Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Павел Нилин 7 страница



Кланька засмеялась.

– А мне Лазаря Евтихьевича, откровенно скажу, жалко, – продолжала она. – И Константин Иваныч его держит на притужальнике: говорит, пускай сперва пройдет какое-то испытание после побега от сыскарей. И жена законная до себя не допускает как следует. Я ему прошлый раз говорю: «Ты нашел бы себе какую-нибудь другую бабу. Мало ли нашей сестры! Мужчина ты еще свежий, здоровый. А в Фенечке твоей, говорю, прости ты меня за откровенность, ничего завидного нету. Худущая, как жердь. И в годах». А он мне говорит: «А дети? » Он тревожится, что дети вырастут и уж совсем не будут его признавать.

Меня удивило, что в звероватом Лазаре Баукине все-таки есть человеческие чувства. Хотя почему человеческие? Звери тоже пекутся о детенышах. Лазарь поздно вспомнил о своих детях.

– Только Савелий сейчас почитает Лазаря, – заключила свой рассказ Кланька и стала подтягивать за цепочку гирю на больших настенных часах в лакированном футляре. – Время-то, глядите, какое! Надо, пожалуй, ложиться…

Мы легли с Венькой у печки на широкий, набитый шерстью тюфяк и укрылись одним тулупом.

Я хотел шепотом спросить Веньку, кто же этот Савелий. Но не решился… Шептаться – это хуже всего.

Мы молча лежали под тулупом и слушали, как в соседней комнате скрипит кровать, на которую укладывает свое роскошное, пышное тело возлюбленная «императора всея тайги» Кланька Звягина, терзаемая жгучей ревностью.

А над нами на печке стонет и ворочается, тревожимый лютой злобой и недугами, бывший околоточный надзиратель, которого для чего-то велел сохранять неизвестный мне Савелий, чьим именем мы вошли в этот дом.

Дом этот стоит на горе, но мне кажется в темноте, что мы лежим где-то на самом дне, может быть, на дне какой-то пропасти.

Венька тихонько приподымает тулуп, вылезает и уходит в сени.

Я не вижу, не слышу, но отчетливо представляю себе, как он ловит впотьмах плавающий в ушате ковшик, зачерпывает воду со льдом и жадно пьет, роняя капли на голую грудь.

Я тоже страшно хочу пить. У меня все горит внутри от первачка и лука и еще от чего-то, что мы ели. Но я не решаюсь встать.

Я слышу, как Венька вышел из сеней и прошел в ту комнату, где лежит Кланька. Кровать опять заскрипела.

Это Кланька встала с кровати. Я вспомнил, как она сказала крестному: «Они пришли от Савелия по важному делу». Вот теперь Венька выкладывает ей это важное дело или то, что она должна посчитать важным.

А может, он просто любезничает с ней. Может, он обнял ее сейчас, теплую, большую, душистую, и целует впотьмах. Пусть ее лучше Венька целует, чем какой-то бандит Воронцов. Ну что хорошего увидит в жизни эта Кланька, если она связывает себя с бандитами, уже связала? Ни за что увянет ее красота.

Я хотел бы это все сказать Кланьке. Но я это никогда не скажу. Не все скажешь людям. И не во все они поверят. А может, ей что-то скажет Венька. И ему она поверит. Недаром же она сказала, что он походит на Костю Воронцова. Подумаешь, какая честь – походить на бандюгу!

Нет, Венька не будет целоваться с Кланькой. Ни за что не будет. А вдруг?

Я напрягаю слух, но не могу всего расслышать, о чем они говорят.

До меня долетают только отдельные слова. Кланькины слова. Она говорит свистящим шепотом:

– Ей-богу! Ну вот ей-богу, я клянусь! Вот перед образом. Я врать не буду!

 

И опять через некоторое время те же самые слова. А что ей говорит Венька, я не могу расслышать. Но я все-таки вслушиваюсь, даже приподымаюсь на локте, и наконец до меня долетают удивляющие меня слова Веньки. Он говорит:

– Ты запомни одно: мы сюда не приходили, и ты нас никогда не видела. Понятно?

– Понятно, – шепчет она. И просит: – Ты только потише говори. Ведь дедушка, ты знаешь, какой дьявол!

Венька еще что-то ей говорит, но я опять не слышу его слов. Я слышу только, как женщина снова повторяет свистящим жарким шепотом:

– Понятно.

Ей, должно быть, все понятно. А я ничего не понимаю. Мне только ясно, что Венька ей что-то приказывает. И очень строго.

Нет, он ни за что не будет целоваться с нею. В этом я твердо уверен. За это я могу поручиться. Ну, а сам я стал бы целоваться с Кланькой, вот сейчас, впотьмах, вот в такую ночь, где-то на краю земли и, как я сперва подумал, на другой планете?

И к стыду своему, я должен был признаться себе в ту тревожную ночь, что стал бы, если б к тому же она первая поцеловала меня.

В оправдание себе, в оправдание слабости своей я подумал о том, что мне ведь в самом деле почему-то жалко Кланьку. Жалко, наверное, потому, что она такая красивая, молодая и связалась с бандитами. А я бы уговорил ее уйти отсюда. Я бы даже женился на ней, если б она захотела. Я увел бы ее от этого притаившегося на печке крестного. От всего увел бы. А иначе погибнет она. И красота ее погибнет.

Жизнь повсеместно изменится, все вокруг похорошеет, будет замечательная жизнь. Будет полный социализм. А Кланьки не будет, если она связалась с бандитами. Хотя она ведь еще не такая испорченная. Ее еще можно бы исправить. Увести отсюда и исправить. А иначе она наверняка погибнет, как все бандиты.

«Бандитизм в нашей стране не имеет перспективы. Он фаталистически идет к своей неизбежной гибели».

Эту, как показалось мне в свое время, красивую фразу написал в одном очерке Яков Узелков. И мне запомнилась эта фраза. Я даже выписал ее себе в записную книжку. Вот я всегда смеюсь над Узелковым, а он все-таки может здорово написать. Интересно, как бы он описал вот эту ночь? Он, конечно, прибавил бы много лишнего. Получилось бы очень красиво, но…

Я уснул, так и не додумав об Узелкове.

Проснулся я от толчка. Мне приснилось, что я плыву без весел в лодке по Ангаре. Вдруг лодка наскочила на плоты. Меня захлестывает холодной волной… Вот сейчас я опрокинусь. Другого выхода у меня нет. Нет, есть другой выход.

Я открываю глаза. За окнами все еще темно, но пурга утихла. На стене опять горит жестяная лампа. Передо мной стоит уже одетый Венька.

– Ну, давай обувайся, и пошли.

– А может, вы хоть молочка выпьете?

Это спрашивает Кланька. И голос у нее виноватый, растерянный, не такой, как вчера.

Она стоит у притолоки, уже причесанная, но серьги не поблескивают в ушах. Она не надела серьги. И не смотрится больше в зеркало, как вчера. Все время опускает глаза, взмахивая пушистыми ресницами. И от этого становится еще красивее, нежнее, что ли.

– Молочка выпьем, – соглашается Венька, как в Распопине, где вчера он проводил беседу.

Мы пьем молоко. А Кланька сидит у краешка стола и, точно опечаленная, смотрит на нас, подперев горячую, румяную щеку ладонью. Может, ей не хочется расставаться с нами. Или, напротив, она теперь боится нас и досадует, что вчера была так доверчива.

Она теперь, наверно, знает, откуда мы пришли. Конечно, знает. И чувствует, что оказалась вдруг между двух огней. Она никому не скажет, побоится сказать, кто гостил у нее нынешней ночью. Ей нелегко теперь будет выпутаться.

Венька первым выходит из-за стола, протягивает хозяйке руку, улыбается:

– Ну, для первого знакомства у нас все идет хорошо. Спасибо тебе…

Она пожимает нам руки, сперва Веньке, потом мне. Руки у нее маленькие, но необыкновенно сильные. Мне особенно приятно ее рукопожатие. Венька еще что-то говорит ей в сенях, когда я выхожу на крыльцо. И мы уходим.

Мне почему-то становится очень грустно, когда мы уходим.

 

 

Мы спускаемся с горы на лыжах в темноту и в морозный туман, что ползет по низине, цепляясь бурыми космами за черные зубья таежного леса.

– Серьезное дело можем сделать, – говорит Венька, когда мы входим в тихую, глухую просеку. – Дураками будем, если не повяжем этого липового императора со всей его шумливой артелью…

Мне хочется все же узнать, кто такой Савелий.

– Да я еще сам не знаю, – смеется Венька. – Это какой-то серьезный зверь. Но не шибко серьезный, если Лазарь залез в его секреты. А Кланька, ты понял, приняла нас сначала за связных от Воронцова. Ей Савелий сказал, что будут сегодня связные. И Лазарю сказал. А Лазарь задержал связных. Это его знакомые…

Я о многом хочу расспросить Веньку. Но он уклоняется от разговора, говорит:

– Потом, потом. Я сам еще не все понимаю. Тут дело намечается тонкое. Не оборвать бы нитку. Обдумать надо…

Да нам и не очень удобно разговаривать на ходу. Он опять вырывается вперед и быстро идет впереди меня. Я все-таки спрашиваю:

– Ты доложишь начальнику, где мы были?

– А для чего сейчас докладывать? Это трепачи докладывают, когда дело еще не сделано. Сделаем – доложим…

Мы долго молча идем по скользкому снегу. Сверху он слегка припушен, но под пухом этим твердый, скользкий пласт.

После пурги природа отдыхает. Деревья отрадно встряхивают вершинами. На нас сыплется с деревьев обледеневший, искристый снег – кухта.

Все еще очень холодно, но сам воздух уже отдает весной. Вот она скоро наступит. Пахнет ягодой. Похоже, пахнет облепихой. Это прелый прошлогодний лист, мхи и лишайники, приставшие к стволам вековых деревьев, обманывают нас своим запахом. А снег все еще глубокий.

– Мы другой раз считаем себя дикарями, но есть дикари пострашнее, поглупее нас, – говорит, повернувшись ко мне, Венька. И прочерчивает лыжами по снегу широкий круг. – Смотришь – будто люди, а живут как медведи. Или даже хуже медведей. Без всякой перспективы. Только бы потуже набить брюхо хорошими харчами. И вся забота только о себе. При коммунизме так, однако, жить не будут…

– А как будут, ты считаешь, жить при коммунизме?

– А я откуда знаю? Что я, лектор?

И, сердито воткнув палку в снег, он порывисто бежит вперед.

Мы опять долго молчим. Потом, когда он переходит на замедленный, плавный шаг, я спрашиваю:

– А эта Кланька Звягина, как ты считаешь, толковая? Или она с глупинкой?

– Ну откуда я знаю, какая она? По-моему, она теперь сильно запуталась с этими делами. И уж скорее всего не выпутается.

– А жалко, – говорю я.

– Конечно, жалко, – соглашается Венька.

И то, что он сейчас соглашается со мной, еще больше возвышает его в моих глазах. «Золотой паренек Венька, – думаю я, продвигаясь вслед за ним. – Умный, ловкий, отчаянный».

– А Лазарь мечется, – как бы вспоминает он, опять замедляя бег. – У него сейчас сильно плохие дела, Воронцов велит ему пройти какое-то испытание. Я еще не знаю какое. Но Лазарь мечется. Не видит смысла, для чего ему проходить испытание. Не может понять, куда ему сунуться…

– Все-таки ты здорово разбередил ему башку и душу, – говорю я.

– При чем тут я? – почти сердито оглядывается на меня Венька. – Он сам не дурак. Он видит, как складывается жизнь. Но ему сейчас деваться некуда. Если он уйдет из бандитов, его сами же бандиты ухлопают. И на нас он еще смотрит зверем. Не доверяет нам.

– Но он все-таки решился, сообразил, навел нас на эту Кланьку.

– Да не так уж сразу навел. В Шумилово-то мы не напрасно заходили. Он это понимает. Но главное не в этом. Главное, что он не хочет проходить испытание…

– Почему ты считаешь?

– Потому что потому – окончание на «у»! – смеется Венька. – Если бы он хотел проходить испытание, он вчера в лесу стукнул бы нас обоих. И Воронцов посчитал бы, что больше никаких испытаний ему не требуется. А он не только не стукнул, но показал нам дорогу. И точно показал. Это чего-нибудь стоит?

– Конечно.

– Но это еще не все, – говорит Венька и опять бежит впереди меня.

Мы скорее, чем надеялись, доходим до Больших выселок, где вчера собирались ночевать. И идем дальше при свете хмурого утра.

В Проказове нас встречает старший милиционер Семен Воробьев, сейчас оправдывающий свою фамилию. Зябко нахохлившийся, он походит на старого воробья, потрепанного непогодой. И новенькая, недавно выданная форма не нарушает этого сходства.

– Сломался ваш аппарат со всеми крыльями, – сообщает он нам с оттенком ехидства. – Сломался, так его мать! Испортил всю коммерцию. Еще вчера сломался – в Пряхине.

– Неплохо работает бандитский телеграф! – смеется Венька, когда мы отходим от Воробьева. – Значит, правильно нам Клавдия сказала про наши аэросани, что сломались. И все-таки телеграф этот бандитов не спасет. Нет, не спасет. Надо только осторожно тянуть нитку…

Мы идем на лыжах в Пряхино.

Начальник наш, невыспавшийся, сердитый, уже в который раз, наверное, принимается ругать механика около затихших, видимо навсегда затихших, аэросаней.

А механик только кряхтит и пытается отвинчивать французским ключом какие-то гайки. Они никак не отвинчиваются. Кожаный его шлем и кожаное пальто, так восхитившие нас вчера и так украшавшие его, скинуты теперь и лежат на дне саней. В обыкновенной стеганке механик ничем не отличается от обыкновенного деревенского мужика.

– Вам легко рассуждать! – наконец огрызается он, глядя в упор на нашего начальника. – А техника, – вы должны понять, – это темный лес. Ведь сани эти, нужно учитывать, не русские. Это трофейные, как я думаю, японские сани. А я, во-первых, не японский, а русский механик. Чистокровно русский. Микулов – фамилия…

– Да какой ты русский? Нисколько ты не русский, – зло посмеивается начальник. – Русские механики берутся сейчас, если ты читаешь газеты, всю Россию до краев перестроить, а ты, я смотрю, уже столько возишься тут.

– А вы сперва вот бандитов уничтожьте! – уже кричит механик. Уничтожьте сперва бандитов, а потом перестраивайте Россию. А то вот вы бандитов еще не можете уничтожить. А сейчас что получается. Вы вот сядете на подводы и уедете обратно в Дудари. А я по долгу службы тут обязан остаться, около этих японских, будь они прокляты, аэросаней. А ночью сюда подойдут бандиты и меня же зарежут. И зарежут из-за вашей же фантазии, что вы желали с таким форсом прокатиться на иностранном изобретении в такую даль…

– И правильно сделают, если зарежут, – смеется начальник. – На что ты нужен, такой… пессимист?

– А я вот брошу сейчас всю эту починку, и что хотите, то и делайте, угрожает механик. – Работаешь, себя не щадишь, и еще оскорбляют какими-то словами…

– А что ж я тебе такого особенного сказал? – смущается и начальник. Что обидного-то? Это по-французски, если хочешь знать, означает всего-навсего очень нервный, невыдержанный, пугливый. Ну, ты такой и есть. Ты же сам говоришь, что опасаешься. Вот я и пошутил, что ты, выходит, пессимист…

– Хорошенькие шутки! Ведь тут же действительно даже в дневное время народ режут. Что я, не знаю, что тут будет, если я один останусь? …

– Да ты не бойся, не робей! – успокаивает механика уже подоспевший сюда старший милиционер Воробьев. – Ты же не один останешься. Я тоже тут побуду, пока под ваши сани подадут лошадей.

– А толк-то какой? – не успокаивается механик. – При вас находится только вот этот револьвер – старинный смит-вессон. Вот если б при вас пулемет находился, вот тогда бы я сказал: да, это есть представитель власти. Есть чего бояться.

– Какой бы я ни был, но я с тобой побуду, – незлобиво обещает Воробьев. И приседает на корточки у передка аэросаней, где механик все еще откручивает гайку. – Дай-ка я этот болт зажму клещами. Может, она тогда легче пойдет, эта гайка…

Венька Малышев, еще, кажется, совсем недавно, в Дударях, помогавший механику налаживать эти аэросани, сейчас как будто и не интересуется вовсе ни механиком, ни санями. Венька, наверно, и не слышит даже, о чем это начальник снова разговаривает с механиком и на что опять обижается механик. Венька ходит один невдалеке у кромки леса, утаптывая рыхлый снег, покусывает соломинку и, похоже, о чем-то напряженно думает.

Мы ждем подле аэросаней Колю Соловьева и еще трех наших сотрудников, которые ведут расследование в Мочаеве и Солотопах. Потом мы сядем на подводы и поедем в Игренево, где начальник предполагает провести оперативное совещание. А уж позднее, после совещания, двинемся обратно на Дудари.

 

 

Из Дударей мы выехали морозной зимой, а возвращались в ростепель, в предвесеннюю распутицу, когда обыкновенные, деревенские сани-розвальни то ровно повизгивают железными полозьями, вдавливая мокрый снег, то вдруг заскрежещут-заскрежещут, наскочив на голый булыжник, вытаявший из-под снега.

Всю жизнь – по сю пору – смена времен года наполняет меня не только радостью, но и неясной тревогой по поводу каких-то неоконченных дел, которые надо было закончить еще вчера, еще в начале зимы. И вот уже наступает весна, вот уже завтра стает весь снег, проклюнутся набухшие почки на деревьях, зазеленеет земля. А чего-то важного я так и не сделал: не отослал деньги матери, не дочитал каких-то книг, не отдал в починку сапоги, не осуществил серьезных замыслов.

Хотя ясных замыслов еще не было у меня в ранней юности. Из-за этого я и сокрушался в ту пору. Мне казалось, что я живу как растет трава. Вокруг меня люди совершают что-то продуманное заранее, добиваются чего-то изо всех сил. А чего я добиваюсь?

Я вот даже в Воеводском углу ничего толкового не сделал. Даже не попытался сделать. Я только ходил за Венькой, как свидетель или вроде его охраны. Но он и без охраны бы обошелся.

Венька лежал рядом со мной в санях-розвальнях на соломе, прислонившись головой к валенкам возницы, стоявшего на коленях в передке саней и потряхивавшего вожжами над мохнатой лошаденкой.

Потом у возницы, должно быть, затекли ноги. Он сел на перекладину, потревожив Веньку, и спросил:

– А закурить у вас, товарищи комиссары, не найдется?

– Не найдется, – сказал Венька.

– Плохо, – вздохнул возница. – Плохие вы, стало быть, комиссары, коли у вас и табаку даже нету.

– А еще чего, ты считаешь, у нас нету? – улыбнулся Венька.

– А я больше с вас ничего не спрашиваю, – сказал возница. – Какое мое дело с вас спрашивать? Велели мне вас отвезти в город, я отвожу. Говорят: «Отвези комиссаров, кои тут жиганов искали». И другим мужикам дали такой приказ – отвезти. А коли не было бы приказа, мы бы сейчас дрова возили. Но наше дело такое – слушать, чего говорят. А вы что, жиганов-то разве не нашли?

– Не нашли.

– Ну где ж их, однако, найдешь! Ведь они, поди-ка, в лесу. А в лес-то, однако, и комиссарам страшно удаляться. Ладно еще, господь милостив, вас самих не затронули. А то могли бы и вы жизни решиться. А жизнь-то, она, поди-ка, каждому дорога. Особливо коли получаешь хорошее жалованье. И паек. Казенные харчи, они скусные…

Возница явно смеялся над нами. Потом он стал рассказывать, как зверствуют бандиты. И опять спросил:

– Значит, выходит, товарищи комиссары, вы, примерно, как на осмотр ездили? На осмотр населения? А Воронцова, стало быть, самого Константина, вам повидать не привелось?

– Не привелось, – сказал Венька.

– А ты сам-то, отец, видал ли Воронцова? – спросил я.

– Где же, в каком месте я его повидаю? – нахмурился возница. – Мне ведь жалованье не выписывают, чтобы его ловить…

– Ты нашему жалованью не завидуй, – уже начал сердиться я. – И харчами не кори. У вас в деревне харчей сейчас больше, чем в городе. Вы даже снабжаете…

Я хотел сказать – бандитов. Но Венька взял меня за руку.

– Давай, отец, условимся вот как, – предложил Венька вознице. – Я запишу твою фамилию и адрес, где ты живешь. Как поймаем Воронцова, я напишу тебе открытку. Приезжай поглядеть на него…

– Надеетесь все-таки словить?

– А как же? Иначе, правда, не стоило бы возить нас в рабочее время. Лучше уж возить, как ты говоришь, дрова…

Венька разговаривал с возницей весело, по-мальчишески боевито. Но когда в Дударях мы пришли в баню и разделись, он словно постарел.

Повязка его так прилипла к незажившему плечу, что мы ее, даже намочив горячей водой, с трудом отодрали. И плечо вспухло. А лицо у Веньки сделалось черным.

Париться он не стал. Только слегка помылся, выстирал бинт, накинув на спину полотенце, подождал в предбаннике, пока я попарюсь и перевяжу ему плечо.

– Попарься за двоих, – пошутил он. – Жалко, пропадает такой мировой пар.

Из бани мы пошли искать Полякова, чтобы сделать перевязку по-настоящему. Но Полякова не было.

По дороге мы узнали, что сегодня городское комсомольское собрание и на повестке дня очень важный вопрос.

– Пойдем на собрание, – предложил Венька. – А потом опять поищем Полякова. Мне не хочется пропускать собрание. Интересно, ребят встретим…

– Вот видишь, не надо было тебе ездить сейчас в Воеводский угол, сказал я, заметив, как Венька все время морщится.

– Почему это не надо? – возмутился он. – Очень даже надо было. И очень хорошо, что съездили. Я кое-что зацепил…

– А вдруг плечо опять раздурится? Может стать совсем худо.

– Это ерунда. Поляков мне все наладит. У меня же хорошо заживлялось. Он сам говорил. И сейчас тут есть приезжий доктор Гинзбург. Если он только не уехал…

– Теперь тебе, наверно, придется лечь в больницу.

– Нет, я не лягу. Как вот просохнет земля, я опять поеду в Воеводский угол. Нам и сегодня не надо было всем сразу уезжать оттуда. Это мы немножко сплоховали.

– Но это ж начальник так хотел, – сказал я. – Мы уж за это не отвечаем. Мало ли, что он…

– Нет, отвечаем, – вдруг перебил меня Венька. – Мы за все отвечаем, что есть и что будет при нас. Мы же все-таки не дрова и не бревна…

И так он это резко сказал, зажмурившись от боли в плече, что мне запомнились на всю жизнь и эти слова, и лицо его запомнилось при этих словах – какое-то особо выпуклое, напряженное, с глубокой складкой меж бровями.

– А к этой Кланьке Звягиной ты опять зайдешь, если поедешь в Воеводский угол?

– Опять зайду.

– Значит, она тебя задела?

– Задела.

– А Юлька?

– Что Юлька? – Он сердито посмотрел на меня, будто я его в чем-то упрекнул. Потом опять зажмурился. И немного погодя сказал: – Юлька это… я даже не знаю, как это объяснить… Одним словом, я такой девушки еще никогда не встречал. И, наверно, больше не встречу. Она даже снится мне. Я про нее почти все время думаю. Что бы ни случилось, а я все время думаю про нее. Будто она смотрит на меня. Нет, я, наверно, другой такой больше никогда не встречу.

Это он впервые так откровенно сказал о Юльке, о том, что она интересует его. И сказал это с затруднением, может быть, потому, что у него сильно болело плечо.

– Ну, – отчего-то смутился я, – как это можно заранее говорить? Ты с ней еще даже не познакомился. А вдруг она в разговоре окажется не такая…

– Пусть. Мне это все равно. Для меня она заранее умнее всех. И меня умнее. Хотя я себя сильно умным не считаю. Я доверчивый очень. Но меня еще никто не обманывал, кому я доверял…

– А эти бандиты тогда сбежали – Лазарь Баукин и другие? Ты же не знал, что они сбегут из бани. Ведь действительно ты не знал?

Мы проходили среди голых и мокрых деревьев городского сада, что раскинулся над рекой. Лед уже набух, побурел. Вот еще неделя, другая – и он вздыбится, взорвется, загрохочет и медлительно поплывет далеко-далеко, в Ледовитый океан.

Венька остановился над обрывом и стал пристально вглядываться в даль, где чернела тайга, а над нею повисли подсвеченные заходящим солнцем грязноватые облака. Где-то там, под этими облаками, мы и были сегодня. Там лежит в треугольнике меж гор и рек Воеводский угол.

Я подумал, что Веньке не хочется отвечать на мой вопрос, что я затронул его слабое место. Чтобы выйти из неловкого положения, я сказал:

– Ведь к человеку в душу не залезешь. Откуда можно узнать, что у человека на душе? И с Лазарем Баукиным тогда нехорошо получилось. Ты ему поверил… И все мы ему поверили. А он вдруг убежал. Но, может, он сейчас себя оправдает. Прокурор пока помалкивает…

– Все это ерунда, – проговорил Венька и сделал такое движение, точно отталкивал от себя что-то крайне неприятное. – Лазарь Баукин мне не родня, и никаких обещаний не убегать он никому не давал. Была плохая охрана – он ушел. А в душу мы все равно обязаны залезать – в любую, если нас поставили на такую работу…

И опять стал пристально вглядываться в даль, в сторону Воеводского угла, где притаились те, кого мы должны выследить, выловить и даже уничтожить.

Мимо нас прошли Узелков и какой-то незнакомый нам сухощавый молодой человек в очках и в модной финской шапке с кожаным верхом и с барашковой опушкой. Они не заметили нас.

– Надо идти на собрание, – оглянулся на них Венька.

И мы пошли.

В толстостенном помещении клуба имени Парижской коммуны, где недавно еще жили монашки, было сумрачно и тихо.

Мы прошли по узенькой каменной лестнице на второй этаж, в буфет.

Здесь сидели за столиком и пили лимонад Яков Узелков и тот незнакомый нам молодой человек, уже снявший финскую шапку.

У молодого человека было детское, пухлое лицо в докторских очках, темные, гладко причесанные волосы и заметно хилые, покатые плечи, которые он все время как бы суживал, будто ему холодно. В зубах он держал тонкую трубку с длинным чубуком.

– Познакомьтесь, ребята, – показал нам Узелков на своего собеседника. Это Борис Сумской. Вы о нем, наверно, слышали? А это, – представил он нас, – местные пинкертоны…

За такие слова Узелкову в другое время сильно попало бы. Но сейчас мы не хотели ссориться с ним при постороннем человеке, при таком особенно, как Борис Сумской, о котором мы, конечно, слышали. Он часто писал в губернской газете фельетоны о попах и о религии, и было известно, что он работник губкома комсомола.

– Пинкертоны! – посмотрел он на нас и тихонько засмеялся, будто перекатывая в горле горошину. Однако протянул нам руку и сказал: – Очень приятно.

Обижаться было бы глупо с нашей стороны, тем более Борис Сумской, наверно, и не хотел нас обидеть. Просто ему показалось остроумным то, что сказал Узелков.

– Борис, – кивнул на Сумского Узелков. – Борис Аркадьевич будет сейчас делать доклад о религиозном дурмане. А перед докладом по его инициативе будем разбирать дело некоего Егорова. Борис Аркадьевич придает этому делу особое значение…

– Да, я считаю, это будет полезно для всей городской организации, вынул изо рта трубку Сумской. – Надо учить людей, вот именно, на конкретных примерах. А дело Егорова может послужить прекрасной иллюстрацией…

Мы не знали, кто такой Егоров и что у него за дело. Но Узелков нам тут же все объяснил:

– Егоров работал на маслозаводе, был, понимаете, комсомольцем. И однако, вместо того чтобы бороться против поповского дурмана, сам некоторым образом принял недавно участие в религиозном обряде, в так называемом крещении ребенка…

– Хорош! – улыбнулся Венька. – Значит, работает и нашим и вашим?

– Вот именно, – поднял перед своими глазами трубку Сумской. Поразительная, я бы сказал, беспринципность. Будет очень неплохо, если кто-нибудь из вас выступит сейчас по этому вопросу. Надо решительно разоблачить и пресечь, так сказать, в самом зародыше.

– Я не могу, – сразу отказался Венька. – К тому же я его не знаю, этого… Егорова, что ли. И вообще я выступать не очень люблю. Даже просто не люблю. Из меня плохой оратор…

Сумской опять воткнул трубку в рот.

– Это не имеет значения, – ответил он, выпуская клуб густого душистого дыма.

И этот дым неизвестного нам, наверно, дорогого табака, и новенькая кожаная тужурка с черным бархатным воротником, и темно-синие галифе, заправленные в серые чесанки, и все, что мы раньше слышали о Сумском, немножко подавляло нас.

Это была, конечно, большая честь, что такой человек, приехавший из губернского центра, вот так, запросто, беседовал с нами. И все-таки Венька сказал:

– Нет, будет неудобно, если я выступлю. С чего это вдруг!

– Глупые! – точно с сожалением посмотрел на него и на меня Узелков. Это же прямое поручение губкома. Так надо. Уком уже исключил Егорова из комсомола. А теперь товарищ Сумской рекомендует сосредоточить на этом одиозном деле внимание всей организации. Поэтому нужно выступать… Это же губком комсомола в лице вот товарища Сумского обращается к вам и рекомендует выступить…

– Вот ты и выступи, – предложил я Узелкову.

Узелков засмеялся:

– Ох, какие вы странные! Я ведь могу выступить всегда. А товарищ Сумской хочет, чтобы сейчас выступали люди, так сказать, из массы…

– Вот именно, – поддержал его Сумской.

– И кроме того, я дам в газете очерк об этом деле, – пообещал Узелков. – У меня, в сущности, все написано постольку, поскольку я присутствовал на заседании укома, где Егоров был исключен из комсомола. Это собрание должно прозвучать как заключительный аккорд…

– Вот именно, – опять поддержал его Сумской. И медленно вынул из маленького брючного кармана часы на цепочке. – Надо, пожалуй, начинать…

– Пожалуй, – согласился Узелков.

А мы молчали.

Нам просто нечего было сказать.

Мы так молча сидели и в зале, когда перед нами за длинным столом, покрытым красной материей, уже разместился президиум.

Первое слово было предоставлено Сумскому. Но он долго не мог начать говорить, потому что ему долго аплодировали, хотя комсомольцев в зале сидело немного.

Тогда во всем городе комсомольцев насчитывалось не больше тридцати да в уезде еще пятнадцать или двадцать. Вот и вся уездная организация. И чуть ли не вся она собралась сейчас послушать известного Сумского.

– Я с ним учился в гимназии, – сообщил нам Узелков, усевшись рядом с нами в зале. – Он был в пятом классе, а я в третьем. Потом я ушел на производство, на аптекарский склад, а он на фронте был, на гражданской войне, в агитбригаде, и мы потеряли друг друга…

– Чего же ты его Борисом Аркадьевичем зовешь, если вы старые товарищи? – спросил я, вообще удивленный тем, что комсомольцы, хотя и старшего по возрасту, называют по имени-отчеству.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.