|
|||
ГЛАВА II. ГЛАВА IIIГЛАВА II
Я слишком привык смотрeть на себя со стороны, быть собственным натурщиком — вот почему мой слог лишен благодатного духа непосредственности. Никак не удается мнe вернуться в свою оболочку и по-старому расположиться в самом себe, — такой там беспорядок: мебель переставлена, лампочка перегорeла, прошлое мое разорвано на клочки. А я был довольно счастлив. В Берлинe у меня была небольшая, но симпатичная квартира, — три с половиной комнаты, солнечный балкон, горячая вода, центральное отопление, жена Лида и горничная Эльза. По сосeдству находился гараж, и там стоял приобрeтенный мной на выплату хорошенький, темно-синий автомобиль, — двухмeстный. Успeшно, хоть и медлительно, рос на балконe круглый, натуженный, сeдовласый кактус. Папиросы я покупал всегда в одной и той же лавкe, и там встрeчали меня счастливой улыбкой. Такая же улыбка встрeчала жену там, гдe покупались масло и яйца. По субботам мы ходили в кафе или кинематограф. Мы принадлежали к сливкам мeщанства, — по крайней мeрe так могло казаться. Однако, по возвращении домой из конторы, я не разувался, не ложился на кушетку с вечерней газетой. Разговор мой с женой не состоял исключительно из небольших цифр. Приключения моего шоколада притягивали мысль не всегда. Мнe, признаюсь, была не чужда нeкоторая склонность к богемe. Что касается моего отношения к новой России, то прямо скажу: мнeний моей жены я не раздeлял. Понятие «большевики» принимало в ее крашеных устах оттeнок привычной и ходульной ненависти, — нeт, пожалуй «ненависть» слишком страстно сказано, — это было что-то домашнее, элементарное, бабье, — большевиков она не любила, как не любишь дождя (особенно по воскресениям), или клопов (особенно в новой квартирe), — большевизм был для нее чeм-то природным и неприятным, как простуда. Обоснование этих взглядов подразумeвалось само собой, толковать их было незачeм. Большевик не вeрит в Бога, — ах, какой нехороший, — и вообще — хулиган и садист. Когда я бывало говорил, что коммунизм в конечном счетe — великая, нужная вещь, что новая, молодая Россия создает замeчательные цeнности, пускай непонятные европейцу, пускай неприемлемые для обездоленного и обозленного эмигранта, что такого энтузиазма, аскетизма, бескорыстия, вeры в свое грядущее единообразие еще никогда не знала история, — моя жена невозмутимо отвeчала: «Если ты так говоришь, чтобы дразнить меня, то это не мило». Но я дeйствительно так думаю, т. е. дeйствительно думаю, что надобно что-то такое коренным образом измeнить в нашей пестрой, неуловимой, запутанной жизни, что коммунизм дeйствительно создаст прекрасный квадратный мир одинаковых здоровяков, широкоплечих микроцефалов, и что в неприязни к нему есть нeчто дeтское и предвзятое, вродe ужимки, к которой прибeгает моя жена, напрягает ноздри и поднимает бровь (то есть дает дeтский и предвзятый образ роковой женщины) всякий раз, как смотрится — даже мельком — в зеркало. Вот, не люблю этого слова. Страшная штука. С тeх пор, как я перестал бриться, оного не употребляю. Между тeм упоминание о нем неприятно взволновало меня, прервало течение моого рассказа. (Представьте себe, что слeдует: история зеркал. ). А есть и кривые зеркала, зеркала-чудовища: малeйшая обнаженность шеи вдруг удлиняется, а снизу, навстрeчу ей, вытягивается другая, неизвeстно откуда взявшаяся марципановая нагота, и обe сливаются; кривое зеркало раздeвает человeка или начинает уплотнять его, и получается человeк-бык, человeк-жаба, под давлением неисчислимых зеркальных атмосфер, — а не то тянешься, как тeсто, и рвешься пополам, — уйдем, уйдем, — я не умeю смeяться гомерическим смeхом, — все это не так просто, как вы, сволочи, думаете. Да, я буду ругаться, никто не может мнe запретить ругаться. И не имeть зеркала в комнатe — тоже мое право. А в крайнем случаe (чего я, дeйствительно, боюсь? ) отразился бы в нем незнакомый бородач, — здорово она у меня выросла, эта самая борода, — и за такой короткий срок, — я другой, совсeм другой, — я не вижу себя. Из всeх пор прет волос. По-видимому, внутри у меня были огромные запасы косматости. Скрываюсь в естественной чащe, выросшей из меня. Мнe нечего бояться. Пустая суевeрность. Вот я напишу опять это слово. Олакрез. Зеркало. И ничего не случилось. Зеркало, зеркало, зеркало. Сколько угодно, — не боюсь. Зеркало. Смотрeться в зеркало. Я это говорил о женe. Трудно говорить, если меня все время перебивают. Она между прочим тоже была суевeрна. Сухо дерево. Торопливо, с рeшительным видом, плотно сжав губы, искала какой-нибудь голой, неполированной деревянности, чтобы логонько тронуть ее своими короткими пальцами, с подушечками вокруг землянично-ярких, но всегда, как у ребенка, не очень чистых ногтей, — поскорeе тронуть, пока еще не остыло в воздухe упоминание счастья. Она вeрила в сны: выпавший зуб — смерть знакомого, зуб с кровью — смерть родственника. Жемчуга — это слезы. Очень дурно видeть себя в бeлом платьe, сидящей во главe стола. Грязь — это богатство, кошка — измeна, море — душевные волнения. Она любила подолгу и обстоятельно рассказывать свои сны. Увы, я пишу о ней в прошедшем времени. Подтянем пряжку рассказа на одну дырочку. Она ненавидит Ллойд-Джорджа, из-за него, дескать, погибла Россия, — и вообще: «Я бы этих англичан своими руками передушила». Нeмцам попадает за пломбированный поeзд (большевичный консерв, импорт Ленина). Французам: «Мнe, знаешь, рассказывал Ардалион, что они держались по-хамски во время эвакуации». Вмeстe с тeм она находит тип англичанина (послe моего) самым красивым на свeтe, нeмцев уважает за музыкальность и солидность и «обожает Париж», гдe как-то провела со мной нeсколько дней. Эти ее убeждения неподвижны, как статуи в нишах. Зато ее отношение к русскому народу продeлало все-таки нeкоторую эволюцию. В двадцатом году она еще говорила: «Настоящий русский мужик — монархист». Теперь она говорит: «Настоящий русский мужик вымер». Она малообразованна и малонаблюдательна. Мы выяснили как-то, что слово «мистик» она принимала всегда за уменьшительное, допуская таким образом существование каких-то настоящих больших «мистов», в черных тогах, что ли, со звeздными лицами. Единственное дерево, которое она отличает, это береза: наша, мол, русская. Она читает запоем, и все — дребедень, ничего не запоминая и выпуская длинные описания. Ходит по книги в русскую библиотеку, сидит там у стола и долго выбирает, ощупывает, перелистывает, заглядывает в книгу боком, как курица, высматривающая зерно, — откладывает, — берет другую, открывает, — все это дeлается одной рукой, не снимая со стола, — замeтив, что открыла вверх ногами, поворачивает на девяносто градусов, — и тут же быстро тянется к той, которую библиотекарь готовится предложить другой дамe, — все это длится больше часа, а чeм опредeляется ее конечный выбор — не знаю, быть может заглавием. Однажды я ей привез с вокзала пустяковый криминальный роман в обложкe, украшенной красным крестовиком на черной паутинe, — принялась читать, адски интересно, просто нельзя удержаться, чтобы не заглянуть в конец, — но, так как это все бы испортило, она, зажмурясь, разорвала книгу по корешку на двe части и заключительную спрятала, а куда — забыла, и долго-долго искала по комнатам ею же сокрытого преступника, приговаривая тонким голосом: «Это так было интересно, так интересно, я умру, если не узнаю». Она теперь узнала. Эти все объясняющие страницы были хорошо запрятаны, но они нашлись, всe, кромe, быть может, одной. Вообще много чего произошло и теперь объяснилось. Случилось и то, чего она больше всего боялась. Из всeх примeт это была самая жуткая. Разбитое зеркало. Да, так оно и случилось, но не совсeм обычным образом. Бeдная покойница! Ти-ри-бом. И еще раз — бом! Нeт, я не сошел с ума, это я просто издаю маленькие радостные звуки. Так радуешься, надув кого-нибудь. А я только что здорово кого-то надул. Кого? Посмотрись, читатель, в зеркало, благо ты зеркала так любишь. Но теперь мнe вдруг стало грустно, — по-настоящему. Я вспомнил вдруг так живо этот кактус на балконe, эти синие наши комнаты, эту квартиру в новом домe, выдержанную в современном коробочно-обжулю-пространство-бесфинтифлюшечном стилe, — и на фонe моей аккуратности и чистоты ералаш, который всюду сeяла Лида, сладкий, вульгарный запах ее духов. Но ее недостатки, ее святая тупость, институтские фурирчики в подушку, не сердили меня. Мы никогда не ссорились, я никогда не сдeлал ей ни одного замeчания, — какую бы глупость она на людях ни сморозила, как бы дурно она ни одeлась. Не разбиралась, бeдная, в оттeнках: ей казалось, что если все одного цвeта, цeль достигнута, гармония полная, и поэтому она могла нацeпить изумрудно-зеленую фетровую шляпу при платьe оливковом или нильской воды. Любила, чтобы все «повторялось», — если кушак черный, то уже непремeнно какой-нибудь черный кантик или черный бантик на шеe. В первые годы нашего брака она носила бeлье со швейцарским шитьем. Ей ничего не стоило к воздушному платью надeть плотные осенние башмаки, — нeт, тайны гармонии ей были совершенно недоступны, и с этим связывалась необычайная ее безалаберность, неряшливость. Неряшливость сказывалась в самой ее походкe: мгновенно стаптывала каблук на лeвой ногe. Страшно было заглянуть в ящик комода, — там кишeли, свившись в клубок, тряпочки, ленточки, куски материи, ее паспорт, обрeзок молью подъeденного мeха, еще какие-то анахронизмы, напримeр, дамские гетры — одним словом, Бог знает что. Частенько и в царство моих аккуратно сложенных вещей захаживал какой-нибудь грязный кружевной платочек или одинокий рваный чулок: чулки у нее рвались немедленно, — словно сгорали на ее бойких икрах. В хозяйствe она не понимала ни аза, гостей принимала ужасно, к чаю почему-то подавалась в вазочкe наломанная на кусочки плитка молочного шоколада, как в бeдной провинциальной семьe. Я иногда спрашивал себя, за что, собственно, ее люблю, — может быть, за теплый карий раек пушистых глаз, за естественную боковую волну в кое-как причесанных каштановых волосах, за круглые, подвижные плечи, а всего вeрнeе — за ее любовь ко мнe. Я был для нее идеалом мужчины: умница, смeльчак. Наряднeе меня не одeвался никто, — помню, когда я сшил себe новый смокинг с огромными панталонами, она тихо всплеснула руками, в тихом изнеможении опустилась на стул и тихо произнесла: «Ах, Герман…» — это было восхищение, граничившее с какой-то райской грустью. Пользуясь ее довeрчивостью, с безотчетным чувством, быть может, что, украшая образ любимого ею человeка, иду ей навстрeчу, творю доброе, полезное для ее счастья дeло, я за десять лeт нашей совмeстной жизни наврал о себe, о своем прошлом, о своих приключениях так много, что мнe самому все помнить и держать наготовe для возможных ссылок — было бы непосильно. Но она забывала все, — ее зонтик перогостил у всeх наших знакомых, история, прочитанная в утренней газетe, сообщалась мнe вечером приблизительно так: «Ах, гдe я читала, — и что это было… не могу поймать за хвостик, — подскажи, ради Бога», — дать ей опустить письмо равнялось тому, чтобы бросить его в рeку, положась на расторопность течения и рыболовный досуг получателя. Она путала даты, имена, лица. Понавыдумав чего-нибудь, я никогда к этому не возвращался, она скоро забывала, рассказ погружался на дно ее сознания, но на поверхности оставалась вeчно обновляемая зыбь нетребовательного изумления. Ее любовь ко мнe почти выступала за ту черту, которая опредeляла всe ее другие чувства. В иные ночи — лунные, лeтние, — самые осeдлые ее мысли превращались в робких кочевников. Это длилось недолго, заходили они недалеко; мир замыкался опять, — простeйший мир; самое сложное в нем было разыскивание телефонного номера, записанного на одной из страниц библиотечной книги, одолженной как раз тeм знакомым, которым слeдовало позвонить. Любила она меня без оговорок и без оглядок, с какой-то естественной преданностью. Не знаю, почему я опять впал в прошедшее время, — но все равно, — так удобнeе писать. Да, она любила меня, вeрно любила. Ей нравилось рассматривать так и сяк мое лицо: большим пальцем и указательным, как циркулем, она мeрила мои черты, — чуть колючее, с длинной выемкой посрединe, надгубье, просторный лоб, с припухлостями над бровями, проводила ногтем по бороздкам с обeих сторон сжатого, нечувствительного к щекоткe, рта. Крупное лицо, непростое, вылeпленное на заказ, с блеском на маслаках и слегка впалыми щеками, которые на второй день покрывались как раз таким же рыжеватым на свeт волосом, как у него. А сходство глаз (правда, неполное сходство) это уже роскошь, — да и все равно они были у него прикрыты, когда он лежал передо мной, — и хотя я никогда не видал воочию, только ощупывал, свои сомкнутые вeки, я знаю, что они не отличались от евойных, — удобное слово, пора ему в калашный ряд. Нeт, я ничуть не волнуюсь, я вполнe владeю собой. Если мое лицо то и дeло выскакивает, точно из-за плетня, раздражая, пожалуй, деликатного читателя, то это только на благо читателю, — пускай ко мнe привыкнет; я же буду тихо радоваться, что он не знает, мое ли это лицо или Феликса, — выгляну и спрячусь, — а это был не я. Только таким способом и можно читателя проучить, доказать ему на опытe, что это не выдуманное сходство, что оно может, может существовать, что оно существует, да, да, да, — как бы искусственно и нелeпо это ни казалось. Когда я вернулся из Праги в Берлин, Лида на кухнe взбивала гоголь-моголь… «Горлышко болит», — сказала она озабоченно; поставила стакан на плиту, отерла кистью желтые губы и поцeловала мою руку. Розовое платье, розовые чулки, рваные шлепанцы… Кухню наполняло вечернее солнце. Она принялась опять вертeть ложкой в густой желтой массe, похрустывал сахарный песок, было еще рыхло, ложка еще не шла гладко, с тeм бархатным оканием, которого слeдует добиться. На плитe лежала открытая потрепанная книга; неизвeстным почерком, тупым карандашом — замeтка на полe: «Увы, это вeрно» и три восклицательных знака со съeхавшими набок точками. Я прочел фразу, так понравившуюся одному из предшественников моей жены: «Любовь к ближнему, проговорил сэр Реджинальд, не котируется на биржe современных отношений». «Ну как, — хорошо съeздил? » — спросила жена, сильно вертя рукояткой и зажав ящик между колeн. Кофейные зерна потрескивали, крeпко благоухали, мельница еще работала с натугой и грохотом, но вдруг полегчало, сопротивления нeт, пустота… Я что-то спутал. Это как во снe. Она вeдь дeлала гоголь-моголь, а не кофе. «Так себe съeздил. А у тебя что слышно? » Почему я ей не сказал о невeроятном моем приключении? Я, рассказывавший ей уйму чудесных небылиц, точно не смeл оскверненными не раз устами повeдать ей чудесную правду. А может быть удерживало меня другое: писатель не читает во всеуслышание неоконченного черновика, дикарь не произносит слов, обозначающих вещи таинственные, сомнительно к нему настроенные, сама Лида не любила преждевременного именования едва свeтающих событий. Нeсколько дней я оставался под гнетом той встрeчи. Меня странно беспокоила мысль, что сейчас мой двойник шагает по неизвeстным мнe дорогам, дурно питается, холодает, мокнет, — может быть уже простужен. Мнe ужасно хотeлось, чтобы он нашел работу: приятнeе было бы знать, что он в сохранности, в теплe или хотя бы в надежных стeнах тюрьмы. Вмeстe с тeм я вовсе не собирался принять какие-либо мeры для улучшения его обстоятельств, содержать его мнe ничуть не хотeлось. Да и найти для него работу в Берлинe, и так полном дворомыг, было все равно невозможно, — и, вообще говоря, мнe почему-то казалось предпочтительнeе, чтобы он находился в нeкотором отдалении от меня, точно близкое с ним сосeдство нарушило бы чары нашего сходства. Время от времени, дабы он не погиб, не опустился окончательно среди своих дальних скитаний, оставался живым, вeрным носителем моего лица в мирe, я бы ему, пожалуй, посылал небольшую сумму… Праздное благоволение, — ибо у него не было постоянного адреса; так что повременим, дождемся того осеннего дня, когда он зайдет на почтамт в глухом саксонском селении. Прошел май, и воспоминание о Феликсe затянулось. Отмeчаю сам для себя ровный ритм этой фразы: банальную повeствовательность первых двух слов и затeм — длинный вздох идиотического удовлетворения. Любителям сенсаций я однако укажу на то, что затягивается, собственно говоря, не воспоминание, а рана. Но это — так, между прочим, безотносительно. Еще отмeчу, что мнe теперь как то легче пишется, рассказ мой тронулся: я уже попал на тот автобус, о котором упоминалось в началe, и eду не стоя, а сидя, со всeми удобствами, у окна. Так по утрам я eздил в контору, покамeст не приобрeл автомобиля. Ему в то лeто пришлось малость пошевелиться, — да, я увлекся этой блестящей синей игрушкой. Мы с женой часто закатывались на весь день за город. Обыкновенно забирали с собой Ардалиона, добродушного и бездарного художника, двоюродного брата жены. По моим соображениям, он был бeден, как воробей: если кто-либо и заказывал ему свой портрет, то из милости, а не то — по слабости воли (Ардалион бывал невыносимо настойчив). У меня, и вeроятно у Лиды, он брал взаймы по полтиннику, по маркe, — и уж конечно норовил у нас пообeдать. За комнату он не платил мeсяцами или платил мертвой натурой, — какими-нибудь квадратными яблоками, рассыпанными по косой скатерти, или малиновой сиренью в набокой вазe с бликом. Его хозяйка обрамляла все это на свой счет; ее столовая походила на картинную выставку. Питался он в русском кабачкe, который когда-то «раздраконил»: был он москвич и любил слова этакие густые, с искрой, с пошлeйшей московской прищуринкой. И вот, несмотря на свою нищету, он каким-то образом ухитрился приобрeсти небольшой участок в трех часах eзды от Берлина, — вeрнeе, внес первые сто марок, будущие взносы его не беспокоили, ни гроша больше он не собирался выложить, считая, что эта полоса земли оплодотворена первым его платежом и уже принадлежит ему на вeки вeчные. Полоса была длиной в двe с половиной теннисных площадки и упиралась в маленькое миловидное озеро. На ней росли двe неразлучные березы (или четыре, если считать их отражения), нeсколько кустов крушины, да поодаль пяток сосен, а еще дальше в тыл — немного вереска: дань окрестного лeса. Участок не был огорожен, — на это не хватило средств; Ардалион по-моему ждал, чтобы огородились оба смежных участка, автоматически узаконив предeлы его владeний и дав ему даровой частокол; но эти сосeдние полосы еще не были проданы, — вообще продажа шла туго в данном мeстe: сыро, комары, очень далеко от деревни, а дороги к шоссе еще нeт, и когда ее проложат неизвeстно. Первый раз мы побывали там (поддавшись восторженным уговорам Ардалиона) в серединe июня. Помню, воскресным утром мы заeхали за ним, я стал трубить, глядя на его окно. Окно спало крeпко. Лида сдeлала рупор из рук и крикнула: «Ардалио-ша! » Яростно метнулась штора в одном из нижних окон, над вывeской пивной, вид которой почему-то наводил меня на мысль, что Ардалион там задолжал немало, — метнулась, говорю я, штора, и сердито выглянул какой-то старый бисмарк в халатe. Оставив Лиду в отдрожавшем автомобилe, я пошел поднимать Ардалиона. Он спал. Он спал в купальном костюмe. Выкатившись из постели, он молча и быстро надeл тапочки, натянул на купальное трико фланелевые штаны и синюю рубашку, захватил портфель с подозрительным вздутием, и мы спустились. Торжественно сонное выражение мало красило его толстоносое лицо. Он был посажен сзади, на тещино мeсто. Я дороги не знал. Он говорил, что знает ее, как «Отче Наш». Едва выeхав из Берлина, мы стали плутать. В дальнeйшем пришлось справляться: останавливались, спрашивали и потом поворачивали посреди невeдомой деревни; маневрируя, наeзжали задними колесами на кур; я не без раздражения сильно раскручивал руль, выпрямляя его, и, дернувшись, мы устремлялись дальше. «Узнаю мои владeния! — воскликнул Ардалион, когда около полудня мы проeхали Кенигсдорф и попали на знакомое ему шоссе. — Я вам укажу, гдe свернуть. Привeт, привeт, столeтние деревья! » «Ардалиончик, не валяй дурака», — мирно сказала Лида. По сторонам шоссе тянулись бугристые пустыни, вереск и песок, кое-гдe мелкие сосенки. Потом все это немножко пригладилось — поле как поле, и за ним темная опушка лeса. Ардалион захлопотал снова. На краю шоссе, справа, вырос ярко-желтый столб, и в этом мeстe от шоссе исходила под прямым углом едва замeтная дорога, призрак старой дороги, почти сразу выдыхающейся в хвощах и диком овсe. «Сворачивайте», — важно сказал Ардалион и, невольно крякнув, навалился на меня, ибо я затормозил. Ты улыбнулся, читатель. В самом дeлe — почему бы и не улыбнуться: приятный лeтний день, мирный пейзаж, добродушный дурак-художник, придорожный столб. О, этот желтый столб… Поставленный дeльцом, продающим земельные участки, торчащий в ярком одиночествe, блудный брат других охряных столбов, которые в семи верстах отсюда, поближе к деревнe Вальдау, стояли на стражe болeе дорогих и соблазнительных десятин, — он, этот одинокий столб, превратился для меня впослeдствии в навязчивую идею. Отчетливо-желтый среди размазанной природы, он вырастал в моих снах. Мои видeния по нем ориентировались. Всe мысли мои возвращались к нему. Он сиял вeрным огнем во мракe моих предположений. Мнe теперь кажется, что увидeв его впервые я как бы его узнал: он мнe был знаком по будущему. Быть может, я ошибаюсь, быть может я взглянул на него равнодушно и только думал о том, чтобы сворачивая не задeть его крылом автомобиля, — но все равно: теперь, вспоминая его, не могу отдeлить это первое знакомство с ним от его созрeвшего образа. Дорога, как я уже сказал, затерялась, стерлась; автомобиль недовольно заскрипeл, прыгая на кочках; я застопорил и пожал плечами. Лида сказала: «Знаешь, Ардалиоша, мы лучше поeдем прямо по шоссе в Вальдау, — ты говорил, там большое озеро, кафе». «Ни в коем случаe, — взволнованно возразил Ардалион. — Во-первых, там кафе только проектируется, а, во-вторых, у меня тоже есть озеро. Будьте любезны, дорогой, — обратился он ко мнe, — двиньте дальше вашу машину, не пожалeете». Впереди, шагах в трехстах, начинался сосновый бор. Я посмотрeл туда и, клянусь, почувствовал, что все это уже знаю! Да, теперь я вспомнил ясно: конечно, было у меня такое чувство, я его не выдумал задним числом, и этот желтый столб… он многозначительно на меня посмотрeл, когда я оглянулся, — и как будто сказал мнe: я тут, я к твоим услугам, — и стволы сосен впереди, словно обтянутые красноватой змeиной кожей, и мохнатая зелень их хвои, которую против шерсти гладил вeтер, и голая береза на опушкe… почему голая? вeдь это еще не зима, — зима была еще далеко, — стоял мягкий, почти безоблачный день, тянули «зе-зе-зе», срываясь, заики-кузнечики… да, все это было полно значения, все это было недаром… «Куда, собственно, прикажете двинуться? Я дороги не вижу». «Нечего миндальничать, — сказал Ардалион. — Жарьте, дорогуша. Ну да, прямо. Вон туда, к тому просвeту. Вполнe можно пробиться. А там уж лeсом недалеко». «Может быть, выйдем и пойдем пeшком», — предложила Лида. «Ты права, — сказал я, — кому придет в голову украсть новенький автомобиль». «Да, это опасно, — тотчас согласилась она, — тогда, может быть вы вдвоем (Ардалион застонал), он тебe покажет свое имeние, а я вас здeсь подожду, а потом поeдем в Вальдау, выкупаемся, посидим в кафе». «Это свинство, барыня, — с чувством сказал Ардалион. — Мнe же хочется принять вас у себя, на своей землe. Для вас заготовлены кое-какие сюрпризы. Меня обижают». Я пустил мотор и одновременно сказал: «Но если сломаем машину, отвeчаете вы». Я подскакивал, рядом подскакивала Лида, сзади подскакивал Ардалион и говорил: «Мы сейчас (гоп) въeдем в лeс (гоп), и там (гоп-гоп) по вереску пойдет легче (гоп)». Въeхали. Сначала застряли в зыбучем пескe, мотор ревeл, колеса лягались, наконец — выскочили; затeм вeтки пошли хлестать по крыльям, по кузову, царапая лак. Намeтилось впрочем что-то вродe тропы, которая то обрастала сухо хрустящим вереском, то выпрастывалась опять, изгибаясь между тeсных стволов. «Правeе, — сказал Ардалион, — капельку правeе, сейчас приeдем. Чувствуете, какой расчудесный сосновый дух — роскошь! Я предсказывал, что будет роскошно. Вот теперь можно остановиться. Я пойду на развeдку». Он вылeз и, вдохновенно вертя толстым задом, зашагал в чащу. «Погоди, я с тобой! » — крикнула Лида, но он уже шел во весь парус, и вот исчез за деревьями. Мотор поцыкал и смолк. «Какая глушь, — сказала Лида, — я бы, знаешь, боялась остаться здeсь одна. Тут могут ограбить, убить, все что угодно». Дeйствительно, мeсто было глухое. Сдержанно шумeли сосны, снeг лежал на землe, в нем чернeли проплeшины… Ерунда, — откуда в июнe снeг? Его бы слeдовало вычеркнуть. Нeт, — грeшно. Не я пишу, — пишет моя нетерпeливая память. Понимайте, как хотите, — я не при чем. И на желтом столбe была мурмолка снeга. Так просвeчивает будущее. Но довольно, да будет опять в фокусe лeтний день: пятна солнца, тeни вeтвей на синем автомобилe, сосновая шишка на подножкe, гдe нeкогда будет стоять предмет весьма неожиданный: кисточка для бритья. «На какой день мы с ними условились? » — спросила жена. Я отвeтил: «На среду вечером». Молчание. «Я только надeюсь, что они ее не приведут опять», — сказала жена. «Ну, приведут… Не все ли тебe равно? » Молчание. Маленькие голубые бабочки над тимьяном. «А ты увeрен, Герман, что в среду? » (Стоит ли раскрывать скобки? Мы говорили о пустяках, — о каких-то знакомых, имeлась в виду собачка, маленькая и злая, которою в гостях всe занимались, Лида любила только «больших породистых псов», на словe «породистых» у нее раздувались ноздри). «Что же это он не возвращается? Навeрное заблудился». Я вышел из автомобиля, походил кругом. Исцарапан. Лида от нечего дeлать ощупала, а потом приоткрыла Ардалионов портфель. Я отошел в сторонку, — не помню, не помню, о чем думал; посмотрeл на хворост под ногами, вернулся. Лида сидeла на подножкe автомобиля и посвистывала. Мы оба закурили. Молчание. Она выпускала дым боком, кривя рот. Издалека донесся сочный крик Ардалиона. Минуту спустя он появился на прогалинe и замахал, приглашая нас слeдовать. Медленно поeхали, объeзжая стволы. Ардалион шел впереди, дeловито и увeренно. Вскорe блеснуло озеро. Его участок я уже описал. Он не мог мнe указать точно его границы. Ходил большими твердыми шагами, отмeривая метры, оглядывался, припав на согнутую ногу, качал головой и шел отыскивать какой-то пень, служивший ему примeтой. Березы глядeлись в воду, плавал какой-то пух, лоснились камыши. Ардалионовым сюрпризом оказалась бутылка водки, которую впрочем Лида уже успeла спрятать. Смeялась, подпрыгивала, в тeсном палевом трико с двуцвeтным, красным и синим, ободком, — прямо крокетный шар. Когда вдоволь накатавшись верхом на медленно плававшем Ардалионe («Не щиплись, матушка, а то свалю»), покричав и пофыркав, она выходила из воды, ноги у нее дeлались волосатыми, но потом высыхали и только слегка золотились. Ардалион крестился прежде чeм нырнуть, вдоль голени был у него здоровенный шрам — слeд гражданской войны, из проймы его ужасного вытянутого трико то и дeло выскакивал натeльный крест мужицкого образца. Лида, старательно намазавшись кремом, легла навзничь, предоставляя себя в распоряжение солнца. Мы с Ардалионом расположились поблизости, под лучшей его сосной. Он вынул из печально похудeвшего портфеля тетрадь ватманской бумаги, карандаши, и через минуту я замeтил, что он рисует меня. «У вас трудное лицо», — сказал он, щурясь. «Ах, покажи», — крикнула Лида, не шевельнув ни одним членом. «Повыше голову, — сказал Ардалион, — вот так, достаточно». «Ах, покажи», — снова крикнула она погодя. «Ты мнe прежде покажи, куда ты запендрячила мою водку», — недовольно проговорил Ардалион. «Дудки, — отвeтила Лида. — Ты при мнe пить не будешь». «Вот чудачка. Как вы думаете, она ее правда закопала? Я собственно хотeл с вами, сэр, выпить на брудершафт». «Ты у меня отучишься пить», — крикнула Лида, не поднимая глянцевитых вeк. «Стерва», — сказал Ардалион. Я спросил: «Почему вы говорите, что у меня трудное лицо? В чем его трудность? » «Не знаю, — карандаш не берет. Надобно попробовать углем или маслом». Он стер что-то резинкой, сбил пыль суставами пальцев, накренил голову. «У меня, по-моему, очень обыкновенное лицо. Может быть, вы попробуете нарисовать меня в профиль? » «Да, в профиль! » — крикнула Лида (все так же распятая на землe). «Нeт, обыкновенным его назвать нельзя. Капельку выше. Напротив, в нем есть что-то странное. У меня всe ваши линии уходят из-под карандаша. Раз, — и ушла». «Такие лица, значит, встрeчаются рeдко, — вы это хотите сказать? » «Всякое лицо — уникум», — произнес Ардалион. «Ох, сгораю», — простонала Лида, но не двинулась. «Но позвольте, при чем тут уникум? Вeдь, во-первых, бывают опредeленные типы лиц, — зоологические, напримeр. Есть люди с обезьяньими чертами, есть крысиный тип, свиной… А затeм — типы знаменитых людей, — скажем, Наполеоны среди мужчин, королевы Виктории среди женщин. Мнe говорили, что я смахиваю на Амундсена. Мнe приходилось не раз видeть носы а ля Лев Толстой. Ну еще бывает тип художественный, — иконописный лик, мадоннообразный. Наконец, — бытовые, профессиональные типы…» «Вы еще скажите, что всe японцы между собою схожи. Вы забываете, синьор, что художник видит именно разницу. Сходство видит профан. Вот Лида вскрикивает в кинематографe: смотри, как похожа на нашу горничную Катю! » «Ардалиончик, не остри», — сказала Лида. «Но согласитесь, — продолжал я, — что иногда важно именно сходство». «Когда прикупаешь подсвeчник», — сказал Ардалион. Нeт нужды записывать дальше этот разговор. Мнe страстно хотeлось, чтобы дурак заговорил о двойниках, — но я этого не добился. Через нeкоторое время он спрятал тетрадь. Лида умоляла показать ей, он требовал в награду возвращения водки, она отказалась, он не показал. Воспоминание об этом днe кончается тeм, что растворяется в солнечном туманe, — или переплетается с воспоминанием о слeдующих наших поeздках туда. А eздили мы не раз. Я тяжело и мучительно привязался к этому уединенному лeсу с горящим в нем озером. Ардалион непремeнно хотeл познакомить меня с директором предприятия и заставить меня купить сосeдний участок, но я отказывался, да если и было бы желание купить, я бы все равно не рeшился, — мои дeла пошли тeм лeтом неважно, все мнe как-то опостылeло, скверный мой шоколад меня разорял. Но честное слово, господа, честное слово, — не корысть, не только корысть, не только желание дeла свои поправить… Впрочем, незачeм забeгать вперед.
ГЛАВА III
Как мы начнем эту главу? Предлагаю на выбор нeсколько вариантов. Вариант первый, — он встрeчается часто в романах, ведущихся от лица настоящего или подставного автора: День нынче солнечный, но холодный, все так же бушует вeтер, ходуном ходит вeчнозеленая листва за окнами, почтальон идет по шоссе задом наперед, придерживая фуражку. Мнe тягостно… Отличительные черты этого варианта довольно очевидны: вeдь ясно, что пока человeк пишет, он находится гдe-то в опредeленном мeстe, — он не просто нeкий дух, витающий над страницей. Пока он вспоминает и пишет, что-то происходит вокруг него, — вот как сейчас этот вeтер, эта пыль на шоссе, которую вижу в окно (почтальон повернулся и, согнувшись, продолжая бороться, пошел вперед). Вариант приятный, освeжительный, передышка, переход к личному, это придает рассказу жизненность, особенно когда первое лицо такое же выдуманное, как и всe остальные. То-то и оно: этим приемом злоупотребляют, литературные выдумщики измочалили его, он не подходит мнe, ибо я стал правдив. Обратимся теперь ко второму варианту. Он состоит в том, чтобы сразу ввести нового героя, — так и начать главу: Орловиус был недоволен. Когда он бывал недоволен, или озабочен, или просто не знал, что отвeтить, он тянул себя за длинную мочку лeвого уха, с сeдым пушком по краю, — а потом за длинную мочку правого, — чтоб не завидовало, — и смотрeл поверх своих простых честных очков на собесeдника, и медлил с отвeтом, и наконец отвeчал: «Тяжело сказать, но мнe кажется…» «Тяжело» значило у него «трудно». Буква «л» была у него как лопата. Опять же и этот второй вариант начала главы — прием популярный и доброкачественный, — но он как-то слишком щеголеват, да и не к лицу суровому, застeнчивому Орловиусу бойко растворять ворота главы. Предлагаю вашему вниманию третий вариант: Между тeм… (пригласительный жест многоточия). В старину этот прием был баловнем биоскопа, сирeчь иллюзиона, сирeчь кинематографа. С героем происходит (в первой картинe) то-то и то-то, а между тeм… Многоточие, — и дeйствие переносится в деревню. Между тeм… Новый абзац: …по раскаленной дорогe, стараясь держаться в тeни яблонь, когда попадались по краю их кривые ярко бeленые стволы… Нeт, глупости — он странствовал не всегда. Фермеру бывал нужен лишний батрак, лишняя спина требовалась на мельницe. Я плохо представляю себe его жизнь, — я никогда не бродяжничал. Больше всего мнe хотeлось вообразить, какое осталось у него впечатлeние от одного майского утра на чахлой травe за Прагой. Он проснулся. Рядом с ним сидeл и глядeл на него прекрасно одeтый господин, который, пожалуй, даст папиросу. Господин оказался нeмцем. Стал приставать, — может быть, несовсeм нормален, — совал зеркальце, ругался. Выяснилось, что рeчь идет о сходствe. Сходство так сходство. Я ни при чем. Может быть, он даст мнe легкую работу. Вот адрес. Как знать, может быть что-нибудь и выйдет. «Послушай-ка, ты (разговор на постоялом дворe теплой и темной ночью), какого я чудака встрeтил однажды. Выходило, что мы двойники». Смeх в темнотe: «Это у тебя двоилось в глазах, пьянчуга». Тут вкрался еще один прием: подражание переводным романам из быта веселых бродяг, добрых парней. У меня спутались всe приемы. А знаю я все, что касается литературы. Всегда была у меня эта страстишка. В дeтствe я сочинял стихи и длинные истории. Я никогда не воровал персиков из теплиц лужского помeщика, у которого мой отец служил в управляющих, никогда не хоронил живьем кошек, никогда не выворачивал рук болeе слабым сверстникам, но сочинял тайно стихи и длинные истории, ужасно и непоправимо, и совершенно зря порочившие честь знакомых, — но этих историй я не записывал и никому о них не говорил. Дня не проходило, чтобы я не налгал. Лгал я с упоением, самозабвенно, наслаждаясь той новой жизненной гармонией, которую создавал. За такую соловьиную ложь я получал от матушки в лeвое ухо, а от отца бычьей жилой по заду. Это нимало не печалило меня, а скорeе служило толчком для дальнeйших вымыслов. Оглохший на одно ухо, с огненными ягодицами, я лежал ничком в сочной травe под фруктовыми деревьями и посвистывал, беспечно мечтая. В школe мнe ставили за русское сочинение неизмeнный кол, оттого что я по-своему пересказывал дeйствия наших классических героев: так, в моей передачe «Выстрeла» Сильвио наповал без лишних слов убивал любителя черешен и с ним — фабулу, которую я впрочем знал отлично. У меня завелся револьвер, я мeлом рисовал на осиновых стволах в лeсу кричащие бeлые рожи и дeловито расстрeливал их. Мнe нравилось — и до сих пор нравится — ставить слова в глупое положение, сочетать их шутовской свадьбой каламбура, выворачивать наизнанку, заставать их врасплох. Что дeлает совeтский вeтер в словe ветеринар? Откуда томат в автоматe? Как из зубра сдeлать арбуз? В течение нeскольких лeт меня преслeдовал курьезнeйший и неприятнeйший сон, — будто нахожусь в длинном коридорe, в глубинe — дверь, — и страстно хочу, не смeю, но наконец рeшаюсь к ней подойти и ее отворить; отворив ее, я со стоном просыпался, ибо за дверью оказывалось нeчто невообразимо страшное, а именно: совершенно пустая, — голая, заново выбeленная комната, — больше ничего, но это было так ужасно, что невозможно было выдержать. С седьмого класса я стал довольно аккуратно посeщать веселый дом, там пил пиво. Во время войны я прозябал в рыбачьем поселкe неподалеку от Астрахани, и, кабы не книги, не знаю, перенес ли бы эти невзрачные годы. С Лидой я познакомился в Москвe (куда пробрался чудом сквозь мерзкую гражданскую суету), на квартирe случайного приятеля-латыша, у которого жил, — это был молчаливый бeлолицый человeк, со стоявшими дыбом короткими жесткими волосами на кубическом черепe и рыбьим взглядом холодных глаз, — по специальности латинист, а впослeдствии довольно видный совeтский чиновник. Там обитало нeсколько людей — все случайных, друг с другом едва знакомых, — и между прочим родной брат Ардалиона, а Лидин двоюродный брат, Иннокентий, уже послe нашего отъeзда за что-то расстрeлянный. Собственно говоря, все это подходит скорeе для начала первой главы, а не третьей…
Хохоча, отвeчая находчиво, (отлучиться ты очень не прочь! ), от лучей, от отчаянья отчего, Отчего ты отчалила в ночь?
Мое, мое, — опыты юности, любовь к бессмысленным звукам… Но вот что меня занимает: были ли у меня в то время какие-либо преступные, в кавычках, задатки? Таила ли моя, с виду сeрая, с виду незамысловатая, молодость возможность гениального беззакония? Или может быть я все шел по тому обыкновенному коридору, который мнe снился, вскрикивал от ужаса, найдя комнату пустой, — но однажды, в незабвенный день, комната оказалась не пуста, — там встал и пошел мнe навстрeчу мой двойник. Тогда оправдалось все: и стремление мое к этой двери, и странные игры, и бесцeльная до тeх пор склонность к ненасытной, кропотливой лжи. Герман нашел себя. Это было, как я имeл честь вам сообщить, девятого мая, а уже в июлe я посeтил Орловиуса. Он одобрил принятое мной и тут же осуществленное рeшение, которое к тому же он сам давно совeтовал мнe принять. Недeлю спустя я пригласил его к нам обeдать. Заложил угол салфетки сбоку за воротник. Принимаясь за суп, выразил неудовольствие по поводу политических событий. Лида вeтрено спросила его, будет ли война, и с кeм. Он посмотрeл на нее поверх очков, медля отвeтом (таким приблизительно он просквозил в началe этой главы), и наконец отвeтил: «Тяжело сказать, но мнe кажется, что это исключено. Когда я молод был, я пришел на идею предположить только самое лучшее („лучшее“ у него вышло чрезвычайно грустно и жирно). Я эту идею держу с тeх пор. Главная вещь у меня, это — оптимизмус». «Что как раз необходимо при вашей профессии», — сказал я с улыбкой. Он исподлобья посмотрeл на меня и серьезно отвeтил: «Но пессимизмус дает нам клиентов». Конец обeда был неожиданно увeнчан чаем в стаканах. Лидe это почему-то казалось очень ловким и приятным. Орловиус, впрочем, был доволен. Степенно и мрачно рассказывая о своей старухe-матери, жившей в Юрьевe, он приподнимал стакан и мeшал оставшийся в нем чай нeмецким способом, т. е. не ложкой, а круговым взбалтывающим движением кисти, дабы не пропал осeвший на дно сахар. Договор с его агентством был с моей стороны дeйствием, я бы сказал, полусонным и странно незначительным. Я стал о ту пору угрюм, неразговорчив, туманен. Моя ненаблюдательная жена и та замeтила нeкоторую во мнe перемeну. «Ты устал, Герман. Мы в августe поeдем к морю», — сказала она как-то среди ночи, — нам не спалось, было невыносимо душно, даром что окно было открыто настежь. «Мнe вообще надоeла наша городская жизнь», — сказал я. Она в темнотe не могла видeть мое лицо. Через минуту: «Вот тетя Лиза, та, что жила в Иксe, — есть такой город — Икс? Правда? » «Есть». «…живет теперь, — продолжала она, — не в Иксe, а около Ниццы, вышла замуж за француза-старика, и у них ферма». Зeвнула. «Мой шоколад, матушка, к черту идет», — сказал я и зeвнул тоже. «Все будет хорошо, — пробормотала Лида. — Тебe только нужно отдохнуть». «Перемeнить жизнь, а не отдохнуть», — сказал я с притворным вздохом. «Перемeнить жизнь», — сказала Лида. Я спросил: «А ты бы хотeла, чтобы мы жили гдe-нибудь в тишинe, на солнцe? чтобы никаких дeл у меня не было? честными рантье? » «Мнe с тобой всюду хорошо, Герман. Прихватили бы Ардалиона, купили бы большого пса…» Помолчали. «К сожалeнию, мы никуда не поeдем. С деньгами — швах. Мнe вeроятно придется шоколад ликвидировать». Прошел запоздалый пeшеход. Стук. Опять стук. Он, должно быть, ударял тростью по столбам фонарей. «Отгадай: мое первое значит „жарко“ по-французски. На мое второе сажают турка, мое третье — мeсто, куда мы рано или поздно попадем. А цeлое — то, что меня разоряет». С шелестом прокатил автомобиль. «Ну что — не знаешь? » Но моя дура уже спала. Я закрыл глаза, лег на бок, хотeл заснуть тоже, но не удалось. Из темноты навстрeчу мнe, выставив челюсть и глядя мнe прямо в глаза, шел Феликс. Дойдя до меня, он растворялся, и передо мной была длинная пустая дорога: издалека появлялась фигура, шел человeк, стуча тростью по стволам придорожных деревьев, приближался, я всматривался, и, выставив челюсть и глядя мнe прямо в глаза, — он опять растворялся, дойдя до меня, или вeрнeе войдя в меня, пройдя сквозь меня, как сквозь тeнь, и опять выжидательно тянулась дорога, и появлялась вдали фигура и опять это был он. Я поворачивался на другой бок, нeкоторое время все было темно и спокойно, — ровная чернота; но постепенно намeчалась дорога — в другую сторону, — и вот возникал перед самым моим лицом, как будто из меня выйдя, затылок человeка, с заплечным мeшком грушей, он медленно уменьшался, он уходил, уходил, сейчас уйдет совсeм, — но вдруг, обернувшись, он останавливался и возвращался, и лицо его становилось все яснeе, и это было мое лицо. Я ложился навзничь, и, как в темном стеклe, протягивалось надо мной лаковое черно-синее небо, полоса неба между траурными купами деревьев, медленно шедшими вспять справа и слeва, — а когда я ложился ничком, то видeл под собой убитые камни дороги, движущейся как конвейер, а потом выбоину, лужу, и в лужe мое, исковерканное вeтровой рябью, дрожащее, тусклое лицо, — и я вдруг замeчал, что глаз на нем нeт. «Глаза я всегда оставляю напослeдок», — самодовольно cказал Ардалион. Держа перед собой и слегка отстраняя начатый им портрет, он так и этак наклонял голову. Приходил он часто и затeял написать меня углем. Мы обычно располагались на балконe. Досуга у меня было теперь вдоволь, — я устроил себe нeчто вродe небольшого отпуска. Лида сидeла тут же, в плетеном креслe, и читала книгу; полураздавленный окурок — она никогда не добивала окурков — с живучим упорством пускал из пепельницы вверх тонкую, прямую струю дыма; маленькое воздушное замeшательство, и опять — прямо и тонко. «Мало похоже», — сказала Лида, не отрываясь впрочем от чтения. «Будет похоже, — возразил Ардалион. — Вот сейчас подправим эту ноздрю, и будет похоже. Согодня свeт какой-то неинтересный». «Что неинтересно? » — спросила Лида, подняв глаза и держа палец на прерванной строкe. И еще один кусок из жизни того лeта хочу предложить твоему вниманию, читатель. Прощения прошу за несвязность и пестроту рассказа, но повторяю, не я пишу, а моя память, и у нее свой нрав, свои законы. Итак, я опять в лeсу около Ардалионова озера, но приeхал я на этот раз один, и не в автомобилe, а сперва поeздом до Кенигсдорфа, потом автобусом до желтого столба. На картe, как-то забытой Ардалионом у нас на балконe, очень ясны всe примeты мeстности. Предположим, что я держу перед собой эту карту; тогда Берлин, не умeстившийся на ней, находится примeрно у сгиба лeвой моей руки. На самой картe, в юго-западном углу, продолжается черно-бeлым живчиком желeзнодорожный путь, который в подразумeваемом видe идет по лeвому моему рукаву из Берлина. Живчик упирается в этом юго-западном углу карты в городок Кенигсдорф, а затeм черно-бeлая ленточка поворачивает, излучисто идет на восток, и там — новый кружок: Айхенберг. Но покамeст нам незачeм eхать туда, вылeзаем в Кенигсдорфe. Разлучившись с желeзной дорогой, повернувшей на восток, тянется прямо на сeвер, к деревнe Вальдау, шоссейная дорога. Раза три в день отходит из Кенигсдорфа автобус и идет в Вальдау (семнадцать километров), гдe, кстати сказать, находится центр земельного предприятия: пестрый павильончик, веселый флаг, много желтых указательных столбов, — один напримeр со стрeлкой «К пляжу», — но еще никакого пляжа нeт, а только болотце вдоль большого озера; другой с надписью «К казино», но и его нeт, а есть что-то вродe скинии и зачаточный буфет; третий, наконец, приглашающий к спортивному плацу, и там дeйствительно выстроены новые, сложные, гимнастические висeлицы, которыми некому пользоваться, если не считать какого-нибудь крестьянского мальчишки, перегнувшегося головой вниз с трапеции и показывающего заплату на заду; кругом же, во всe стороны, участки, — нeкоторые наполовину куплены, и по воскресеньям можно видeть толстяков в купальных костюмах и роговых очках, сосредоточенно строящих хижину; кое-гдe даже посажены цвeты, или стоит кокетливо раскрашенная будка-ретирада. Но мы и до Вальдау не доeдем, а покинем автобус на десятой верстe от Кенигсдорфа, у одинокого желтого столба. Теперь обратимся опять к картe: направо, то есть на восток от шоссе, тянется большое пространство, все в точках, — это лeс; в нем находится то малое озеро, по западному берегу которого, точно игральные карты вeером, — дюжина участков, из коих продан только один — Ардалиону — (и то условно). Близимся к самому интересному пункту. Мы вначалe упомянули о станции Айхенберг, слeдующей послe Кенигсдорфа к востоку. И вот, спрашивается: можно ли добраться пeшком от маленького Ардалионова озера до Айхенберга? Можно. Слeдует обогнуть озеро с южной стороны и дальше — прямо на восток лeсом. Пройдя лeсом четыре километра, мы выходим на деревенскую дорогу, один конец которой ведет неважно куда, — в ненужные нам деревни, другой же приводит в Айхенберг. Жизнь моя исковеркана, спутана, — а я тут валяю дурака с этими веселенькими описаньицами, с этим уютным множественным числом первого лица, с этим обращением к туристу, к дачнику, к любителю окрошки из живописных зеленей. Но потерпи, читатель. Я недаром поведу тебя сейчас на прогулку. Эти разговоры с читателем тоже ни к чему. Апарте в театрe, или красноречивый шип: «Чу! Сюда идут…» Прогулка… Я вышел из автобуса у желтого столба. Автобус удалился, в нем остались три старухи, черных в мелкую горошинку, мужчина в бархатном жилетe, с косой, обернутой в рогожу, дeвочка с большим пакетом и господин в пальто, со съeхавшим на бок механическим галстуком, с беременным саквояжем на колeнях, — вeроятно ветеринар. В молочаях и хвощах были слeды шин, — мы тут проeзжали, прыгая на кочках, уже нeсколько раз с Лидой и Ардалионом. Я был в гольфных шароварах, или по-нeмецки кникербокерах. Я вошел в лeс. Я остановился в том мeстe, гдe мы однажды с женой ждали Ардалиона. Я выкурил там папиросу. Я посмотрeл на дымок, медленно растянувшийся, затeм давший призрачную складку и растаявший в воздухe. Я почувствовал спазму в горлe. Я пошел к озеру и замeтил на пескe смятую черную с оранжевым бумажку (Лида нас снимала). Я обогнул озеро с южной стороны и пошел густым сосняком на восток. Я вышел через час на дорогу. Я зашагал по ней и пришел еще через час в Айхенберг. Я сeл в дачный поeзд. Я вернулся в Берлин. Однообразную эту прогулку я продeлал нeсколько раз и никогда не встрeтил в лeсу ни одной души. Глушь, тишина. Покупателей на участки у озера не было, да и все предприятие хирeло. Когда мы eздили туда втроем, то бывали весь день совершенно одни, купаться можно было хоть нагишом; помню, кстати, как однажды Лида, по моему требованию, все с себя сняла, и очень мило смeясь и краснeя, позировала Ардалиону, который вдруг обидeлся на что-то, — вeроятно на собственную бездарность, — и бросил рисовать, пошел на поиски боровиков. Меня же он продолжал писать упорно, — это длилось весь август. Не справившись с честной чертой угля, он почему-то перешел на подленькую пастель. Я поставил себe нeкий срок: окончание портрета. Наконец запахло дюшесовой сладостью лака, портрет был обрамлен. Лида дала Ардалиону двадцать марок, — ради шику в конвертe. У нас были гости, — между прочим Орловиус, — мы всe стояли и глазeли — на что? На розовый ужас моего лица. Не знаю, почему он придал моим щекам этот фруктовый оттeнок, — они блeдны как смерть. Вообще сходства не было никакого. Чего стоила, напримeр, эта ярко-красная точка в носовом углу глаза, или проблеск зубов из-под ощеренной кривой губы. Все это — на фасонистом фонe с намеками не то на геометрические фигуры, не то на висeлицы. Орловиус, который был до глупости близорук, подошел к портрету вплотную и, подняв на лоб очки (почему он их носил? они ему только мeшали), с полуоткрытым ртом, замер, задышал на картину, точно собирался ею питаться. «Модерный штиль», — сказал он наконец с отвращением и, перейдя к другой картинe, стал так же добросовeстно рассматривать и ее, хотя это была обыкновенная литография: «Остров мертвых». А теперь, дорогой читатель, вообразим небольшую конторскую комнату в шестом этажe безличного дома. Машинистка ушла, я один. В окнe — облачное небо. На стeнe — календарь, огромная, чeм-то похожая на бычий язык, черная девятка: девятое сентября. На столe — очередные неприятности в видe писем от кредиторов и символически пустая шоколадная коробка с лиловой дамой, измeнившей мнe. Никого нeт. Пишущая машинка открыта. Тишина. На страничкe моей записной книжки — адрес. Малограмотный почерк. Сквозь него я вижу наклоненный восковой лоб, грязное ухо, из петлицы висит головкой вниз фиалка, с черным ногтем палец нажимает на мой серебряный карандаш. Помнится, я стряхнул оцeпенeние, сунул книжку в карман, вынул ключи, собрался все запереть, уйти, — уже почти ушел, но остановился в коридорe с сильно бьющимся сердцем… уйти было невозможно… Я вернулся, я постоял у окна, глядя на противоположный дом. Там уже зажглись лампы, освeтив конторские шкапы, и господин в черном, заложив одну руку за спину, ходил взад и вперед, должно быть диктуя невидимой машинисткe. Он то появлялся, то исчезал, и даже раз остановился у окна, соображая что-то, и опять повернулся, диктуя, диктуя, диктуя. Неумолимый! Я включил свeт, сeл, сжал виски. Вдруг бeшено затрещал телефон, — но оказалось: ошибка, спутали номер. И потом опять тишина, и только легкое постукивание дождя, ускорявшего наступление ночи.
|
|||
|