Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ГЛАВА IV. ГЛАВА V. ГЛАВА VI. ГЛАВА VII



ГЛАВА IV

 

«Дорогой Феликс, я нашел для тебя работу. Прежде всего необходимо кое-что с глазу на глаз обсудить. Собираюсь быть по дeлу в Саксонии и, вот, предлагаю тебe встрeтиться со мной в Тарницe, — это недалеко от тебя. Отвeчай незамедлительно, согласен ли ты в принципe. Тогда укажу день, час и точное мeсто, а на дорогу пришлю тебe денег. Так как я все время в разъeздах, и нeт у меня постоянной квартиры, отвeчай: „Ардалион“ до востребования (слeдует адрес одного из берлинских почтамтов). До свидания, жду. (Подписи нeт)».

Вот оно лежит передо мной, это письмо от девятого сентября тридцатого года, — на хорошей, голубоватой бумагe с водяным знаком в видe фрегата, — но бумага теперь смята, по углам смутные отпечатки, вeроятно его пальцев. Выходит так, как будто я — получатель этого письма, а не его отправитель, — да в концe концов так оно и должно быть: мы перемeнились мeстами.

У меня хранятся еще два письма на такой же бумагe, но всe отвeты уничтожены. Будь они у меня, будь у меня, напримeр, то глупeйшее письмо, которое я с рассчитанной небрежностью показал Орловиусу (послe чего и оно было уничтожено), можно было бы перейти на эпистолярную форму повeствования. Форма почтенная, с традициями, с крупными достижениями в прошлом. От Икса к Игреку: Дорогой Икс, — и сверху непремeнно дата. Письма чередуются, — это вродe мяча, летающего через сeтку туда и обратно. Читатель вскорe перестает обращать внимание на дату, — и дeйствительно — какое ему дeло, написано ли письмо девятого сентября или шестнадцатого, — но эти даты нужны для поддержания иллюзии. Так Икс продолжает писать Игреку, а Игрек Иксу на протяжении многих страниц. Иногда вступает какой-нибудь посторонний Зет, — вносит и свою эпистолярную лепту, однако только ради того, чтобы растолковать читателю (не глядя, впрочем, на него, оставаясь к нему в профиль) событие, которое без ущерба для естественности или по какой другой причинe ни Икс, ни Игрек не могли бы в письмe разъяснить. Да и они пишут не без оглядки, — всe эти «Помнишь, как тогда-то и там-то…» (слeдует обстоятельное воспоминание) вводятся не столько для того, чтобы освeжить память корреспондента, сколько для того, чтобы дать читателю нужную справку, — так что в общем картина получается довольно комическая, — особенно, повторяю, смeшны эти аккуратно выписанные и ни к черту ненужные даты, — и когда в концe вдруг протискивается Зет, чтобы написать своему личному корреспонденту (ибо в таком романe переписываются рeшительно всe) о смерти Икса и Игрека или о благополучном их соединении, то читатель внезапно чувствует, что всему этому предпочел бы самое обыкновенное письмо от налогового инспектора. Вообще говоря, я всегда был надeлен недюжинным юмором, — дар воображения связан с ним; горе тому воображению, которому юмор не сопутствует.

Одну минуточку. Я списывал письмо, и оно куда-то исчезло.

Могу продолжать, — соскользнуло под стол.

Через недeлю я получил отвeт (пять раз заходил на почтамт и был очень нервен). Феликс сообщал мнe, что с благодарностью принимает мое предложение. Как часто случается с полуграмотными, тон его письма совершенно не соотвeтствовал тону его обычного разговора: в письмe это был дрожащий фальцет с провалами витиеватой хрипоты, а в жизни — самодовольный басок с дидактическими низами. Я написал ему вторично, приложив десять марок и назначив ему свидание первого октября в пять часов вечера у бронзового всадника в концe бульвара, идущего влeво от вокзальной площади в Тарницe. Я не помнил ни имени всадника (какой-то герцог), ни названия бульвара, но однажды, проeзжая по Саксонии в автомобилe знакомого купца, застрял в Тарницe на два часа, — моему знакомому вдруг понадобилось среди пути поговорить по телефону с Дрезденом, — и вот, обладая фотографической памятью, я запомнил бульвар, статую и еще другие подробности, — это снимок небольшой, однако, знай я способ увеличить его, можно было бы прочесть, пожалуй, даже вывeски, — ибо аппарат у меня превосходный.

Мое почтенное от шестнадцатого написано от руки, — я писал на почтамтe, — так взволновался, получив отвeт на мое почтенное от девятого, что не мог отложить до возможности настукать, — да и особых причин стeсняться своих почерков (у меня их нeсколько) еще не было, — я знал, что в конечном счетe получателем окажусь я. Отослав его, я почувствовал то, что чувствует, должно быть, полумертвый лист, пока медленно падает на поверхность воды.

Незадолго до первого октября как-то утром мы с женой проходили Тиргартеном и остановились на мостикe, облокотившись на перила. В неподвижной водe отражалась гобеленовая пышность бурой и рыжей листвы, стеклянная голубизна неба, темные очертания перил и наших склоненных лиц. Когда падал лист, то навстрeчу ему из тeнистых глубин воды летeл неотвратимый двойник. Встрeча их была беззвучна. Падал кружась лист, и кружась стремилось к нему его точное отражение. Я не мог оторвать взгляда от этих неизбeжных встрeч. «Пойдем», — сказала Лида и вздохнула. «Осень, осень, — проговорила она погодя, — осень. Да, это осень». Она уже была в мeховом пальто, пестром, леопардовом. Я влекся сзади, на ходу пронзая тростью палые листья.

«Как славно сейчас в России», — сказала она (то же самое она говорила ранней весной и в ясные зимние дни; одна лeтняя погода никак не дeйствовала на ее воображение).

«…а есть покой и воля, давно завидная мечтается мнe доля. Давно, усталый раб…»

«Пойдем, усталый раб. Мы должны согодня раньше обeдать».

«…замыслил я побeг. Замыслил. Я. Побeг. Тебe, пожалуй, было бы скучно, Лида, без Берлина, без пошлостей Ардалиона? »

«Ничего не скучно. Мнe тоже страшно хочется куда-нибудь, — солнышко, волнышки. Жить да поживать. Я не понимаю, почему ты его так критикуешь».

«…давно завидная мечтается… Ах, я его не критикую. Между прочим, что дeлать с этим чудовищным портретом, не могу его видeть. Давно, усталый раб…»

«Смотри, Герман, верховые. Она думает, эта тетеха, что очень красива. Ну же, идем. Ты все отстаешь, как маленький. Не знаю, я его очень люблю. Моя мечта была бы ему подарить денег, чтобы он мог съeздить в Италию».

«…Мечта. Мечтается мнe доля. В наше время бездарному художнику Италия ни к чему. Так было когда-то, давно. Давно завидная…»

«Ты какой-то сонный, Герман. Пойдем чуточку шибче, пожалуйста».

Буду совершенно откровенен. Никакой особой потребности в отдыхe я не испытывал. Но послeднее время так у нас с женой завелось. Чуть только мы оставались одни, я с тупым упорством направлял разговор в сторону «обители чистых нeг». Между тeм, я с нетерпeнием считал дни. Отложил я свидание на первое октября, дабы дать себe время одуматься. Мнe теперь кажется, что если бы я одумался и не поeхал в Тарниц, то Феликс до сих пор ходил бы вокруг бронзового герцога, присаживаясь изрeдка на скамью, чертя палкой тe земляные радуги слeва направо, и справа налeво, что чертит всякий, у кого есть трость и досуг, — вeчная привычка наша к окружности, в которой мы всe заключены. Да, так бы он сидeл до сегодняшнего дня, а я бы все помнил о нем, с дикой тоской и страстью, — огромный ноющий зуб, который нечeм вырвать, женщина, которой нельзя обладать, мeсто, до которого в силу особой топографии кошмаров никак нельзя добраться.

Тридцатого вечером, наканунe моей поeздки, Ардалион и Лида раскладывали кабалу, а я ходил по комнатам и глядeлся во всe зеркала. Я в то время был еще в добрых отношениях с зеркалами. За двe недeли я отпустил усы, — это измeнило мою наружность к худшему: над бескровным ртом топорщилась темно-рыжеватая щетина с непристойной проплeшинкой посрединe. Было такое ощущение, что эта щетина приклеена, — а не то мнe казалось, что на губe у меня сидит небольшое жесткое животное. По ночам, в полудремотe, я хватался за лицо, и моя ладонь его не узнавала. Ходил, значит, по комнатам, курил, и из всeх зеркал на меня смотрeла испуганно серьезными глазами наспeх загримированная личность. Ардалион в синей рубашкe с каким-то шотландским галстуком хлопал картами, будто в кабакe. Лида сидeла к столу боком, заложив ногу на ногу, — юбка поднялась до поджилок, — и выпускала папиросный дым вверх, сильно выпятив нижнюю губу и не спуская глаз с карт на столe. Была черная вeтреная ночь, каждые нeсколько секунд промахивал над крышами блeдный луч радиобашни, — свeтовой тик, тихое безумие прожектора. В открытое узкое окно ванной комнаты доносился из какого-то окна во дворe сдобный голос громковeщателя. В столовой лампа освeщала мой страшный портрет. Ардалион в синей рубашкe хлопал картами, Лида облокотилась на стол, дымилась пепельница. Я вышел на балкон. «Закрой, дует», — раздался из столовой Лидин голос. От вeтра мигали и щурились осенние звeзды. Я вернулся в комнату.

«Куда наш красавец eдет? » — спросил Ардалион, неизвeстно к кому обращаясь.

«В Дрезден», — отвeтила Лида.

Они теперь играли в дураки.

«Мое почтение Сикстинской, — сказал Ардалион. — Этого, кажется, я не покрою. Этого, кажется… Так, потом так, а это я принял».

«Ему бы лечь спать, он устал, — сказала Лида. — Послушай, ты не имeешь права подсматривать, сколько осталось в колодe, — это нечестно».

«Я машинально, — сказал Ардалион. — Не сердись, голуба. А надолго он eдет? »

«И эту тоже, Ардалиоша, эту тоже, пожалуйста, — ты ее не покрыл».

Так они продолжали долго, говоря то о картах, то обо мнe, как будто меня не было в комнатe, как будто я был тeнью или бессловесным существом, — и эта их шуточная привычка, оставлявшая меня прежде равнодушным, теперь казалась мнe полной значения, точно я и вправду присутствую только в качествe отражения, а тeло мое — далеко.

На другой день, около четырех, я вышел в Тарницe. У меня был с собой небольшой чемодан, он стeснял свободу передвижения, — я принадлежу к породe тeх мужчин, которые ненавидят нести что-либо в руках: щеголяя дорогими кожаными перчатками, люблю на ходу свободно размахивать руками и топырить пальцы, — такая у меня манера, и шагаю я ладно, выбрасывая ноги носками врозь, — не по росту моему маленькие, в идеально чистой и блестящей обуви, в мышиных гетрах, — гетры то же, что перчатки, — они придают мужчинe добротное изящество, сродное особому каше дорожных принадлежностей высокого качества, — я обожаю магазины, гдe продаются чемоданы, их хруст и запах, дeвственность свиной кожи под чехлом, — но я отвлекся, я отвлекся, — я может быть хочу отвлечься — но все равно, дальше, — я, значит, рeшил оставить сначала чемодан в гостиницe: в какой гостиницe? Пересeк, пересeк площадь, озираясь, не только с цeлью найти гостиницу, а еще стараясь площадь узнать, — вeдь я проeзжал тут, вон там бульвар и почтамт… Но я не успeл дать памяти поупражняться, — в глазах мелькнула вывeска гостиницы, — по бокам двери стояло по два лавровых деревца в кадках, — этот посул роскоши был обманчив, входившего сразу ошеломляла кухонная вонь, двое усатых простаков пили пиво у стойки, старый лакей, сидя на корточках и виляя концом салфетки, зажатой под мышкой, валял пузатого бeлого щенка, который вилял хвостом тоже. Я спросил комнату, предупредил, что у меня будет, может быть, ночевать брат, мнe отвели довольно просторный номер с четой кроватей, с графином мертвой воды на круглом столe, как в аптекe. Лакей ушел, я остался в комнатe один, звенeло в ушах, я испытывал странное удивление. Двойник мой, вeроятно, уже в том же городe, что я, ждет уже, может быть. Я здeсь представлен в двух лицах. Если бы не усы и разница в одеждe, служащие гостиницы — …А может быть (продолжал я думать, соскакивая с мысли на мысль) он измeнился и больше не похож на меня, и я понапрасну сюда приeхал. «Дай Бог», — сказал я с силой, — и сам не понял, почему я это сказал, — вeдь сейчас весь смысл моей жизни заключался в том, что у меня есть живое отражение, — почему же я упомянул имя небытного Бога, почему вспыхнула во мнe дурацкая надежда, что мое отражение исковеркано? Я подошел к окну, выглянул, — там был глухой двор, и с круглой спиной татарин в тюбетейкe показывал босоногой женщинe синий коврик. Женщину я знал, и татарина знал тоже, и знал эти лопухи, собравшиеся в одном углу двора, и воронку пыли, и мягкий напор вeтра и блeдное, селедочное небо; в эту минуту постучали, вошла горничная с постельным бeльем, и когда я опять посмотрeл на двор, это уже был не татарин, а какой-то мeстный оборванец, продающий подтяжки, женщины же вообще не было — но пока я смотрeл, опять стало все соединяться, строиться, составлять опредeленное воспоминание, — вырастали, тeснясь, лопухи в углу двора, и рыжая Христина Форсман щупала коврик, и летeл песок, — и я не мог понять, гдe ядро, вокруг которого все это образовалось, что именно послужило толчком, зачатием, — и вдруг я посмотрeл на графин с мертвой водой, и он сказал «тепло», — как в игрe, когда прячут предмет, — и я бы вeроятно нашел в концe концов тот пустяк, который, бессознательно замeченный мной, мгновенно пустил в ход машину памяти, а может быть и не нашел бы, а просто все в этом номерe провинциальной нeмецкой гостиницы, — и даже вид в окнe, — было как-то смутно и уродливо схоже с чeм-то уже видeнным в России давным-давно, — тут, однако, я спохватился, что пора идти на свидание, и, натягивая перчатки, поспeшно вышел. Я свернул на бульвар, миновал почтамт. Дул вeтер, и наискось через улицу летeли листья. Несмотря на мое нетерпeние, я, с обычной наблюдательностью, замeчал лица прохожих, вагоны трамвая, казавшиеся послe Берлина игрушечными, лавки, исполинский цилиндр, нарисованный на облупившейся стeнe, вывeски, фамилию над булочной, Карл Шпис, — напомнившую мнe нeкоего Карла Шписа, которого я знавал в волжском поселкe и который тоже торговал булками. Наконец в глубинe бульвара встал на дыбы бронзовый конь, опираясь на хвост, как дятел, и, если б герцог на нем энергичнeе протягивал руку, то при тусклом вечернем свeтe памятник мог бы сойти за петербургского всадника. На одной из скамеек сидeл старик и поeдал из бумажного мeшочка виноград; на другой расположились двe пожилые дамы; старуха огромной величины полулежала в колясочкe для калeк и слушала их разговор, глядя на них круглым глазом. Я дважды, трижды обошел памятник, отмeтив придавленную копытом змeю, латинскую надпись, ботфорту с черной звeздой шпоры. Змeи, впрочем, никакой не было, это мнe почудилось. Затeм я присeл на пустую скамью, — их было всего полдюжины, — и посмотрeл на часы. Три минуты шестого. По газону прыгали воробьи. На вычурной изогнутой клумбe цвeли самые гнусные в мирe цвeты — астры. Прошло минут десять. Такое волнение, что ждать в сидячем положении не мог. Кромe того, вышли всe папиросы, курить хотeлось до бeшенства. Свернув с бульвара на боковую улицу мимо черной кирки с претензиями на старину, я нашел табачную лавку, вошел, автоматический звонок продолжал зудeть, — я не прикрыл двери, — «будьте добры», — сказала женщина в очках за прилавком, — вернулся, захлопнул дверь. Над ней был натюрморт Ардалиона: трубка на зеленом сукнe и двe розы.

«Как это к вам…? » — спросил я со смeхом. Она не сразу поняла, а поняв отвeтила:

«Это сдeлала моя племянница. Недавно умерла».

Что за дичь, — подумал я. — Вeдь нeчто очень похожее, если не точь-в-точь такое, я видeл у него, — что за дичь…

«Ладно, ладно, — сказал я вслух. — Дайте мнe…» — назвал сорт, который курю, заплатил и вышел.

Двадцать минут шестого.

Не смeя еще вернуться на урочное мeсто, давая еще время судьбe перемeнить программу, еще ничего не чувствуя, ни досады, ни облегчения, я довольно долго шел по улицe, удаляясь от памятника, — и все останавливался, пытаясь закурить, — вeтер вырывал у меня огонь, наконец я забился в подъeзд, надул вeтер, — какой каламбур! И стоя в подъeздe, и смотря на двух дeвочек, игравших возлe, по очереди бросавших стеклянный шарик с радужной искрой внутри, а то — на корточках — подвигавших его пальцем, а то еще — сжимавших его между носками и подпрыгивавших, — все для того, чтобы он попал в лунку, выдавленную в землe под березой с раздвоенным стволом, — смотря на эту сосредоточенную, безмолвную, кропотливую игру, я почему-то подумал, что Феликс придти не может по той простой причинe, что я сам выдумал его, что создан он моей фантазией, жадной до отражений, повторений, масок, — и что мое присутствие здeсь, в этом захолустном городкe, нелeпо и даже чудовищно.

Вспоминаю теперь оный городок, — и вот я в странном смущении: приводить ли еще примeры тeх его подробностей, которые неприятнeйшим образом перекликались с подробностями, гдe-то и когда-то видeнными мной? Мнe даже кажется, что он был построен из каких-то отбросов моего прошлого, ибо я находил в нем вещи, совершенно замeчательные по жуткой и необъяснимой близости ко мнe: приземистый, блeдно-голубой домишко, двойник которого я видeл на Охтe, лавку старьевщика, гдe висeли костюмы знакомых мнe покойников, тот же номер фонаря (всегда замeчаю номера фонарей), как на стоявшем перед домом, гдe я жил в Москвe, и рядом с ним — такая же голая береза, в таком же чугунном корсетe и с тeм же раздвоением ствола (поэтому я и посмотрeл на номер). Можно было бы привести еще много примeров — иные из них такие тонкие, такие — я бы сказал — отвлеченно личные, что читателю — о котором я, как нянька, забочусь — они были бы непонятны. Да и кромe того я несовсeм увeрен в исключительности сих явлений. Всякому человeку, одаренному повышенной примeтливостью, знакомы эти анонимные пересказы из его прошлого, эти будто бы невинные сочетания деталей, мерзко отдающие плагиатом. Оставим их на совeсти судьбы и вернемся, с замиранием сердца, с тоской и неохотой, к памятнику в концe бульвара.

Старик доeл виноград и ушел, женщину, умиравшую от водянки, укатили, — никого не было, кромe одного человeка, который сидeл как раз на той скамейкe, гдe я сам давеча сидeл, и, слегка поддавшись вперед, расставив колeни, кормил крошками воробьев. Его палка, небрежно прислоненная к сидeнию скамьи, медленно пришла в движение в тот миг, как я ее замeтил, — она поeхала и упала на гравий. Воробьи вспорхнули, описали дугу, размeстились на окрестных кустах. Я почувствовал, что человeк обернулся ко мнe…

Да, читатель, ты не ошибся.

 

ГЛАВА V

 

Глядя в землю, я лeвой рукой пожал его правую руку, одновременно поднял его упавшую палку и сeл рядом с ним на скамью.

«Ты опоздал», — сказал я, не глядя на него.

Он засмeялся. Все еще не глядя, я расстегнул пальто, снял шляпу, провел ладонью по головe, — мнe почему-то стало жарко.

«Я вас сразу узнал», — сказал он льстивым, глупо-заговорщичьим тоном.

Теперь я смотрeл на палку, оказавшуюся у меня в руках: это была толстая, загорeвшая палка, липовая, с глазком в одном мeстe и со тщательно выжженным именем владeльца — Феликс такой-то, — а под этим — год и название деревни. Я отложил ее, подумав мельком, что он, мошенник, пришел пeшком.

Рeшившись наконец, я повернулся к нему. Но посмотрeл на его лицо не сразу; я начал с ног, как бывает в кинематографe, когда форсит оператор. Сперва: пыльные башмачища, толстые носки, плохо подтянутые; затeм — лоснящиеся синие штаны (тогда были плисовые, — вeроятно, сгнили) и рука, держащая сухой хлeбец. Затeм — синий пиджак и под ним вязаный жилет дикого цвeта. Еще выше — знакомый воротничок, теперь сравнительно чистый. Тут я остановился. Оставить его без головы, или продолжать его строить? Прикрывшись рукой, я сквозь пальцы посмотрeл на его лицо.

На мгновение мнe подумалось, что все прежнее было обманом, галлюцинацией, что никакой он не двойник мой, этот дурень, поднявший брови, выжидательно осклабившийся, еще не совсeм знавший, какое выражение принять, — отсюда: на всякий случай поднятые брови. На мгновение, говорю я, он мнe показался так же на меня похожим, как был бы похож первый встрeчный. Но вернулись успокоившиеся воробьи, один запрыгал совсeм близко, и это отвлекло его внимание, черты его встали по своим мeстам, и я вновь увидeл чудо, явившееся мнe пять мeсяцев тому назад.

Он кинул воробьям горсть крошек. Один из них суетливо клюнул, крошка подскочила, ее схватил другой и улетeл. Феликс опять повернулся ко мнe с выражением ожидания и готовности.

«Вон тому не попало», — сказал я, указав пальцем на воробья, который стоял в сторонe, беспомощно хлопая клювом.

«Молод, — замeтил Феликс. — Видите, еще хвоста почти нeт. Люблю птичек», — добавил он с приторной ужимкой.

«Ты на войнe побывал? » — спросил я и нeсколько раз сряду прочистил горло, — голос был хриплый.

«Да, — отвeтил он, — а что? »

«Так, ничего. Здорово боялся, что убьют, — правда? »

Он подмигнул и проговорил загадочно:

«У всякой мыши — свой дом, но не всякая мышь выходит оттуда».

Я уже успeл замeтить, что он любит пошлые прибаутки, в рифму; не стоило ломать себe голову над тeм, какую собственно мысль он желал выразить.

«Все. Больше нeту, — обратился он вскользь к воробьям. — Бeлок тоже люблю (опять подмигнул). Хорошо, когда в лeсу много бeлок. Я люблю их за то, что они против помeщиков. Вот кроты — тоже».

«А воробьи? — спросил я ласково. — Они как — против? »

«Воробей среди птиц нищий, — самый что ни на есть нищий. Нищий», — повторил он еще раз. Он видимо считал себя необыкновенно рассудительным и смeтливым парнем. Впрочем, он был не просто дурак, а дурак-меланхолик. Улыбка у него выходила скучная, — противно было смотрeть. И все же я смотрeл с жадностью. Меня весьма занимало, как наше диковинное сходство нарушалось его случайными ужимками. Доживи он до старости, — подумал я, — сходство совсeм пропадет, а сейчас оно в полном расцвeтe.

Герман (игриво): «Ты, я вижу, философ».

Он как будто слегка обидeлся. «Философия — выдумка богачей, — возразил он с глубоким убeждением. — И вообще, все это пустые выдумки: религия, поэзия… Ах, дeвушка, как я страдаю, ах, мое бeдное сердце… Я в любовь не вeрю. Вот дружба — другое дeло. Дружба и музыка».

«Знаете что, — вдруг обратился он ко мнe с нeкоторым жаром, — я бы хотeл имeть друга, — вeрного друга, который всегда был бы готов подeлиться со мной куском хлeба, а по завeщанию оставил бы мнe немного земли, домишко. Да, я хотeл бы настоящего друга, — я служил бы у него в садовниках, а потом его сад стал бы моим, и я бы всегда поминал покойника со слезами благодарности. А еще — мы бы с ним играли на скрипках, или там он на дудкe, я на мандолинe. А женщины… Ну скажите, развe есть жена, которая бы не измeняла мужу? »

«Очень все это правильно. Очень правильно. С тобой приятно говорить. Ты в школe учился? »

«Недолго. Чему в школe научишься? Ничему. Если человeк умный, на что ему учение? Главное — природа. А политика, напримeр, меня не интересует. И вообще мир это, знаете, дерьмо».

«Заключение безукоризненно правильное, — сказал я. — Да, безукоризненно. Прямо удивляюсь. Вот что, умник, отдай-ка мнe моментально мой карандаш! »

Этим я его здорово осадил и привел в нужное мнe настроение.

«Вы забыли на травe, — пробормотал он растерянно. — Я не знал, увижу ли вас опять…»

«Украл и продал! » — крикнул я, даже притопнул.

Отвeт его был замeчателен: сперва мотнул головой, что значило «Не крал», и тотчас кивнул, что значило «Продал». В нем, мнe кажется, был собран весь букет человeческой глупости.

«Черт с тобою, — сказал я, — в другой раз будь осмотрительнeе. Уж ладно. Бери папиросу».

Он размяк, просиял, видя, что я не сержусь; принялся благодарить: «Спасибо, спасибо… Дeйствительно, как мы с вами похожи, как похожи… Можно подумать, что мой отец согрeшил с вашей матушкой! » — Подобострастно засмeялся, чрезвычайно довольный своею шуткой.

«К дeлу, — сказал я, притворившись вдруг очень серьезным. — Я пригласил тебя сюда не для одних отвлеченных разговорчиков, как бы они ни были приятны. Я тебe писал о помощи, которую собираюсь тебe оказать, о работe, которую нашел для тебя. Прежде всего, однако, хочу тебe задать вопрос. Отвeть мнe на него точно и правдиво. Кто я таков, по твоему мнeнию? »

Феликс осмотрeл меня, отвернулся, пожал плечом.

«Я тебe не загадку задаю, — продолжал я терпeливо. — Я отлично понимаю, что ты не можешь знать, кто я в дeйствительности. Отстраним на всякий случай возможность, о которой ты так остроумно упомянул. Кровь, Феликс, у нас разная, — разная, голубчик, разная. Я родился в тысячe верстах от твоей колыбели, и честь моих родителей, как — надeюсь — и твоих, безупречна. Ты единственный сын, я — тоже. Так что ни ко мнe, ни к тебe никак не может явиться этакий таинственный брат, которого, мол, ребенком украли цыгане. Нас не связывают никакие узы, у меня по отношению к тебe нeт никаких обязательств, — заруби это себe на носу, — никаких обязательств, — все, что собираюсь сдeлать для тебя, сдeлаю по доброй волe. Запомни все это, пожалуйста. Теперь я тебя снова спрашиваю, кто я таков, по твоему мнeнию, чeм я представляюсь тебe, — вeдь какое-нибудь мнeние ты обо мнe составил, — не правда ли? »

«Вы, может быть, артист», — сказал Феликс неувeренно.

«Если я правильно понял тебя, дружок, ты значит, при первом нашем свидании, так примeрно подумал: Э, да он, вeроятно, играет в театрe, человeк с норовом, чудак и франт, может быть знаменитость. Так, значит? »

Феликс уставился на свой башмак, которым трамбовал гравий, и лицо его приняло нeсколько напряженное выражение.

«Я ничего не подумал, — проговорил он кисло. — Просто вижу: господин интересуется, ну и так далeе. А хорошо платят вам-то, артистам? »

Примeчаньице: мысль, которую он подал мнe, показалась мнe гибкой, — я рeшил ее испытать. Она любопытнeйшей излучиной соприкасалась с главным моим планом.

«Ты угадал, — воскликнул я, — ты угадал. Да, я актер. Точнeе — фильмовый актер. Да, это вeрно. Ты хорошо, ты великолeпно это сказал. Ну, дальше. Что еще можешь сказать обо мнe? »

Тут я замeтил, что он как-то приуныл. Моя профессия точно его разочаровала. Он сидeл насупившись, держа дымившийся окурок между большим пальцем и указательным. Вдруг он поднял голову, прищурился…

«А какую вы мнe работу хотите предложить? » — спросил он без прежней заискивающей нeжности.

«Погоди, погоди. Все в свое время. Я тебя спрашивал, — что ты еще обо мнe думаешь, — ну-с, пожалуйста».

«Почем я знаю? — Вы любите разъeзжать, — вот это я знаю, — а больше не знаю ничего».

Между тeм завечерeло, воробьи исчезли давно, всадник потемнeл и как-то разросся. Из-за траурного дерева бесшумно появилась луна, — мрачная, жирная. Облако мимоходом надeло на нее маску; остался виден только ее полный подбородок.

«Вот что, Феликс, тут темно и неуютно. Ты, пожалуй, голоден. Пойдем, закусим гдe-нибудь и за кружкой пива продолжим наш разговор. Ладно? »

«Ладно», — отозвался он, слегка оживившись и глубокомысленно присовокупил: «Пустому желудку одно только и можно сказать» — (перевожу дословно, — по-нeмецки все это у него выходило в рифмочку).

Мы встали и направились к желтым огням бульвара. Теперь, в надвигающейся тьмe, я нашего сходства почти не ощущал. Феликс шагал рядом со мной, словно в каком-то раздумьe, — походка у него была такая же тупая, как он сам.

Я спросил: «Ты здeсь в Тарницe еще никогда не бывал? »

«Нeт, — отвeтил он. — Городов не люблю. В городe нашему брату скучно».

Вывeска трактира. В окнe бочонок, а по сторонам два бородатых карла. Ну, хотя бы сюда. Мы вошли и заняли стол в глубинe. Стягивая с растопыренной руки перчатку, я зорким взглядом окинул присутствующих. Было их, впрочем, всего трое, и они не обратили на нас никакого внимания. Подошел лакей, блeдный человeчек в пенсне (я не в первый раз видeл лакея в пенсне, но не мог вспомнить, гдe мнe уже такой попадался). Ожидая заказа, он посмотрeл на меня, потом на Феликса. Конечно, из-за моих усов сходство не так бросалось в глаза, — я и отпустил их, собственно, для того, чтобы, появляясь с Феликсом вмeстe, не возбуждать чересчур внимания. Кажется у Паскаля встрeчается гдe-то умная фраза о том, что двое похожих друг на друга людей особого интереса в отдeльности не представляют, но коль скоро появляются вмeстe — сенсация. Паскаля самого я не читал и не помню, гдe слямзил это изречение. В юности я увлекался такими штучками. Бeда только в том, что иной прикарманенной мыслью щеголял не я один. Как-то в Петербургe, будучи в гостях, я сказал: «Есть чувства, как говорил Тургенев, которые может выразить одна только музыка». Через нeсколько минут явился еще гость и среди разговора вдруг разрeшился тою же сентенцией. Не я, конечно, а он, оказался в дураках, но мнe вчужe стало неловко, и я рeшил больше не мудрить. Все это — отступление, отступление в литературном смыслe разумeется, отнюдь не в военном. Я ничего не боюсь, все расскажу. Нужно признать: восхитительно владeю не только собой, но и слогом. Сколько романов я понаписал в молодости, так, между дeлом, и без малeйшего намeрения их опубликовать. Еще изречение: опубликованный манускрипт, как говорил Свифт, становится похож на публичную женщину. Однажды, еще в России, я дал Лидe прочесть одну вещицу в рукописи, сказав, что сочинил знакомый, — Лида нашла, что скучно, не дочитала, — моего почерка она до сих пор не знает, — у меня ровным счетом двадцать пять почерков, — лучшие из них, то есть тe, которые я охотнeе всего употребляю, суть слeдующие: круглявый: с приятными сдобными утолщениями, каждое слово — прямо из кондитерской; засим: наклонный, востренький, — даже не почерк, а почерчонок, — такой мелкий, вeтреный, — с сокращениями и без твердых знаков; и наконец — почерк, который я особенно цeню: крупный, четкий, твердый и совершенно безличный, словно пишет им абстрактная, в схематической манжетe, рука, изображаемая в учебниках физики и на указательных столбах. Я начал было именно этим почерком писать предлагаемую читателю повeсть, но вскорe сбился, — повeсть эта написана всeми двадцатью пятью почерками, вперемeшку, так что наборщики или неизвeстная мнe машинистка, или, наконец, тот опредeленный, выбранный мной человeк, тот русский писатель, которому я мою рукопись доставлю, когда подойдет срок, подумают, быть может, что писало мою повeсть нeсколько человeк, — а также весьма возможно, что какой-нибудь крысоподобный эксперт с хитрым личиком усмотрит в этой какографической роскоши признак ненормальности. Тeм лучше.

Вот я упомянул о тебe, мой первый читатель, о тебe, извeстный автор психологических романов, — я их просматривал, — они очень искусственны, но неплохо скроены. Что ты почувствуешь, читатель-автор, когда приступишь к этой рукописи? Восхищение? Зависть? Или даже — почем знать? — воспользовавшись моей бессрочной отлучкой, выдашь мое за свое, за плод собственной изощренной, не спорю, изощренной и опытной, — фантазии, и я останусь на бобах? Мнe было бы нетрудно принять наперед мeры против такого наглого похищения. Приму ли их, — это другой вопрос. Мнe, может быть, даже лестно, что ты украдешь мою вещь. Кража — лучший комплимент, который можно сдeлать вещи. И, знаешь, что самое забавное? Вeдь, рeшившись на неприятное для меня воровство, ты исключишь как раз вот эти компрометирующие тебя строки, — да и кромe того кое-что перелицуешь по-своему (это уже менeе приятно), как автомобильный вор красит в другой цвeт машину, которую угнал. И по этому поводу позволю себe рассказать маленькую историю, самую смeшную историю, какую я вообще знаю:

Недeли полторы тому назад, т. е. около десятого марта тридцать первого года, нeким человeком (или людьми), проходившим (или проходившими) по шоссе, а не то лeсом (вeроятно — еще выяснится), был обнаружен у самой опушки и незаконно присвоен небольшой синий автомобиль такой-то марки, такой-то силы (технические подробности опускаю). Вот собственно говоря, и все.

Я не утверждаю, что всякому будет смeшон этот анекдот: соль его не очевидна. Меня он рассмeшил — до слез — только потому, что я знаю подоплеку. Добавлю, что я его ни от кого не слышал, нигдe не вычитал, а строго логически вывел из факта исчезновения автомобиля, факта совершенно превратно истолкованного газетами. Назад, рычаг времени!

«Ты умeешь править автомобилем? » — вдруг спросил я, помнится, Феликса, когда лакей, ничего не замeтив в нас особенного, поставил перед нами двe кружки пива, и Феликс жадно окунул губу в пышную пeну.

«Что? » — переспросил он, сладостно крякнув.

«Я спрашиваю: ты умeешь править автомобилем? »

«А как же, — отвeтил он самодовольно. — У меня был приятель шофер, — служил у одного нашего помeщика. Мы с ним однажды раздавили свинью. Как она визжала…»

Лакей принес какое-то рагу в большом количествe и картофельное пюре. Гдe я уже видeл пенсне на носу у лакея? Вспомнил только сейчас, когда пишу это: в паршивом русском ресторанчикe, в Берлинe, — и тот лакей был похож на этого, — такой же маленький, унылый, бeлобрысый.

«Ну вот, Феликс, мы попили, мы поeли, будем теперь говорить. Ты сдeлал кое-какие предположения на мой счет, и предположения вeрные. Прежде, чeм приступить вплотную к нашему дeлу, я хочу нарисовать тебe в общих чертах мой облик, мою жизнь, — ты скоро поймешь, почему это необходимо. Итак…»

Я отпил пива и продолжал:

«Итак, родился я в богатой семьe. У нас был дом и сад, — ах, какой сад, Феликс! Представь себe розовую чащобу, цeлые заросли роз, розы всeх сортов, каждый сорт с дощечкой, и на дощечкe — название: названия розам дают такие же звонкие, как скаковым лошадям. Кромe роз, росло в нашем саду множество других цвeтов, — и когда по утрам все это бывало обрызгано росой, зрeлище, Феликс, получалось сказочное. Мальчиком я уже любил и умeл ухаживать за нашим садом, у меня была маленькая лейка, Феликс, и маленькая мотыга, и родители мои сидeли в тeни старой черешни, посаженной еще дeдом, и глядeли с умилением, как я, маленький и дeловитый, — вообрази, вообрази эту картину, — снимаю с роз и давлю гусениц, похожих на сучки. Было у нас всякое домашнее звeрье, как напримeр, кролики, — самое овальное животное, если понимаешь, что хочу сказать, — и сердитые сангвиники-индюки, и прелестные козочки, и так далeе, и так далeе. Потом родители мои разорились, померли, чудный сад исчез, как сон, — и вот только теперь счастье как будто блеснуло опять. Мнe удалось недавно приобрeсти клочок земли на берегу озера, и там будет разбит новый сад, еще лучше старого. Моя молодость вся насквозь проблагоухала тьмою цвeтов, окружавшей ее, а сосeдний лeс, густой и дремучий, наложил на мою душу тeнь романтической меланхолии. Я всегда был одинок, Феликс, одинок я и сейчас. Женщины… — Но что говорить об этих измeнчивых, развратных существах… Я много путешествовал, люблю, как и ты, бродить с котомкой, — хотя, конечно, в силу нeкоторых причин, которые всецeло осуждаю, мои скитания приятнeе твоих. Философствовать не люблю, но все же слeдует признать, что мир устроен несправедливо. Удивительная вещь, — задумывался ли ты когда-нибудь над этим? — что двое людей, одинаково бeдных, живут неодинаково, один, скажем, как ты, откровенно и безнадежно нищенствует, а другой, такой же бeдняк, ведет совсeм иной образ жизни, — прилично одeт, беспечен, сыт, вращается среди богатых весельчаков, — почему это так? А потому, Феликс, что принадлежат они к разным классам, — и если уже мы заговорили о классах, то представь себe одного человeка, который зайцем eдет в четвертом классe, и другого, который зайцем eдет в первом: одному твердо, другому мягко, а между тeм у обоих кошелек пуст, — вeрнeе, у одного есть кошелек, хоть и пустой, а у другого и этого нeт, — просто дырявая подкладка. Говорю так, чтобы ты осмыслил разницу между нами: я актер, живущий в общем на фуфу, но у меня всегда есть резиновые надежды на будущее, которые можно без конца растягивать, — у тебя же и этого нeт, — ты всегда бы остался нищим, если бы не чудо, это чудо — наша встрeча.

Нeт такой вещи, Феликс, которую нельзя было бы эксплуатировать. Скажу болeе: нeт такой вещи, которую нельзя было бы эксплуатировать очень долго и очень успeшно. Тебe снилась, может быть, в самых твоих заносчивых снах двузначная цифра — это предeл твоих мечтаний. Нынe же рeчь идет сразу, с мeста в карьер, о цифрах трехзначных, — это конечно нелегко охватить воображением, вeдь и десятка была уже для тебя едва мыслимой бесконечностью, а теперь мы как бы зашли за угол бесконечности, — и там сияет сотенка, а за нею другая, — и как знать, Феликс, может быть зрeет и еще один, четвертый, знак, — кружится голова, страшно, щекотно, — но это так, это так. Вот видишь, ты до такой степени привык к своей убогой судьбe, что сейчас едва ли улавливаешь мою мысль, — моя рeчь тебe кажется непонятной, странной; то, что впереди, покажется тебe еще непонятнeе и страннeе».

Я долго говорил в этом духe. Он глядeл на меня с опаской: ему, пожалуй, начинало сдаваться, что я издeваюсь над ним. Такие как он молодцы добродушны только до нeкоторого предeла. Как только вспадает им на мысль, что их собираются околпачить, вся доброта с них слетает, взгляд принимает неприятно-стеклянный оттeнок, их начинает разбирать тяжелая, прочная ярость. Я говорил темно, но не задавался цeлью его взбeсить, напротив мнe хотeлось расположить его к себe, — озадачить, но вмeстe с тeм привлечь; смутно, но все же убeдительно, внушить ему образ человeка, во многом сходного с ним, — однако фантазия моя разыгралась, и разыгралась нехорошо, увeсисто, как пожилая, но все еще кокетливая дама, выпившая лишнее. Оцeнив впечатлeние, которое на него произвожу, я на минуту остановился, пожалeл было, что его напугал, но тут же ощутил нeкоторую усладу от умeния моего заставлять слушателя чувствовать себя плохо. Я улыбнулся и продолжал примeрно так:

«Ты прости меня, Феликс, я разболтался, — но мнe рeдко приходится отводить душу. Кромe того, я очень спeшу показать себя со всeх сторон, дабы ты имeл полное представление о человeкe, с которым тебe придется работать, — тeм болeе, что самая эта работа будет прямым использованием нашего с тобою сходства. Скажи мнe, знаешь ли ты, что такое дублер? »

Он покачал головою, губа отвисла, я давно замeтил, что он дышит все больше ртом, нос был у него, что ли, заложен.

«Не знаешь, — так я тебe объясню. Представь себe, что директор кинематографической фирмы, — ты в кинематографe бывал? »

«Бывал».

«Ну вот, — представь себe, значит, такого директора… Виноват, ты, дружок, что-то хочешь сказать? »

«Бывал, но рeдко. Уж если тратить деньги, так на что-нибудь получше».

«Согласен, но не всe рассуждают, как ты, — иначе не было бы и ремесла такого, как мое, — неправда ли? Итак, мой директор предложил мнe за небольшую сумму, что-то около десяти тысяч, — это конечно пустяк, фуфу, но больше не дают, — сниматься в фильмe, гдe герой — музыкант. Я кстати сам обожаю музыку, играю на нeскольких инструментах. Бывало, лeтним вечерком беру свою скрипку, иду в ближний лeсок… Ну так вот. Дублер, Феликс, это лицо, могущее в случаe надобности замeнить данного актера.

Актер играет, его снимает аппарат, осталось доснять пустяковую сценку, — скажем, герой должен проeхать на автомобилe, — а тут возьми он, да и заболeй, — а время не терпит. Тут-то и вступает в свою должность дублер, — проeзжает на этом самом автомобилe, — вeдь ты умeешь управлять, — и когда зритель смотрит фильму, ему и в голову не приходит, что произошла замeна. Чeм сходство совершеннeе, тeм оно дороже цeнится. Есть даже особые организации, занимающиеся тeм, что знаменитостям подыскивают двойников. И жизнь двойника прекрасна, — он получает опредeленное жалование, а работать приходится ему только изрeдка, — да и какая это работа, — одeнется точь-в-точь как одeт герой и вмeсто героя промелькнет на нарядной машинe, — вот и все. Разумeется, болтать о своей службe он не должен; вeдь каково получится, если конкурент или какой-нибудь журналист проникнет в подлог, и публика узнает, что ее любимца в одном мeстe подмeнили. Ты понимаешь теперь, почему я пришел в такой восторг, в такое волнение, когда нашел в тебe точную копию своего лица. Я всегда мечтал об этом. Подумай, как важно для меня — особенно сейчас, когда производятся съемки, и я, человeк хрупкого здоровья, исполняю главную роль. В случаe чего тебя сразу вызывают, ты являешься…»

«Никто меня не вызывает, и никуда я не являюсь», — перебил меня Феликс.

«Почему ты так говоришь, голубчик? » — спросил я с ласковой укоризной.

«Потому, — отвeтил Феликс, — что нехорошо с вашей стороны морочить бeдного человeка. Я вам повeрил. Я думал, вы мнe предложите честную работу. Я притащился сюда издалека. У меня подметки — смотрите, в каком видe… А вмeсто работы… — Нeт, это мнe не подходить».

«Тут недоразумeние, — сказал я мягко. — Ничего унизительного или чрезмeрно тяжелого я не предлагаю тебe. Мы заключим договор. Ты будешь получать от меня сто марок ежемeсячно. Работа, повторяю, до смeшного легкая, — прямо дeтская, — вот как дeти переодeваются и изображают солдат, привидeния, авиаторов. Подумай, вeдь ты будешь получать сто марок в мeсяц только за то, чтобы изрeдка, — может быть раз в году, — надeть вот такой костюм, как сейчас на мнe. Давай, знаешь, вот что сдeлаем: условимся встрeтиться как-нибудь и прорепетировать какую-нибудь сценку, — посмотрим, что из этого выйдет».

«Ничего о таких вещах я не слыхал и не знаю, — довольно грубо возразил Феликс. — У тетки моей был сын, который паясничал на ярмарках, — вот все, что я знаю, — был он пьяница и развратник, и тетка моя всe глаза из-за него выплакала, пока он, слава Богу, не разбился насмерть, грохнувшись с качелей. Эти кинематографы да цирки…»

Так ли все это было? Вeрно ли слeдую моей памяти, или же, выбившись из строя, своевольно пляшет мое перо? Что-то уже слишком литературен этот наш разговор, смахивает на застeночные бесeды в бутафорских кабаках имени Достоевского; еще немного, и появится «сударь», даже в квадратe: «сударь-с», — знакомый взволнованный говорок; «и уже непремeнно, непремeнно…», а там и весь мистический гарнир нашего отечественного Пинкертона. Меня даже нeкоторым образом мучит, то есть даже не мучит, а совсeм, совсeм сбивает с толку и, пожалуй, губит меня мысль, что я как-то слишком понадeялся на свое перо… Узнаете тон этой фразы? Вот именно. И еще мнe кажется, что разговор-то наш помню превосходно, со всeми его оттeнками, и всю его подноготную (вот опять, — любимое словцо нашего специалиста по душевным лихорадкам и аберрациям человeческого достоинства, — «подноготная» и еще, пожалуй, курсивом). Да, помню этот разговор, но передать его в точности не могу, что-то мeшает мнe, что-то жгучее, нестерпимое, гнусное, — от чего я не могу отвязаться, прилипло, все равно как если в потемках нарваться на мухоморную бумагу, — и, главное, не знаешь, гдe зажигается свeт. Нeт, разговор наш был не таков, каким он изложен, — то есть может быть слова-то и были именно такие (вот опять), но не удалось мнe, или не посмeл я, передать особые шумы, сопровождавшие его, — были какие-то провалы и удаления звуков, и затeм снова бормотание и шушукание, и вдруг деревянный голос, ясно выговаривающий: «Давай, Феликс, выпьем еще пивца». Узор коричневых цвeтов на обоях, какая-то надпись, обиженно объясняющая, что кабак не отвeчает за пропажу вещей, картонные круги, служащие базой для пива, на одном из которых был косо начертан карандашом торопливый итог, и отдаленная стойка, подлe которой пил, свив ноги черным кренделем, окруженный дымом человeк, — все это было комментариями к нашей бесeдe, столь же бессмысленными, впрочем, как помeтки на полях Лидиных паскудных книг. Если бы тe трое, которые сидeли у завeшенного пыльно-кровавой портьерой окна, далеко от нас, если бы они обернулись и на нас посмотрeли — эти трое тихих и печальных бражников, — то они бы увидeли: брата блогополучного и брата-неудачника, брата с усиками над губой и блеском на волосах, и брата бритого, но не стриженного давно, с подобием гривки на худой шеe, сидeвших друг против друга, положивших локти на стол и одинаково подперших скулы. Такими нас отражало тусклое, слегка, по-видимому, ненормальное зеркало, с кривизной, с безуминкой, которое, вeроятно, сразу бы треснуло, отразись в нем хоть одно подлинное человeческое лицо. Так мы сидeли, и я продолжал уговорчиво бормотать, — говорю я вообще с трудом, тe рeчи, которые как будто дословно привожу, вовсе не текли так плавно, как текут они теперь на бумагу, — да и нельзя начертательно передать мое косноязычие, повторение слов, спотыкание, глупое положение придаточных предложений, заплутавших, потерявших матку, и всe тe лишние нечленораздeльные звуки, которые дают словам подпорку или лазейку. Но мысль моя работала так стройно, шла к цeли такой мeрной и твердой поступью, что впечатлeние, сохраненное мной от хода собственных слов, не является чeм-то путанным и сбивчивым, — напротив. Цeль, однако, была еще далеко; сопротивление Феликса, сопротивление ограниченного и боязливого человeка, слeдовало как-нибудь сломить. Соблазнившись изящной естественностью темы, я упустил из виду, что эта тема может ему не понравиться, отпугнуть его так же естественно, как меня она привлекла. Не то, чтоб я имeл хоть малeйшее касательство к сценe, — единственный раз, когда я выступал, было лeт двадцать тому назад, ставился домашний спектакль в усадьбe помeщика, у которого служил мой отец, и я должен был сказать всего нeсколько слов: «Его сиятельство велeли доложить, что сейчас будут-с… Да вот и они сами идут», — вмeсто чего я с каким-то тончайшим наслаждением, ликуя и дрожа всeм тeлом, сказал так: «Его сиятельство прийти не могут-с, они зарeзались бритвой», — а между тeм любитель-актер, игравший князя, уже выходил, в бeлых штанах, с улыбкой на радужном от грима лицe, — и все повисло, ход мира был мгновенно пресeчен, и я до сих пор помню, как глубоко я вдохнул этот дивный, грозовой озон чудовищных катастроф. Но хотя я актером в узком смыслe слова никогда не был, я все же в жизни всегда носил с собой как бы небольшой складной театр, играл не одну роль и играл отмeнно, — и если вы думаете, что суфлер мой звался Выгода, — есть такая славянская фамилья, — то вы здорово ошибаетесь, — все это не так просто, господа. В данном же случаe моя игра оказалась пустой затратой времени, — я вдруг понял, что, продли я монолог о кинематографe, Феликс встанет и уйдет, вернув мнe десять марок, — нeт, впрочем он не вернул бы, — могу поручиться, — слово «деньги», по-нeмецки такое увeсистое («деньги» по-нeмецки золото, по-французски — серебро, по-русски — мeдь), произносилось им с необычайным уважением и даже сладострастием. Но ушел бы он непремeнно, да еще с оскорбленным видом… По правдe сказать, я до сих пор не совсeм понимаю, почему все связанное с кинематографом и театром было ему так невыносимо противно; чуждо — допустим, — но противно? Постараемся это объяснить отсталостью простонародья, — нeмецкий мужик старомоден и стыдлив, — пройдитесь-ка по деревнe в купальных трусиках, — я пробовал, — увидите, что будет: мужчины остолбенeют, женщины будут фыркать в ладошку, как горничные в старосвeтских комедиях.

Я умолк. Феликс молчал тоже, водя пальцем по столу. Он полагал, вeроятно, что я ему предложу мeсто садовника или шофера, и теперь был сердит и разочарован. Я подозвал лакея, расплатился. Мы опять оказались на улицe. Ночь была рeзкая, пустынная. В тучах, похожих на черный мeх, скользила яркая, плоская луна, поминутно скрываясь.

«Вот что, Феликс. Мы разговор наш не кончили. Я этого так не оставлю. У меня есть номер в гостиницe, пойдем, переночуешь у меня».

Он принял это как должное. Несмотря на свою тупость, он понимал, что нужен мнe, и что неблагоразумно было бы оборвать наши сношения, недоговорившись до чего-нибудь. Мы снова прошли мимо двойника мeдного всадника. На бульварe не встрeтили ни души. В домах не было ни одного огня; если бы я замeтил хоть одно освeщенное окно, то подумал бы, что там кто-нибудь повeсился, оставив горeть лампу, настолько свeт показался бы неожиданным и противозаконным. Мы молча дошли до гостиницы. Нас впустил сомнамбул без воротничка. Когда мы вошли в номер, то у меня было опять ощущение чего-то очень знакомого, — но другое занимало мои мысли. Садись. Он сeл на стул, опустив кулаки на колeни и полуоткрыв рот. Я скинул пиджак и, засунув руки в карманы штанов, бренча мелкой деньгой, принялся ходить взад и вперед по комнатe. На мнe был, между прочим, сиреневый в черную мушку галстук, который слегка взлетал, когда я поворачивался на каблукe. Нeкоторое время продолжалось молчание, моя ходьба, вeтерок. Внезапно Феликс, как будто убитый наповал, уронил голову, — и стал развязывать шнурки башмаков. Я взглянул на его беспомощную шею, на грустное выражение шейных позвонков, и мнe сдeлалось как-то странно, что вот буду спать со своим двойником в одной комнатe, чуть ли не в одной постели, — кровати стояли друг к дружкe вплотную. Вмeстe с тeм меня пронзила ужасная мысль, что, может быть, у него какой-нибудь тeлесный недостаток, красный крап накожной болeзни или грубая татуировка, — я требовал от его тeла минимум сходства с моим, — за лицо я был спокоен. «Да-да, раздeвайся», — сказал я, продолжая шагать. Он поднял голову, держа в рукe безобразный башмак.

«Я давно не спал в постели, — проговорил он с улыбкой (не показывай десен, дурак), — в настоящей постели».

«Снимай все с себя, — сказал я нетерпeливо. — Ты вeроятно грязен, пылен. Дам тебe рубашку для спанья. И вымойся».

Ухмыляясь и покрякивая, нeсколько как будто стeсняясь меня, он раздeлся донага и стал мыть подмышками, склонившись над чашкой комодообразного умывальника. Ловкими взглядами я жадно осматривал этого совершенно голого человeка. Он был худ и бeл, — гораздо бeлeе своего лица, — так что мое сохранившее лeтний загар лицо казалось приставленным к его блeдному тeлу, — была даже замeтна черта на шеe, гдe приставили голову. Я испытывал необыкновенное удовольствие от этого осмотра, отлегло, непоправимых примeт не оказалось.

Когда, надeв чистую рубашку, выданную ему из чемодана, он лег в постель, я сeл у него в ногах и уставился на него с откровенной усмeшкой. Не знаю, что он подумал, — но, разомлeвший от непривычной чистоты, он стыдливым, сентиментальным, даже просто нeжным движением, погладил меня по рукe и сказал, — перевожу дословно: «Ты добрый парень». Не разжимая зубов, я затрясся от смeха, и тут он, вeроятно, усмотрeл в выражении моего лица нeчто странное, — брови его полeзли наверх, он повернул голову, как птица. Уже открыто смeясь, я сунул ему в рот папиросу, он чуть не поперхнулся.

«Эх ты, дубина! — воскликнул я, хлопнув его по выступу колeна, — неужели ты не смекнул, что я вызвал тебя для важного, совершенно исключительно важного дeла», — и, вынув из бумажника тысячемарковый билет и продолжая смeяться, я поднес его к самому лицу дурака.

«Это мнe? » — спросил он и выронил папиросу: видно пальцы у него невольно раздвинулись, готовясь схватить.

«Прожжешь простыню, — проговорил я сквозь смeх. — Вон там, у локтя. Я вижу, ты взволновался. Да, эти деньги будут твоими, ты их даже получишь вперед, если согласишься на дeло, которое я тебe предложу. Вeдь неужели ты не сообразил, что о кинематографe я говорил так, в видe пробы. Что никакой я не актер, а человeк дeловой, толковый. Короче говоря, вот в чем состоит дeло. Я собираюсь произвести кое-какую операцию, и есть маленькая возможность, что впослeдствии до меня доберутся. Но подозрeния сразу отпадут, ибо будет доказано, что в день и в час совершения этой операции, я был от мeста дeйствия очень далеко».

«Кража? » — спросил Феликс, и что-то мелькнуло в его лицe, — странное удовлетворение…

«Я вижу, что ты не так глуп, — продолжал я, понизив голос до шепота. — Ты, по-видимому, давно подозрeвал неладное и теперь доволен, что не ошибся, как бывает доволен всякий, убeдившись в правильности своей догадки. Мы оба с тобой падки на серебряные вещи, — ты так подумал, не правда ли? А может быть, тебe просто приятно, что я не чудак, не мечтатель с бзиком, а дeльный человeк».

«Кража? » — снова спросил Феликс, глядя на меня ожившими глазами.

«Операция во всяком случаe незаконная. Подробности узнаешь погодя. Позволь мнe сперва тебe объяснить, в чем будет состоять твоя работа. У меня есть автомобиль. Ты сядешь в него, надeв мой костюм, и проeдешь по указанной мною дорогe. Вот и все. За это ты получишь тысячу марок».

«Тысячу, — повторил за мной Феликс. — А когда вы мнe их дадите? »

«Это произойдет совершенно естественно, друг мой. Надeв мой пиджак, ты в нем найдешь мой бумажник, а в бумажникe — деньги».

«Что же я должен дальше дeлать? »

«Я тебe уже сказал. Прокатиться. Скажем так: я тебя снаряжаю, а на слeдующий день, когда сам то я уже далеко, ты eдешь кататься, тебя видят, тебя принимают за меня, возвращаешься, а я уже тут как тут, сдeлав свое дeло. Хочешь точнeе? Изволь. Ты проeдешь через деревню, гдe меня знают в лицо; ни с кeм говорить тебe не придется, это продолжится всего нeсколько минут, но за эти нeсколько минут я заплачу дорого, ибо они дадут мнe чудесную возможность быть сразу в двух мeстах».

«Вас накроют с поличным, — сказал Феликс, — а потом доберутся и до меня. На судe все откроется, вы меня предадите».

Я опять рассмeялся: «Мнe, знаешь, нравится, дружок, как это ты сразу освоился с мыслью, что я мошенник».

Он возразил, что не любит тюрем, что в тюрьмах гибнет молодость, что ничего нeт лучше свободы и пeния птиц. Говорил он это довольно вяло и без всякой неприязни ко мнe. Потом задумался, облокотившись на подушку. Стояла душная тишина. Я зeвнул и, не раздeваясь, лег навзничь на постель. Меня посeтила забавная думка, что Феликс среди ночи убьет и ограбит меня. Вытянув в бок ногу, я шаркнул подошвой по стeнe, дотронулся носком до выключателя, сорвался, еще сильнeе вытянулся, и ударом каблука погасил свeт.

«А может быть, это все вранье? — раздался в тишинe его глупый голос. — Может быть, я вам не вeрю…»

Я не шелохнулся.

«Вранье», — повторил он через минуту.

Я не шелохнулся, а немного погодя принялся дышать с бесстрастным ритмом сна.

Он по-видимому прислушивался. Я прислушивался к тому, как он прислушивается. Он прислушивался к тому, как я прислушиваюсь к его прислушиванию. Что-то оборвалось. Я замeтил, что думаю вовсе не о том, о чем мнe казалось, что думаю, — попытался поймать свое сознание врасплох, но запутался.

Мнe приснился отвратительный сон. Мнe приснилась собачка, — но не просто собачка, а лже-собачка, маленькая, с черными глазками жучьей личинки, и вся бeленькая, холодненькая, — мясо не мясо, а скорeе сальце или бланманже, а вeрнeе всего мясцо бeлого червя, да притом с волной и рeзьбой, как бывает на пасхальном баранe из масла, — гнусная мимикрия, холоднокровное существо, созданное природой под собачку, с хвостом, с лапками, — все как слeдует. Она то и дeло попадалась мнe под руку, невозможно было отвязаться, — и когда она прикасалась ко мнe, то это было как электрический разряд. Я проснулся. На простынe сосeдней постели лежала, свернувшись холодным бeлым пирожком, все та же гнусная лже-собачка, — так, впрочем, сворачиваются личинки, — я застонал от отвращения, — и проснулся совсeм. Кругом плыли тeни, постель рядом была пуста, и тихо серебрились тe широкие лопухи, которые, вслeдствие сырости, вырастают из грядки кровати. На листьях виднeлись подозрительные пятна, вродe слизи, я всмотрeлся: среди листьев, прилeпившись к мякоти стебля, сидeла маленькая, сальная, с черными пуговками глаз… но тут уж я проснулся по-настоящему.

В комнатe было уже довольно свeтло. Мои часики остановились. Должно быть — пять, половина шестого. Феликс спал, завернувшись в пуховик, спиной ко мнe, я видeл только его макушку. Странное пробуждение, странный рассвeт. Я вспомнил наш разговор, вспомнил, что мнe не удалось его убeдить, — и новая, занимательнeйшая мысль овладeла мной. Читатель, я чувствовал себя по-дeтски свeжим послe недолгого сна, душа моя была как бы промыта, мнe в концe концов шел всего только тридцать шестой год, щедрый остаток жизни мог быть посвящен кое-чему другому, нежели мерзкой мечтe. В самом дeлe, — какая занимательная, какая новая и прекрасная мысль, — воспользоваться совeтом судьбы, и вот сейчас, сию минуту, уйти из этой комнаты, навсегда покинуть, навсегда забыть моего двойника, да может быть он и вовсе непохож на меня, — я видeл только макушку, он крeпко спал, повернувшись ко мнe спиной. Как отрок послe одинокой схватки стыдного порока с необыкновенной силой и ясностью говорит себe: кончено, больше никогда, с этой минуты чистота, счастье чистоты, — так и я, высказав вчера все, все уже вперед испытав, измучившись и насладившись в полной мeрe, был суевeрно готов отказаться навсегда от соблазна. Все стало так просто: на сосeдней кровати спал случайно пригрeтый мною бродяга, его пыльные бeдные башмаки, носками внутрь, стояли на полу, и с пролетарской аккуратностью было сложено на стулe его платье. Что я, собственно, дeлал в этом номерe провинциальной гостиницы, какой смысл был дальше оставаться тут? И этот трезвый, тяжелый запах чужого пота, это блeдно-сeрое небо в окнe, большая черная муха, сидeвшая на графинe, — все говорило мнe: уйди, встань и уйди.

Я спустил ноги на завернувшийся коврик, зачесал карманным гребешком волосы с висков назад, бесшумно прошел по комнатe, надeл пиджак, пальто, шляпу, подхватил чемодан и вышел, неслышно прикрыв за собою дверь. Думаю, что если бы даже я и взглянул невзначай на лицо моего спящего двойника, то я бы все-таки ушел, — но я и не почувствовал побуждения взглянуть, — как тот же отрок, только что мною помянутый, уже утром не удостаивает взглядом обольстительную фотографию, которой ночью упивался.

Быстрым шагом, испытывая легкое головокружение, я спустился по лeстницe, заплатил за комнату, и, провожаемый сонным взглядом лакея, вышел на улицу. Через полчаса я уже сидeл в вагонe, веселила душу коньячная отрыжка, а в уголках рта остались соленые слeды яичницы, торопливо съeденной в вокзальном буфетe. Так на низкой пищеводной нотe кончается эта смутная глава.

 

ГЛАВА VI

 

Небытие Божье доказывается просто. Невозможно допустить, напримeр, что нeкий серьезный Сый, всемогущий и всемудрый, занимался бы таким пустым дeлом, как игра в человeчки, — да притом — и это, может быть, самое несуразное — ограничивая свою игру пошлeйшими законами механики, химии, математики, — и никогда — замeтьте, никогда! — не показывая своего лица, а развe только исподтишка, обиняками, по-воровски — какие уж тут откровения! — высказывая спорные истины из-за спины нeжного истерика. Все это божественное является, полагаю я, великой мистификацией, в которой, разумeется, уж отнюдь неповинны попы: они сами — ее жертвы. Идею Бога изобрeл в утро мира талантливый шалопай, — как-то слишком отдает человeчиной эта самая идея, чтобы можно было вeрить в ее лазурное происхождение, — но это не значит, что она порождена невeжеством, — шалопай мой знал толк в горних дeлах — и право не знаю, какой вариант небес мудрeе: — ослeпительный плеск многоочитых ангелов или кривое зеркало, в которое уходит, бесконечно уменьшаясь, самодовольный профессор физики. Я не могу, не хочу в Бога вeрить еще и потому, что сказка о нем — не моя, чужая, всеобщая сказка, — она пропитана неблаговонными испарениями миллионов других людских душ, повертeвшихся в мирe и лопнувших; в ней кишат древние страхи, в ней звучат, мeшаясь и стараясь друг друга перекричать, неисчислимые голоса, в ней — глубокая одышка органа, рев дьякона, рулады кантора, негритянский вой, пафос рeчистого пастора, гонги, громы, клокотание кликуш, в ней просвeчивают блeдные страницы всeх философий, как пeна давно разбившихся волн, она мнe чужда и противна, и совершенно ненужна.

Если я не хозяин своей жизни, не деспот своего бытия, то никакая логика и ничьи экстазы не разубeдят меня в невозможной глупости моего положения, — положения раба божьего, — даже не раба, а какой-то спички, которую зря зажигает и потом гасит любознательный ребенок — гроза своих игрушек. Но беспокоиться не о чем. Бога нeт, как нeт и бессмертия, — это второе чудище можно так же легко уничтожить, как и первое. В самом дeлe, — представьте себe, что вы умерли и вот очнулись в раю, гдe с улыбками вас встрeчают дорогие покойники. Так вот, скажите на милость, какая у вас гарантия, что это покойники подлинные, что это дeйствительно ваша покойная матушка, а не какой-нибудь мелкий демон-мистификатор, изображающий, играющий вашу матушку с большим искусством и правдоподобием. Вот в чем затор, вот в чем ужас, и вeдь игра-то будет долгая, бесконечная, никогда, никогда, никогда душа на том свeтe не будет увeрена, что ласковые, родные души, окружившие ее, не ряженые демоны, — и вeчно, вeчно, вeчно душа будет пребывать в сомнeнии, ждать страшной, издeвательской перемeны в любимом лицe, наклонившемся к ней. Поэтому я все приму, пускай — рослый палач в цилиндрe, а затeм — раковинный гул вeчного небытия, но только не пытка бессмертием, только не эти бeлые, холодные собачки, — увольте, — я не вынесу ни малeйшей нeжности, предупреждаю вас, ибо все — обман, все — гнусный фокус, я не довeряю ничему и никому, — и когда самый близкий мнe человeк, встрeтив меня на том свeтe, подойдет ко мнe и протянет знакомые руки, я заору от ужаса, я грохнусь на райский дерн, я забьюсь, я не знаю, что сдeлаю, — нeт, закройте для посторонних вход в области блаженства.

Однако, несмотря на мое невeрие, я по природe своей не уныл и не зол. Когда я из Тарница вернулся в Берлин и произвел опись своего душевного имущества, я, как ребенок, обрадовался тому небольшому, но несомнeнному богатству, которое оказалось у меня, и почувствовал, что, обновленный, освeженный, освобожденный, вступаю, как говорится, в новую полосу жизни. У меня была глупая, но симпатичная, преклонявшаяся предо мной жена, славная квартирка, прекрасное пищеварение и синий автомобиль. Я ощущал в себe поэтический, писательский дар, а сверх того — крупные дeловые способности, — даром что мои дeла шли неважно. Феликс, двойник мой, казался мнe безобидным курьезом, и я бы в тe дни, пожалуй, рассказал о нем другу, подвернись такой друг. Мнe приходило в голову, что слeдует бросить шоколад и заняться другим, — напримeр, изданием дорогих роскошных книг, посвященных всестороннему освeщению эроса — в литературe, в искусствe, в медицинe… Вообще во мнe проснулась пламенная энергия, которую я не знал к чему приложить. Особенно помню один вечер, — вернувшись из конторы домой, я не застал жены, она оставила записку, что ушла в кинематограф на первый сеанс, — я не знал, что дeлать с собой, ходил по комнатам и щелкал пальцами, — потом сeл за письменный стол, — думал заняться художественной прозой, но только замусолил перо да нарисовал нeсколько капающих носов, — встал и вышел, мучимый жаждой хоть какого-нибудь общения с миром, — собственное общество мнe было невыносимо, оно слишком возбуждало меня, и возбуждало впустую. Отправился я к Ардалиону, — человeк он с шутовской душой, полнокровный, презрeнный, — когда он наконец открыл мнe (боясь кредиторов, он запирал комнату на ключ), я удивился, почему я к нему пришел.

«Лида у меня, — сказал он, жуя что-то (потом оказалось: резинку). — Барынe нездоровится, разоблачайтесь».

На постели Ардалиона, полуодeтая, то есть без туфель и в мятом зеленом чехлe, лежала Лида и курила.

«О, Герман, — проговорила она, — как хорошо, что ты догадался прийти, у меня что-то с животиком. Садись ко мнe. Теперь мнe лучше, а в кинематографe было совсeм худо».

«Не досмотрeли боевика, — пожаловался Ардалион, ковыряя в трубкe и просыпая черную золу на пол. — Вот уж полчаса, как валяется. Все это дамские штучки, — здорова, как корова».

«Попроси его замолчать», — сказала Лида.

«Послушайте, — обратился я к Ардалиону, — вeдь не ошибаюсь я, вeдь у вас дeйствительно есть такой натюрморт, — трубка и двe розы? »

Он издал звук, который неразборчивые в средствах романисты изображают так: «Гм».

«Нeту. Вы что-то путаете синьор».

«Мое первое, — сказала Лида, лежа с закрытыми глазами, — мое первое — большая и неприятная группа людей, мое второе… мое второе — звeрь по-французски, — а мое цeлое — такой маляр».

«Не обращайте на нее внимания, — сказал Ардалион. — А насчет трубки и роз, — нeт, не помню, — впрочем, посмотрите сами».

Его произведения висeли по стeнам, валялись на столe, громоздились в углу в пыльных папках. Все вообще было покрыто сeрым пушком пыли. Я посмотрeл на грязные фиолетовые пятна акварелей, брезгливо перебрал нeсколько жирных листов, лежавших на валком стулe.

«Во-первых „орда“ пишется через „о“, — сказал Ардалион. — Изволили спутать с арбой».

Я вышел из комнаты и направился к хозяйкe в столовую. Хозяйка, старуха, похожая на сову, сидeла у окна, на ступень выше пола, в готическом креслe и штопала чулок на грибe. «Посмотрeть на картины», — сказал я.

«Прошу вас», — отвeтила она милостиво.

Справа от буфета висeло как раз то, что я искал, — но оказалось, что это не совсeм двe розы и не совсeм трубка, а два больших персика и стеклянная пепельница.

Вернулся я в сильнeйшем раздражении.

«Ну что, — спросил Ардалион, — нашли? »

Я покачал головой. Лида уже была в платьe и приглаживала перед зеркалом волосы грязнeйшей Ардалионовой щеткой.

«Главное, — ничего такого не eла», — сказала она, суживая по привычкe нос.

«Просто газы, — замeтил Ардалион. — Погодите, господа, я выйду с вами вмeстe, — только одeнусь. Отвернись, Лидуша».

Он был в заплатанном, испачканном краской малярском балахонe почти до пят. Снял его. Внизу были кальсоны, — больше ничего. Я ненавижу неряшливость и нечистоплотность. Ей Богу, Феликс был как-то чище его. Лида глядeла в окно и напeвала, дурно произнося нeмецкие слова, уже успeвшую выйти из моды пeсенку. Ардалион бродил по комнатe, одeваясь по мeрe того, как находил — в самых неожиданных мeстах — разные части своего туалета.

«Эх-ма! — воскликнул он вдруг. — Что может быть банальнeе бeдного художника? Если бы мнe кто-нибудь помог устроить выставку, я стал бы сразу славен и богат».

Он у нас ужинал, потом играл с Лидой в дураки и ушел за полночь. Даю все это, как образец весело и плодотворно проведенного вечера. Да, все было хорошо, все было отлично, — я чувствовал себя другим человeком, — освeженным, обновленным, освобожденным, — и так далeе, — квартира, жена, балагуры-друзья, приятный, пронизывающий холод желeзной берлинской зимы, — и так далeе. Не могу удержаться и от того, чтобы не привести примeра тeх литературных забав, коим я начал предаваться, — бессознательная тренировка, должно быть, перед теперешней работой моей над сей изнурительной повeстью. Сочиненьица той зимы я давно уничтожил, но довольно живо у меня осталось в памяти одно из них. Как хороши, как свeжи… Музычку, пожалуйста!

Жил-был на свeтe слабый, вялый, но состоятельный человeк, нeкто Игрек Иксович. Он любил обольстительную барышню, которая, увы, не обращала на него никакого внимания. Однажды, путешествуя, этот блeдный, скучный человeк увидeл на берегу моря молодого рыбака, по имени Дик, веселого, загорeлого, сильного, и вмeстe с тeм — о чудо! — поразительно, невeроятно похожего на него. Интересная мысль зародилась в нем: он пригласил барышню поeхать с ним к морю. Они остановились в разных гостиницах. В первое же утро она, отправившись гулять, увидeла с обрыва — кого? неужели Игрека Иксовича?? — вот не думала! Он стоял внизу на пескe, веселый, загорeлый, в полосатой фуфайкe, с голыми могучими руками (но это был Дик). Барышня вернулась в гостиницу, и, трепета полна, принялась его ждать. Минуты ей казались часами. Он же, настоящий Игрек Иксович, видeл из-за куста, как она смотрит с обрыва на Дика, его двойника, и теперь, выжидая, чтоб окончательно созрeло ее сердце, беспокойно слонялся по поселку в городской парe, в сиреневом галстукe, в бeлых башмаках. Внезапно какая-то смуглая, яркоглазая дeвушка в красной юбкe окликнула его с порога хижины, — всплеснула руками: «Как ты чудно одeт, Дик! Я думала, что ты просто грубый рыбак, как всe наши молодые люди, и я не любила тебя, — но теперь, теперь…» Она увлекла его в хижину. Шепот, запах рыбы, жгучие ласки… протекали часы… я открыл глаза, мой покой был весь облит зарею… Наконец, Игрек Иксович направился в гостиницу, гдe ждала его та — нeжная, единственная, которую он так любил. «Я была слeпа! — воскликнула она, как только он вошел. — И вот — прозрeла, увидя на солнечном побережьe твою бронзовую наготу. Да, я люблю тебя, дeлай со мной все, что хочешь! » Шепот? Жгучие ласки? Протекали часы? — Нeт, увы нeт, отнюдь нeт. Бeдняга был истощен недавним развлечением и грустно, понуро сидeл, раздумывая над тeм, как сам сдуру предал, обратил в ничто свой остроумнeйший замысел…

Литература неважная, — сам знаю. Покамeст я это писал, мнe казалось, что выходит очень умно и ловко, — так иногда бывает со снами, — во снe великолeпно, с блеском, говоришь, — а проснешься, вспоминаешь: вялая чепуха. С другой же стороны эта псевдоуайльдовская сказочка вполнe пригодна для печатания в газетe, — редактора любят потчевать читателей этакими чуть-чуть вольными, кокетливыми рассказиками в сорок строк, с элегантной пуантой и с тeм, что невeжды называют парадокс («Его разговор был усыпан парадоксами»). Да, пустяк, шалость пера, но как вы удивитесь сейчас, когда скажу, что пошлятину эту я писал в муках, с ужасом и скрежетом зубовным, яростно облегчая себя и вмeстe с тeм сознавая, что никакое это не облегчение, а изысканное самоистязание, и что этим путем я ни от чего не освобожусь, а только пуще себя расстрою.

В таком приблизительно расположении духа я встрeтил Новый Год, — помню эту черную тушу ночи, дуру-ночь, затаившую дыхание, ожидавшую боя часов, сакраментального срока. За столом сидят Лида, Ардалион, Орловиус и я, неподвижные и стилизованные, как звeрье на гербах: — Лида, положившая локоть на стол и настороженно поднявшая палец, голоплечая, в пестром, как рубашка игральной карты, платьe; Ардалион, завернувшийся в плед (дверь на балкон открыта), с красным отблеском на толстом львином лицe; Орловиус — в черном сюртукe, очки блестят, отложной воротничок поглотил края крохотного черного галстука; — и я, человeк-молния, озаривший эту картину. Конечно, разрeшаю вам двигаться, скорeе сюда бутылку, сейчас пробьют часы. Ардалион разлил по бокалам шампанское, и всe замерли опять. Боком и поверх очков Орловиус глядeл на старые серебряные часы, выложенные им на скатерть: еще двe минуты. Кто-то на улицe не выдержал — затрещал и лопнул, — а потом снова — напряженная тишина. Фиксируя часы, Орловиус медленно протянул к бокалу старческую, с когтями грифона, руку.

Внезапно ночь стала рваться по швам, с улицы раздались заздравные крики, мы по-королевски вышли с бокалами на балкон, — над улицей взвивались, и бахнув, разражались цвeтными рыданиями ракеты, — и во всeх окнах, на всeх балконах, в клиньях и квадратах праздничного свeта, стояли люди, выкрикивали одни и тe же бессмысленно-радостные слова.

Мы всe четверо чокнулись, я отпил глоток.

«За что пьет Герман? » — спросила Лида у Ардалиона.

«А я почем знаю, — отвeтил тот. — Все равно он в этом году будет обезглавлен, — за сокрытие доходов».

«Фуй, как нехорошо, — сказал Орловиус. — Я пью за всеобщее здоровье».

«Естественно», — замeтил я.

Спустя нeсколько дней, в воскресное утро, пока я мылся в ваннe, постучала в дверь прислуга, — она что-то говорила, — шум льющейся воды заглушал слова, — я закричал: «В чем дeло? что вам надо? » — но мой собственный крик и шум воды заглушали то, что Эльза говорила, и всякий раз, что она начинала сызнова говорить, я опять кричал, — как иногда двое не могут разминуться на широком, пустом тротуарe, — но наконец я догадался завернуть кран, подскочил к двери, и среди внезапной тишины Эльза отчетливо сказала:

«Вас хочет видeть человeк».

«Какой человeк? » — спросил я и отворил на дюйм дверь.

«Какой-то человeк», — повторила Эльза.

«Что ему нужно? » — спросил я и почувствовал, что вспотeл с головы до пят.

«Говорит, что по дeлу, и что вы знаете, какое дeло».

«Какой у него вид? » — спросил я через силу.

«Он ждет в прихожей», — сказала Эльза.

«Вид какой, я спрашиваю».

«Бeдный на вид, с рюкзаком», — отвeтила она.

«Так пошлите его ко всeм чертям! — крикнул я. — Пускай уберется мгновенно, меня нeт дома, меня нeт в Берлинe, меня нeт на свeтe!.. »

Я прихлопнул дверь, щелкнул задвижкой. Сердце прыгало до горла. Прошло, может быть, полминуты. Не знаю, что со мной случилось, но, уже крича, я вдруг отпер дверь, полуголый выскочил из ванной, встрeтил Эльзу, шедшую по коридору на кухню.

«Задержите его, — кричал я. — Гдe он? Задержите! »

«Ушел, — ничего не сказал и ушел».

«Кто вам велeл…», — начал я, но не докончил, помчался в спальню, одeлся, выбeжал на лeстницу, на улицу. Никого, никого. Я дошел до угла, постоял, озираясь, и вернулся в дом. Лиды не было, спозаранку ушла к какой-то своей знакомой. Когда она вернулась, я сказал ей, что дурно себя чувствую и не пойду с ней в кафе, как было условлено.

«Бeдный, — сказала она. — Ложись. Прими что-нибудь, у нас есть салипирин. Я, знаешь, пойду в кафе одна».

Ушла. Прислуга ушла тоже. Я мучительно прислушивался, ожидая звонка. «Какой болван, — повторял я, — какой неслыханный болван! » Я находился в ужасном, прямо-таки болeзненном и нестерпимом волнении, я не знал, что дeлать, я готов был молиться небытному Богу, чтобы раздался звонок. Когда стемнeло, я не зажег свeта, а продолжал лежать на диванe и все слушал, слушал, — он, навeрное, еще придет до закрытия наружных дверей, а если нeт, то уж завтра или послeзавтра совсeм, совсeм навeрное, — я умру, если он не придет, — он должен прийти. Около восьми звонок наконец раздался. Я выбeжал в прихожую.

«Фу, устала! » — по-домашнему сказала Лида, сдергивая на ходу шляпу и тряся волосами.

Ее сопровождал Ардалион. Мы с ним прошли в гостиную, а жена отправилась на кухню.

«Холодно, странничек, голодно», — сказал Ардалион, грeя ладони у радиатора.

Пауза.

«А все-таки, — произнес он, щурясь на мой портрет, — очень похоже, замeчательно похоже. Это нескромно, но я всякий раз любуюсь им, — и вы хорошо сдeлали, сэр, что опять сбрили усы».

«Кушать пожалуйте», — нeжно сказала Лида, приоткрыв дверь.

Я не мог eсть, я продолжал прислушиваться, хотя теперь уже было поздно.

«Двe мечты, — говорил Ардалион, складывая пласты ветчины, как это дeлают с блинами, и жирно чавкая. — Двe райских мечты: выставка и поeздка в Италию».

«Человeк, знаешь, больше мeсяца, как не пьет», — объявила мнe Лида.

«Ах, кстати, — Перебродов у вас был? » — спросил Ардалион.

Лида прижала ладонь ко рту. «Забула, — проговорила она сквозь пальцы. — Сувсeм забула».

«Экая ты росомаха! Я ее просил вас предупредить. Есть такой несчастный художник, Васька Перебродов, пeшком пришел из Данцига, — по крайней мeрe говорит, что из Данцига и пeшком. Продает расписные портсигары. Я его направил к вам, Лида сказала, что поможете».

«Заходил, — отвeтил я, — заходил, как же, и я его послал к чертовой матери. Был бы очень вам обязан, если бы вы не посылали ко мнe всяких проходимцев. Можете передать вашему коллегe, чтобы он больше не утруждал себя хождением ко мнe. Это в самом дeлe странно. Можно подумать, что я присяжный благотворитель. Пойдите к черту с вашим Перебродовым, я вам просто запрещаю!.. »

«Герман, Герман», — мягко вставила Лида.

Ардалион пукнул губами. «Грустная история», — сказал он.

Еще нeкоторое время я продолжал браниться, точных слов не помню, да это и неважно.

«Дeйствительно, — сказал Ардалион, косясь на Лиду, — кажется, маху дал. Виноват».

Вдруг замолчав, я задумался, мeшая ложечкой давно размeшанный чай, и погодя проговорил вслух:

«Какой я все-таки остолоп».

«Ну, зачeм же сразу так перебарщивать», — добродушно сказал Ардалион.

Моя глупость меня самого развеселила. Как мнe не пришло в голову, что, если бы он вправду явился (а уже одно его появление было бы чудом, — вeдь он даже имени моего не знает), с горничной должен был бы сдeлаться родимчик, ибо перед нею стоял бы мой двойник! Теперь я живо представил себe, как она бы вскрикнула, как прибeжала бы ко мнe, как, захлебываясь, завопила бы о сходствe!.. Я бы ей объяснил, что это мой брат, неожиданно прибывший из России… Между тeм, я провел длинный, одинокий день в бессмысленных страданиях, — и вмeсто того, чтобы дивиться его появлению, старался рeшить, что случится дальше, — ушел ли он навсегда или явится, и что у него на умe, и возможно ли теперь воплощение моей так и непобeжденной, моей дикой и чудной мечты, — или уже двадцать человeк, знающих меня в лицо, видeли его на улицe, и все пошло прахом. Пораздумав над своим недомыслием и над опасностью, так просто рассeявшейся, я почувствовал, как уже сказал, наплыв веселия и добросердия.

«Я сегодня нервен. Простите. Честно говоря, я просто не видал вашего симпатичного Перебродова. Он пришел некстати, я мылся, и Эльза сказала ему, что меня нeт дома. Вот: передайте ему эти три марки, когда увидите его, — чeм богат, тeм и рад, — но скажите ему, что больше дать не в состоянии, пускай обратится, напримeр, к Давыдову, Владимиру Исаковичу».

«Это идея, — сказал Ардалион. — Я и сам там стрeльну. Пьет он, между прочим, как звeрь, Васька Перебродов. Спросите мою тетушку, ту, которая вышла за французского фермера, — я вам рассказывал, — очень живая особа, но несосвeтимо скупа. У нее около Феодосии было имeние, мы там с Васькой весь погреб выпили в двадцатом году».

«А насчет Италии еще поговорим, — сказал я, улыбаясь, — да-да, поговорим».

«У Германа золотое сердце», — замeтила Лида.

«Передай-ка мнe колбасу, дорогая», — сказал я все с той же улыбкой.

Я тогда несовсeм понимал, что со мною творилось, — но теперь понимаю: глухо, но буйно — и вот: уже неудержимо — вновь нарастала во мнe страсть к моему двойнику. Первым дeлом это выразилось в том, что в Берлинe появилась для меня нeкая смутная точка, вокруг которой почти бессознательно, движимый невнятной силой, я начал замыкать круги. Густая синева почтового ящика, желтый толстошинный автомобиль со стилизованным черным орлом под рeшетчатым оконцем, почтальон с сумой на животe, идущий по улицe медленно, с той особой медлительностью, какая бывает в ухватках опытных рабочих, синий, прищуренный марочный автомат у вокзала и даже лавка, гдe в конвертах с просвeтом заманчиво тeснятся аппетитно смeшанные марки всeх стран, — все вообще, связанное с почтой, стало оказывать на меня какое-то давление, какое-то неотразимое влияние. Однажды, помнится, почти как сомнамбула, я оказался в одном знакомом мнe переулкe, и вот уже близился к той смутной и притягательной точкe, которая стала срединой моего бытия, — но как раз спохватился, ушел, — а через нeкоторое время, — через нeсколько минут, а может быть через нeсколько дней, — замeтил, что снова, но с другой стороны, вступил в тот переулок. Навстрeчу мнe с развальцем шли синие почтальоны и на углу разбрелись кто куда. Я повернул, кусая заусеницы, — я тряхнул головой, я еще противился. Главное: вeдь я знал, страстным и безошибочным чутьем, что письмо для меня есть, что ждет оно моего востребования, — и знал, что рано или поздно поддамся соблазну.

 

ГЛАВА VII

 

Во-первых: эпиграф, но не к этой главe, а так, вообще: литература — это любовь к людям. Теперь продолжим.

В помeщении почтамта было темновато. У окошек стояло по два, по три человeка, все больше женщины. В каждом окошкe, как тусклый портрет, виднeлось лицо чиновника. Вон там — номер девятый. Я не сразу рeшился… Подойдя сначала к столу посреди помeщения — столу, раздeленному перегородками на конторки, я притворился перед самим собой, что мнe нужно кое-что написать, нашел в карманe старый счет и на оборотe принялся выводить первые попавшиеся слова. Казенное перо неприятно трещало, я совал его в дырку чернильницы, в черный плевок, по блeдному бювару, на который я облокотился, шли, так и сяк, скрещиваясь, отпечатки невeдомых строк, — иррациональный почерк, минус-почерк, — что всегда напоминает мнe зеркало, — минус на минус дает плюс. Мнe пришло в голову, что и Феликс нeкий минус я, — изумительной важности мысль, которую я напрасно, напрасно до конца не продумал. Между тeм худосочное перо в моей рукe писало такие слова: не надо, не хочу, хочу, чухонец, хочу, не надо, ад. Я смял листок в кулакe, нетерпeливая толстая женщина протиснулась и схватила освободившееся перо, отбросив меня ударом каракулевого крупа. Я вдруг оказался перед окошком номер девять. Большое лицо с блeдными усами вопросительно посмотрeло на меня. Шепотом я сказал пароль. Рука с черным чехольчиком на указательном пальцe протянула мнe цeлых три письма. Мнe кажется, все это произошло мгновенно, — и через мгновение я уже шагал по улицe прижимая руку к груди. Дойдя до ближайшей скамьи, сeл и жадно распечатал письма.

Поставьте там памятник, — напримeр желтый столб. Пусть будет отмeчена вещественной вeхой эта минута. Я сидeл и читал, — и вдруг меня стал душить нежданный и неудержимый смeх. Господа, то были письма шантажного свойства! Шантажное письмо, за которым может быть никто и никогда не придет, шантажное письмо, которое посылается до востребования и под условным шифром, то есть с откровенным признанием, что отправитель не знает ни адреса, ни имени получателя — это безумно смeшной парадокс! В первом из этих трех писем — от середины ноября, — шантажный мотив еще звучал под сурдинкой. Оно дышало обидой, оно требовало от меня объяснений, — пишущий поднимал брови, готовый впрочем улыбнуться своей высокобровой улыбкой, — он не понимал, он очень хотeл понять, почему я вел себя так таинственно, ничего не договорил, скрылся посреди ночи… Нeкоторые все же подозрeния у него были, — но он еще не желал играть в открытую, был готов эти подозрeния утаить от мира, ежели я поступлю, как нужно, — и с достоинством выражал свое недоумeние, и с достоинством ждал отвeта. Все это было донельзя безграмотно и вмeстe с тeм манерно, — эта смeсь и была его стилем. В слeдующем письмe — от конца декабря (какое терпeние: ждал мeсяц! ) — шантажная музычка уже доносилась гораздо отчетливeе. Уже ясно было, отчего он вообще писал. Воспоминание о тысячемарковом билетe, об этом сeро-голубом видeнии, мелькнувшем перед его носом и вдруг исчезнувшем, терзало душу, вожделeние его было возбуждено до крайности, он облизывал сухие губы, не мог простить себe, что выпустил меня и со мной — обольстительный шелест, от которого зудeло в кончиках пальцев. Он писал, что готов встрeтиться со мной снова, что многое за это время обдумал, — но что если я от встрeчи уклонюсь или просто не отвeчу, то он принужден будет… и тут распласталась огромная клякса, которую подлец поставил нарочно — с цeлью меня заинтриговать, — ибо сам совершенно не знал, какую именно объявить угрозу. Наконец, третье письмо, январское, было для Феликса настоящим шедевром. Я его помню подробнeе других, так как нeсколько дольше других оно у меня пребывало… «Не получив отвeта на мои прежние письма, мнe начинает казаться, что пора-пора принять извeстные мeры, но все ж таки я вам даю еще мeсяц на размышления, послe чего обращусь в такое мeсто, гдe ваши поступки будут вполнe и полностью оцeнены, а если и там симпатии не встрeчу, ибо кто неподкупен, то прибeгну к воздeйствию особого рода, что вообразить я всецeло представляю вам, так как считаю, что когда власти не желают да и только карать мошенников, долг всякого честного гражданина учинить по отношению к нежелательному лицу такой разгром и шум, что поневолe государство будет принуждено реагировать, но входя в ваше личное положение, я готов по соображениям доброты и услужливости от своих намeрений отказаться и никакого грохота не дeлать под тeм условием, что вы в течение сего мeсяца пришлете мнe, пожалуйста, довольно большую сумму для покрытия всeх тревог, мною понесенных, размeр которой оставляю на ваше почтенное усмотрeние». Подпись: «Воробей», а ниже — адрес провинциального почтамта.

Я долго наслаждался этим послeдним письмом, всю прелесть которого едва ли может передать посильный мой перевод. Мнe все нравилось в нем — и торжественный поток слов, не стeсненных ни одной точкой, и тупая, мелкая подлость этого невинного на вид человeка, и подразумeваемое согласие на любое мое предложение, как бы оно ни было гнусно лишь бы пресловутая сумма попала ему в руки. Но главное, что доставляло мнe наслаждение, — наслаждение такой силы и полноты, что трудно было его выдержать, — состояло в том, что Феликс сам, без всякого моего принуждения, вновь появлялся, предлагал мнe свои услуги, — болeе того, заставлял меня эти услуги принять и, дeлая все то, что мнe хотeлось, при этом как бы снимал с меня всякую отвeтственность за роковую послeдовательность событий.

Я трясся от смeха, сидя на той скамьe, — о поставьте там памятник — желтый столб — непремeнно поставьте! Как он себe представлял, этот балда: что его письма будут каким-то телепатическим образом подавать мнe вeсть о своем прибытии? что, чудом прочтя их, я чудом повeрю в силу его призрачных угроз? А вeдь забавно, что я дeйствительно почуял появление его писем за окошком номер девять и дeйствительно собирался отвeтить на них, — точно впрямь убоясь их угроз, — то есть исполнялось все, что он по неслыханной, наглой глупости своей предполагал, что исполнится. И сидя на скамьe, и держа эти письма в горячих своих объятиях, я почувствовал, что замысел мой намeтился окончательно, что все готово или почти готово, — не хватало двух-трех штрихов, наложение которых труда не представляло. Да и что такое труд в этой области? Все дeлалось само собой, все текло и плавно сливалось, принимая неизбeжные формы — с того самого мига, как я впервые увидeл Феликса, — ах, развe можно говорить о трудe, когда рeчь идет о гармонии математических величин, о движении планет, о планомeрности природных законов? Чудесное здание строилось как бы помимо меня, — да, все с самого начала мнe пособляло, — и теперь, когда я спросил себя, что напишу Феликсу, я понял, без большого впрочем удивления, что это письмо уже имeется в моем мозгу, — готово, как тe поздравительные телеграммы с виньеткой, которые за извeстную приплату можно послать новобрачным. Слeдовало только вписать в готовый формуляр дату, — вот и все.

Поговорим о преступлениях, об искусствe преступления, о карточных фокусах, я очень сейчас возбужден. Конан Дойль! Как чудесно ты мог завершить свое творение, когда надоeли тебe герои твои! Какую возможность, какую тему ты профукал! Вeдь ты мог написать еще один послeдний рассказ, — заключение всей шерлоковой эпопеи, эпизод, вeнчающий всe предыдущие: убийцей в нем должен был бы оказаться не одноногий бухгалтер, не китаец Чинг, и не женщина в красном, а сам Пимен всей криминальной лeтописи, сам доктор Ватсон, — чтобы Ватсон был бы, так сказать, виноватсон… Безмeрное удивление читателя! Да что Дойль, Достоевский, Леблан, Уоллес, что всe великие романисты, писавшие о ловких преступниках, что всe великие преступники, не читавшие ловких романистов! Всe они невeжды по сравнению со мной. Как бывает с гениальными изобрeтателями, мнe конечно помог случай (встрeча с Феликсом), но этот случай попал как раз в формочку, которую я для него уготовил, этот случай я замeтил и использовал, чего другой на моем мeстe не сдeлал бы. Мое создание похоже на пасьянс, составленный наперед: я разложил открытые карты так, чтобы он выходил навeрняка, собрал их в обратном порядкe, дал приготовленную колоду другим, — пожалуйста, разложите, — ручаюсь, что выйдет! Ошибка моих бесчисленных предтечей состояла в том, что они рассматривали самый акт как главное и удeляли больше внимания тому, как потом замести слeды, нежели тому, как наиболeе естественно довести дeло до этого самого акта, ибо он только одно звено, одна деталь, одна строка, он должен естественно вытекать из всего предыдущего, — таково свойство всeх искусств. Если правильно задумано и выполнено дeло, сила искусства такова, что, явись преступник на другой день с повинной, ему бы никто не повeрил, — настолько вымысел искусства правдивeе жизненной правды.

Все это, помнится, промелькнуло у меня в головe именно тогда, когда я сидeл на скамьe с письмами в руках, — но тогда было одно, теперь — другое; я бы внес теперь небольшую поправку, а именно ту, что, как бывает и с волшебными произведениями искусства, которых чернь долгое время не признает, не понимает, коих обаянию не поддается, так случается и с самым гениально продуманным преступлением: гениальности его не признают, не дивятся ей, а сразу выискивают, что бы такое раскритиковать, охаять, чeм бы таким побольнeе уязвить автора, и кажется им, что они нашли желанный промах, — вот они гогочут, но ошиблись они, а не автор, — нeт у них тeх изумительно зорких глаз, которыми снабжен автор, и не видят они ничего особенного там, гдe автор увидeл чудо.

Посмeявшись, успокоившись, ясно обдумав дальнeйшие свои дeйствия, я положил третье, самое озорное, письмо в бумажник, а два остальных разорвал на мелкие клочки, бросил их в кусты сосeднего сквера, причем мигом слетeлось нeсколько воробьев, приняв их за крошки. Затeм, отправившись к себe в контору, я настукал письмо к Феликсу с подробными указаниями, куда и когда явиться, приложил двадцать марок и вышел опять. Мнe всегда трудно разжать пальцы, держащие письмо над щелью — это вродe того, как прыгнуть в холодную воду или в воздух с парашютом, — и теперь мнe было особенно трудно выпустить письмо, — я, помнится, переглотнул, зарябило под ложечкой, — и, все еще держа письмо в рукe, я пошел по улицe, остановился у слeдующего ящика, и повторилась та же история. Я пошел дальше, все еще нагруженный письмом, как бы сгибаясь под бременем этой огромной бeлой ноши, и снова через квартал увидeл ящик. Мнe уже надоeла моя нерeшительность — совершенно беспричинная и бессмысленная ввиду твердости моих намeрений, — быть может, просто физическая, машинальная нерeшительность, нежелание мышц ослабнуть, — или еще, как сказал бы марксистский комментатор (а марксизм подходит ближе всого к абсолютной истинe, да-с), нерeшительность собственника, все не могущего, такая уж традиция в крови, расстаться с имуществом, — причем в данном случаe имущество измeрялось не просто деньгами, которые я посылал, а той долей моей души, которую я вложил в строки письма. Но как бы там ни было, я колебания свои преодолeл, когда подходил к четвертому или пятому ящику, и знал с той же опредeленностью, как знаю сейчас, что напишу эту фразу, знал, что уж теперь навeрное опущу письмо в ящик — и даже сдeлаю потом этакий жестик, побью ладонь о ладонь, точно могли к перчаткам пристать какие-то пылинки от этого письма, уже брошенного, уже не моего, и потому и пыль от него тоже не моя, дeло сдeлано, все чисто, все кончено, — но письма я в ящик все-таки не бросил, а замер, еще согбенный под ношей, глядя исподлобья на двух дeвочек, игравших возлe меня на панели: они по очереди кидали стеклянно-радужный шарик, мeтя в ямку, там, гдe панель граничила с землей. Я выбрал младшую, — худенькую, темноволосую, в клeтчатом платьицe, как ей не было холодно в этот суровый февральский день? — и, потрепав ее по головe, сказал ей: «Вот что, дeтка, я плохо вижу, очень близорук, боюсь, что не попаду в щель, — опусти письмо за меня вон в тот ящик». Она посмотрeла, поднялась с корточек, у нее лицо было маленькое, прозрачно-блeдное и необыкновенно красивое, взяла письмо, чудно улыбнулась, хлопнув длинными рeсницами, и побeжала к ящику. Остального я не доглядeл, а пересeк улицу, — щурясь (это слeдует отмeтить), как будто дeйствительно плохо видeл, и это было искусство ради искусства, ибо я уже отошел далеко. На углу слeдующей площади я вошел в стеклянную будку и позвонил Ардалиону: мнe было необходимо кое-что предпринять по отношению к нему, я давно рeшил, что именно этот въeдливый портретист — единственный человeк, для меня опасный. Пускай психологи выясняют, навела ли меня притворная близорукость на мысль тотчас исполнить то, что я насчет Ардалиона давно задумал, или же напротив постоянное воспоминание о его опасных глазах толкнуло меня на изображение близорукости. Ах, кстати, кстати… она подрастет, эта дeвочка, будет хороша собой и вeроятно счастлива, и никогда не будет знать, в каком диковинном и страшном дeлe она послужила посредницей, — а впрочем возможно и другое: судьба, не терпящая такого бессознательного, наивного маклерства, завистливая судьба, у которой самой губа не дура, которая сама знает толк в мелком жульничествe, жестоко дeвочку эту покарает, за вмeшательство, а та станет удивляться, почему я такая несчастная, за что мнe это, и никогда, никогда, никогда ничего не поймет. Моя же совeсть чиста. Не я написал Феликсу, а он мнe, не я послал ему отвeт, а неизвeстный ребенок.

Когда я пришел в скромное, но приятное кафе, напротив которого, в скверe, бьет в лeтние вечера и как будто вертится муаровый фонтан, остроумно освeщаемый снизу разноцвeтными лампами (а теперь все было голо и тускло, и не цвeл фонтан, и в кафе толстые портьеры торжествовали побeду в классовой борьбe с бродячими сквозняками, — как я здорово пишу и, главное, спокоен, совершенно спокоен), когда я пришел, Ардалион уже там сидeл и, увидeв меня, поднял по-римски руку. Я снял перчатки, бeлое шелковое кашне и сeл рядом с Ардалионом, выложив на стол коробку дорогих папирос.

«Что скажете новенького? » — спросил Ардалион, всегда говоривший со мной шутовским тоном.

Я заказал кофе и начал примeрно так:

«Кое-что у меня для вас дeйствительно есть. Послeднее время, друг мой, меня мучит сознание, что вы погибаете. Мнe кажется, что из-за материальных невзгод и общей затхлости вашего быта талант ваш умирает, чахнет, не бьет ключом, все равно как теперь зимою не бьет цвeтной фонтан в скверe напротив».

«Спасибо за сравнение, — обиженно сказал Ардалион. — Какой ужас… хорошенькое освeщение под монпансье. Да и вообще — зачeм говорить о талантe, вы же не понимаете в искусствe ни кия».

«Мы с Лидой не раз обсуждали, — продолжал я, игнорируя его пошлое замeчание, — незавидное ваше положение. Мнe кажется, что вам слeдовало бы перемeнить атмосферу, освeжиться, набраться новых впечатлeний».

«При чем тут атмосфера», — поморщился Ардалион.

«Я считаю, что здeшняя губит вас, — значит при чем. Эти розы и персики, которыми вы украшаете столовую вашей хозяйки, эти портреты почтенных лиц, у которых вы норовите поужинать…»

«Ну уж и норовлю…»

«…все это может быть превосходно, даже гениально, но — простите за откровенность — как-то однообразно, вынужденно. Вам слeдовало бы пожить среди другой природы, в лучах солнца, — солнце друг художников. Впрочем, этот разговор вам по-видимому неинтересен. Поговорим о другом. Скажите, напримeр, как обстоит дeло с вашим участком? »

«А черт его знает. Мнe присылают какие-то письма по-нeмецки, я бы попросил вас перевести, но скучно, да и письма эти либо теряю, либо рву. Требуют кажется добавочных взносов. Лeтом возьму и построю там дом. Они уж тогда не вытянут из-под него землю. Но вы что-то говорили, дорогой, о перемeнe климата. Валяйте, — я слушаю».

«Ах зачeм же, вам это неинтересно. Я говорю резонные вещи, а вы раздражаетесь».

«Христос с вами, — с чего бы я стал раздражаться? Напротив, напротив…»

«Да нeт, зачeм же…»

«Вы, дорогой, упомянули об Италии. Жарьте дальше. Мнe нравится эта тема».

«Еще не упоминал, — сказал я со смeхом. — Но раз вы уже сказали это слово… Здeсь, между прочим, довольно уютно. Вы, говорят, временно перестали…? » — я многозначительно пощелкал себя по шеe.

«Оного больше не потребляю. Но сейчас, знаете, я бы чего-нибудь такого за компанию… Соснак из легких виноградных вин… Нeт, шучу».

«Да, не нужно, это ни к чему, меня все равно напоить невозможно. Вот, значит, какия дeла. Ох, плохо я сегодня спал… Ох-о-хох. Ужасная вещь бессонница, — продолжал я, глядя на него сквозь слезы. — Ох… Простите, раззeвался».

Ардалион, мечтательно улыбаясь, играл ложечкой. Его толстое лицо с львиной переносицей было наклонено, и рыжие вeки в бородавках рeсниц полуприкрывали его возмутительно яркие глаза. Вдруг, блеснув на меня, он сказал:

«Если бы я съeздил в Италию, то дeйствительно написал бы роскошные вещи. Из выручки за них я бы сразу погасил свой долг».

«Долг? У вас есть долги? » — спросил я насмeшливо.

«Полноте, Герман Карлович, — проговорил он, впервые кажется назвав меня по имени-отчеству, — вы же понимаете, куда я гну. Одолжите мнe сотенку, другую, и я буду молиться за вас во всeх флорентийских церквах».

«Вот вам пока что на визу, — сказал я, распахнув бумажник. — Только сдeлайте это немедленно, а то пропьете. Завтра же утром пойдите».

«Дай лапу», — сказал Ардалион.

Нeкоторое время мы оба молчали, — он от избытка малоинтересных мнe чувств, я потому, что дeло было сдeлано, говорить же было не о чем.

«Идея, — вдруг воскликнул Ардалион, — почему бы вам, дорогой, не отпустить со мной Лидку, вeдь тут тощища страшная, барынькe нужны развлечения. Я, знаете, если поeду один… Она вeдь ревнючая, — ей все будет казаться, что гдe-то нализываюсь. Право же, отпустите ее со мной на мeсяц, а? »

«Может быть, погодя приeдет, — оба приeдем, — я тоже давно мечтаю о небольшом путешествии. Ну-с, мнe нужно идти. Два кофе, — все, кажется».

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.