Тот ответил ему смущенным и злым взглядом.

Шатилов не собирался выступать — его смущало присутствие Ольги, сидевшей рядом, — но слова Пермякова взбудоражили его. Он сам не помнил, как поднялся на трибуну. Только тогда он попросил слова, и председатель, взглянув на его обожженное лицо, кивнул ему головой.

— Товарищи! — почти крикнул Шатилов. — Старик прав. Есть разница между этим — видеть войну и слышать про нее. У нас в Донбассе было то же. На полные обороты не сразу раскачались. А вот когда первая бомба упала на завод, когда увидели смерть своих товарищей, на работу набросились, как звери, потому что когда горит изнутри, душу жжет, то жара от печи не чувствуешь.

Вот сегодня пришло письмо с фронта от нашего товарища, секретаря партбюро Матвиенко, коротенькое письмо, но послушайте, что он пишет.

Шатилов достал из кармана пиджака маленький листок, развернул его и прочел.

— Что можно добавить к этому письму? — спросил он. — Вот что: нет у нас тыла, нет и не должно быть. Фронт там, фронт здесь, и за линией боев, в тылу у врага, тоже фронт — подпольный, партизанский. Три фронта у нас, вся страна, от края до края, — один сплошной фронт. Бойцы наши воюют по-рабочему, давайте же и мы работать по-военному. Мы ехали сюда по путям, залитым кровью, не для того, чтобы отсиживаться, хотя есть и такие среди нас, что не идут на завод, подыскивают работу полегче. Мы ехали сюда, отступали сюда, чтобы наступать отсюда! Тяжело оставаться здесь, когда руки твои винтовку просят, но так приказала партия — здесь тоже линия огня. Так что же мы ответим товарищам нашим бойцам, будем работать по-военному?

— Будем! — выдохнул зал.

— А раз будем — жестче надо требовать с себя, с товарищей своих, с руководителей наших.

Шатилов вернулся на свое место.

И снова по вызову председателя ни один из записавшихся ораторов не вышел на трибуну. Вместо них поднимали руки и выходили другие. Требовали газа для печей, горячих слитков для блюминга, металла для специальных цехов. Требовали хороших докладов, постоянной связи с фронтовиками, самоотчетов коммунистов.

На трибуну поднялся Макаров. Он давно ждал момента, чтобы как следует задать Ротову за обращение с людьми и за стиль руководства, но сейчас, после горячих выступлений Пермякова, Шатилова и многих других, это показалось ему слишком мелким.

— Я спрашиваю секретаря партийной организации, за что он отчитывается — за работу завода или за партийную работу? — сказал Макаров и повернулся к президиуму.

Секретарь парткома недоуменно пожал плечами:

— У вас что, вопрос или выступление?

— Вопрос перед выступлением, — ответил Макаров и замолчал в ожидании ответа.

— Ответьте, Иван Гаврилович, — вежливо, но твердо попросил председатель. — Раз товарищ спрашивает, значит, нужно ответить. Чего нам здесь проформы придерживаться — когда вопрос, когда выступление…

Секретарь парткома поднялся.

— О нашей работе судят по результатам, — нравоучительно сказал он. — Хорошо работает завод, значит, и партийная работа на высоте.

— А кто вам сказал, что завод хорошо работает? — снова спросил Макаров. — Все выступавшие говорили, что они могут работать лучше, а раз это так, то они работают плохо. Значит, и вы работаете плохо. Я, например, услышал в докладе обо всем, кроме того, о чем хотел услышать. Вы выступали, как может выступить на торжественном заседании директор завода, позволяющий себе по случаю праздника забыть о недостатках. О партийной работе мы вообще ничего не слышали.

Повернувшись к залу, Макаров увидел напряженное лицо Пермякова, приставившего к уху ладонь, и блестящие глаза Шатилова.

— Я сам был секретарем небольшой партийной организации, но делал большие ошибки. Когда цех работал хорошо, я ходил козырем: это моя работа! Когда дело не ладилось — показывал на хозяйственника: его это работа. Мне указали на мою ошибку, и я ее осознал. Вы, товарищ секретарь парткома, совершаете сейчас такую же ошибку. Завод выполняет план, потому что наши советские люди не могут работать иначе, когда решается вопрос, быть или не быть первому в мире социалистическому государству. А какова в этом наша доля? Вдумайтесь — и увидите, что невелика. Многие из сидящих здесь — просто рядовые, а они должны быть в авангарде, вести за собой, как ведут сталевары Пермяков и Шатилов. Это им принадлежит лозунг: мартен второй должен стать мартеном первым. А вы сами не зовете вперед. Почему в докладе ничего не было сказано о передовой технике? Об автоматике, внедрение которой прекратилось с начала войны? Почему смягчен вопрос о партийной учебе, о кандидатах, просрочивших свой стаж? Мне кажется, что бы, считая работу завода хорошей, позволяете себе работать плохо. А вам это не кажется, товарищ секретарь парткома?

В зале поднялся шум. Макаров не понял, одобряют его или порицают.

Секретарь парткома порывисто встал.

— Это что, обвинение? — спросил он.

— Да, это обвинение в плохой работе. Я лично очень доволен, что нахожусь на общезаводском партийном собрании. Это позволило мне увидеть вас. До сих пор я вас не видел, в цехе вы не были ни разу.

— Вам не кажется, товарищ начальник цеха, что вы клевещете на партийную организацию завода? — едва сдерживаясь, спросил секретарь парткома.

— Нет, не кажется. — Голос Макарова звучал ровно. — Я утверждаю, что если бы у вас лично не было чувства успокоения и партийная работа была на высоте — и завод бы работал лучше, производя больше брони, снарядов, полосы для патронов. Вы слушайте, что говорят они. — Макаров показал в сторону людей, сидевших в зале, и сошел с трибуны.

— Я предлагаю немедленно обсудить поведение товарища Макарова, — обратился к собранию секретарь парткома.

В зале снова поднялся шум, и, когда он стих, из задних рядов раздался громкий, четкий голос:

— Разрешите мне, товарищ председатель?

— Гаевой! — пронеслось в зале раньше, чем Макаров сам догадался, что это именно он.

Гаевого на заводе знали многие, не забыли за шесть лет и не забыли бы еще долго. Он неторопливо шел к трибуне в своем неизменном пальто, которое теперь сидело на нем мешковато, и в кепке, чуть сдвинутой набок. Его останавливали, пожимали руки. Шатилов вскочил с места и обнял его, как родного.

Ротов с нескрываемым удивлением смотрел на Гаевого. Откуда он взялся? Наверное, прямо с поезда на собрание. Это на него похоже.

Сняв кепку, Гаевой подождал, пока немного утихнет шум.

— Вчера, товарищи, я был в Центральном Комитете партии, — сказал он, и в зале мгновенно наступила тишина. — Направлен к вам на работу в качестве парторга ЦК. За минувшие годы я работал на двух заводах, которые нужно было выводить из прорыва. Пришлось много поработать. А здесь будет труднее. Работали вы все время хорошо, хвалили вас, гордились вами. Но есть люди, которые не понимают, что сейчас этого мало. — Гаевой выразительно посмотрел в сторону руководителей завода. — То, что было хорошо вчера, в мирное время, — сейчас, во время войны, уже плохо. Многие считают: раз выполняются военные заказы, значит, перестроились на военный лад. Не в этом перестройка. Единство фронта и тыла означает и единство метода, а это — горячие бои, наступление. Центральный Комитет партии верит нам, многотысячной армии бойцов металлургического фронта, верит, что мы немедленно перейдем в наступление, такое же стремительное, как и под Москвой…

Слова Гаевого потонули в шуме оваций. Люди в зале поднялись как один. Воля ЦК была их волей, волей всего советского народа.

 

 

Дверь приемной директора распахнулась, и вошел нарком. Никого не предупреждая, он в полдень прилетел из Свердловска и доехал до заводоуправления в машине начальника аэродрома. В числе ожидавших приема был председатель горсовета. Здороваясь со старым знакомым, нарком спросил у него, давно ли он ждет.

— Два часа с лишним.

— У Ротова совещание?

— Н-нет… — промямлил растерявшийся секретарь.

— Кто же у него?

— Один. Занимается.

Секретарь засуетился, достал из стола ключ, отпер английский замок, распахнул дверь. Нарком остановился на пороге.

— Вы, может быть, разрешите войти, товарищ директор? — спросил он Ротова, не поднявшего головы даже при стуке двери.

Тот вскочил с кресла.

— Что вы, товарищ нарком, пожалуйста!

Нарком широко распахнул дверь в приемную.

— Заходите, пожалуйста, товарищи, — пригласил он. — Все заходите. Директор вас сейчас отпустит, — и, потребовав папку оперативных сведений о работе завода, углубился в просмотр материалов.

К столу подошел сотрудник военкомата со списком людей, добровольно уходящих в армию, — директор вычеркнул несколько фамилий и подписал список. Затем подошел председатель горсовета, — решение его вопроса заняло полминуты. Менее чем в полчаса все посетители были отпущены. Кабинет опустел.

Нарком отложил папку в сторону.

— Когда ты успел стать таким? За несколько месяцев войны? Если я еще раз услышу, что ты по два часа держишь людей в приемной, вместо того чтобы отпустить их за двадцать минут, — я нарочно на часы посмотрел, — то… Ну, в общем, не советую. Вызови машину, я еду на завод.

Ротов понял, что нарком спешил, иначе ему бы не избежать жестокого разноса. Он знал, что будет дальше. Сегодня нарком обойдет завод, осмотрит все цехи. Вечером расскажет, что ему не поправилось, и директор внутренне удивится, как это многое до сих пор не бросалось в глаза. На другой день засядет в одном из цехов и разберется во всем, начиная от технологии и кончая расценками. В основных цехах проведет не менее суток, а то и двое. Не забудет побывать и в столовых.

Но сегодняшний день был начат необычно. Миновав доменный цех, нарком обошел мартеновские, прокатные, термические цехи и везде видел и слышал одно — мало газу. Если ему не говорили об этом, он сам спрашивал и притом не инженеров, а главным образом рабочих.

В столовую все же не забыл зайти. Сел, осмотрел посуду, скатерти и обратился к соседу по столу — старому горновому:

— Разрешите вашу ложку и тарелку, а вам сейчас принесут. — Попробовал и поморщился.

Официантка в сопровождении встревоженной заведующей несла уже тарелку жирного супа с большим куском мяса.

Нарком поднял глаза на заведующую.

Она смущенно ответила на его безмолвный вопрос:

— Это мы вам, товарищ народный комиссар…

— Я бы хотел, чтобы здесь всем подавали одинаково вкусный суп.

— Продуктов у нас маловато.

— Это верно, товарищ директор?

— Это правда.

Нарком подвинул свою тарелку рабочему, извинился, что задержал его, и вышел.

— Ты вот яростно требуешь и первосортного угля, и вагонов, и паровозов, — обратился нарком к Ротову, — и, если мне не изменяет память, тебе ни в чем не отказывают. Почему с такой же яростью не ставишь вопроса о питании?

— Тяжело сейчас…

— Так неужели ты думаешь, что мы настолько бедны, что не сумеем снабдить продуктами такие заводы, как этот? О людях мало думаешь — вот твоя беда. Это мне еще в приемной стало ясно…

Первый день закончился тоже необычно. Нарком распорядился созвать совещание начальников тех цехов, где побывал днем. Всегда он созывал людей, лишь осмотрев все цехи, но на этот раз изменил своему обыкновению.

Ровно в восемь, минута в минуту, нарком вошел в кабинет, в руках у него была папка, которую Ротов менее всего хотел видеть в этот вечер, — стенографический протокол последнего партийного собрания. Нарком поздоровался, оглядел собравшихся. Макаров и Мокшин отсутствовали.

— Пока еще не все пришли, я хочу решить один вопрос, к совещанию не относящийся: почему плохо работает отделочный пролет второго блюминга? — сказал нарком, усаживаясь у длинного стола, предназначенного для совещаний.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.