|
|||
Артур Мейчен 4 страницаЛуциан резко обернулся. Стало совсем темно, и он испугался, что заблудился. Теперь дорожка шла по кромке леса. Деревья шуршали и шелестели, словно держали между собой зловещий совет. Впереди, закрывая черную долину, показалась высокая изгородь, и Луциан бессознательно направился к ней, не слишком обращая внимание на прихотливые изгибы тропинки. Выйдя из лесной тени на открытое место, он несколько минут простоял в полном недоумении. Перед ним лежала незнакомая мрачная местность. Неподалеку Луциан различал расплывчатые, нечеткие очертания деревьев, впереди — зияние оврага, а дальше в тумане маячили смутные абрисы каких-то неведомых холмов и лесов. Воздух теперь казался абсолютно неподвижным. Луциан огляделся, пытаясь заметить хотя бы какой-нибудь знакомый ориентир. Внезапно тьма вспыхнула багровым пламенем — над холмом вновь отворили заслонку печи, и крутой склон обожгло бледным светом. Луциану показалось, что впереди он различает дерн, обозначающий тропу. Огромное пламя померкло, словно впитываясь в золу, но все еще освещало путь по обрывистому склону. Это мало помогало Луциану — он то и дело спотыкался на неровной почве или проваливался в какие-то рытвины. Некоторое время Луциан сражался с ветвями буйно разросшегося кустарника, потом его ноги увязли в булькающей болотистой почве. Он миновал черную, накрытую тенью долину, задрапированную причудливым ковром сумрачных зарослей. В полной тишине раздавались зловещие звуки леса — чуждое, невнятное, неразборчивое бормотание, то грозное, то жалобное. Луциан упорно шел вперед, надеясь, что идет правильно; он поминутно натыкался на какую-нибудь изгородь или калитку, останавливался и всматривался в туманное переплетение теней. И тут еще один звук прорвался сквозь сгустившийся воздух — бормотание воды, лениво перекатывающейся по камням, сонно журчащей среди старых корней умирающих деревьев и где-то вдали вдруг мощно вливающейся в свободное русло. Свежее дыхание ручья уже коснулось Луциана, принеся с собой новые звуки: послышался шепот двух голосов, ведущих между собой бесконечный спор. Ужас охватил Луциана, когда он вслушался в шум воды. Новая безумная фантазия овладела им целиком: он на самом деле слышал два голоса. Какие-то неведомые существа стояли рядом с ним в темноте, обсуждали его жизнь и выносили свой приговор. Сквозь пропасть лет на Луциана обрушилось воспоминание о том, как он заснул в зарослях кустарника и совершил грех против земли — и вот теперь земля, содрогаясь, требовала отмщения. С минуту Луциан стоял, не дыша и дрожа от страха, а затем слепо зашагал вперед, уже не пытаясь найти тропинку, желая лишь уйти из расставленной ему в этой глухой, бормочущей расщелине ловушки. Он продирался сквозь заросли кустов, царапавших ему лицо и руки. Запутавшись в переплетениях живой изгороди, Луциан упал и, пытаясь высвободиться, жестоко поранился о терновник. Он бросился бежать сломя голову сквозь продуваемый ветром лес, по обнаженной каменистой почве. Он натыкался на заплесневелые стволы и пни, перепрыгивал через обломки деревьев, некогда пораженных молнией и с грохотом упавших на землю много лет назад, и не переставал поражаться призрачному бледному сиянию, похожему на тень света, что под странный аккомпанемент лесного хора испускали эти бренные останки. Луциан даже не представлял себе, куда бежит, — ему казалось, что он мчится уже много часов, то взбираясь наверх, то скатываясь вниз и все же ничуть не продвигаясь вперед. Ему вдруг пришло в голову, что все это время он стоял неподвижно, а тени и причудливые очертания окружавшей его местности проносились мимо него. Наконец перед ним выросла высокая изгородь. Луциан перелез через нее, но тут же поскользнулся и кувырком полетел вниз — с крутого обрыва в долину. Минуту он лежал неподвижно, оглушенный падением, а затем, неуверенно поднявшись на ноги, с отчаянием и недоумением посмотрел в темноту, не решаясь что-либо предпринять. Впереди было темно, словно в глубоком погребе. Луциан обернулся и увидел в стороне какую-то искорку — будто в окне фермы горела свеча. На подгибающихся ногах он поплелся было к свету, как вдруг из темноты выступила белая фигура. Она плавно двигалась, словно плыла к нему по воздуху. Луциан устремился вниз под гору — ему не терпелось выйти на открытое место. Он уже разглядел столб у дороги, а фигура, по-прежнему скользя, приближалась к нему. Дорога спустилась в долину, и Луциан наконец вполне отчетливо различил ориентир, который так долго искал. По правую руку от него вставала из темноты плоская вершина римской крепости. Свет полной луны растекся по заколдованным дубам и зеленоватым ореолом рассеивался над горой. Луциан почти вплотную подошел к двигавшейся впереди белой фигуре и вдруг сообразил, что это была самая обыкновенная земная женщина, а ее движения казались такими призрачно-плавными из-за ночной тьмы и сияния луны. У калитки, где он провел столько часов, глядя в сторону крепости, Луциан догнал женщину и пошел рядом. Конечно же, он узнал ее — то была Энни Морган. — Добрый вечер, мастер Луциан, — сказала Энни. — Как темно сегодня, не правда ли? — Добрый вечер, Энни, — отозвался Луциан, впервые назвав девушку по имени, отчего она радостно улыбнулась. — Поздновато ты гуляешь. — Да уж точно, сэр. Я, знаете ли, относила ужин старой миссис Гиббон. Она совсем разболелась в последние дни, а позаботиться о ней некому. Значит, есть еще на свете люди, которые могут заботиться о других, а доброта и милосердие не превратились в миф, общественную условность вроде некоторых устаревших юридических терминов, не имеющих никакого отношения к реальности. Эта мысль потрясла Луциана, чьи духовные и физические силы были изрядно подорваны безумием нынешнего вечера, затянувшейся прогулкой и усталостью. Такому декаденту и вырожденцу, как он, неизменные невзгоды, доставляющие массу удовольствий «здоровым английским мальчикам», казались Божьей карой и адским пламенем. В конце концов, господа «Бейт и Ко» были самыми обыкновенными деловыми людьми, а все эти омерзительные Диксоны, Джервейзы, Колли — столь же обыкновенными узколобыми дворянами и священниками, каких можно встретить почти в каждом тихом провинциальном городке. Любой разумный человек отнесся бы к Диксону как к старому зануде, назвал бы господина Стенли Джервейза, эсквайра и мирового судью, прохвостом, а всех без исключения местных леди — пустыми трещотками. Но Луциан не был разумным человеком, а потому медленно брел, с головой уйдя в невеселые мысли, и то и дело оступался на каменистой дороге. Он почти забыл о девушке, идущей рядом. Некое таинственное чувство росло и набирало силу в его сердце: опять нахлынули все муки юности, все надежды и разочарования. Луциан снова вспомнил о всеобщем презрении, и все та же старая мысль закрутилась у него в голове: «Лучше я демонов назову братьями и поселюсь вместе в ними в аду». Он задыхался, с трудом ловя ртом воздух. Он чувствовал, как непроизвольно подергиваются мышцы его лица, как безумная дрожь сотрясает все его тело. Он воплощал в себе то видение Каэрмаена, что пригрезилось ему час назад: город, заплесневелые стены которого осаждало вставшее из могилы войско. Жизнь, мир, солнечный свет остались позади — Луциан вступил в царство воскресших мертвецов. Кельтские предания обступили его со всех сторон, выйдя из таинственных лесов; Луциан взывал к миру, и древние предки, известные как «малый народец», выползли в ответ из пещер, бормоча свои заклинания. Они собирались вокруг Луциана, шипя по-змеиному, и все те желания, что сотни лет дремали в крови его народа, вдруг вспыхнули в нем. — Кажется, вы совсем устали, мастер Луциан. Можно я возьму вас за руку? Здесь очень плохая дорога. Луциан споткнулся о большой камень и едва не упал. Женская рука нащупала в темноте его руку. Он застонал, почувствовав прикосновение теплой и нежной кожи, и судорога сладкой боли пробежала от его руки к сердцу. Луциан поднял глаза и обнаружил, что с тех пор, как Энни впервые заговорила, они прошли всего лишь несколько шагов. Но ему казалось, что они уже много часов идут рядом! Луна только что поднялась над дубами, и над черной горой встало бледное зарево. Луциан остановился и, крепко сжимая руку Энни, заглянул девушке в лицо. Волшебное сияние лунного света коснулось глаз молодых людей и отразилось в их зрачках. В последние годы Луциан почти не изменился внешне — его лицо осталось матовым, чуть смуглым и узким, как вытянутый овал. Следы перенесенных страданий уже проложили морщинки в уголках его глаз, и черные волосы успела отметить седина. Но юношеское восторженное любопытство сохранилось: и то, что Луциан увидел сейчас в глазах девушки, зажгло его взгляд вновь ожившим пламенем. Энни тоже остановилась, не пытаясь отнять руку, и вложила в ответный взгляд все свое сердце. Она была чем-то похожа на Луциана — кожа того же оливкового цвета, но лицо — прекрасное и нежное, как летняя ночь. В ее черных глазах не было печали, а улыбка на алых губах вспыхивала, точно пламя, освещавшее безлюдный и темный лес. — Как же вы устали, мастер Луциан! Давайте посидим здесь, возле калитки. — Дорогая моя, дорогая! — только и сумел пробормотать Луциан, когда их губы вновь слились в поцелуе, а руки сомкнулись в крепких объятиях. Луциан уронил голову на грудь своей возлюбленной и разрыдался. Слезы текли по лицу бедняги, рыданья сотрясали тело в самый счастливый миг его такой несчастливой жизни. Девушка склонилась над Луцианом, пытаясь утешить, но тщетно — рыданья были для него и торжеством и утешением. Энни что-то шептала ему, прижимая ладонь к его сердцу. Это были прекрасные, колдовские слова, зачаровавшие Луциана, словно древняя песня. Он не мог разобрать их смысла. — Энни, любимая моя! Любимая Энни, что ты сказала? Я никогда не слышал таких прекрасных слов. Что они значат, Энни, скажи мне, что они значат? Она рассмеялась: — Так, пустяки, которые няни говорят детям. — Только не называй меня больше мастером Луцианом, — попросил он, когда они прощались. — Ты должна называть меня просто Луциан. Я люблю тебя, я обожаю тебя, о дорогая моя Энни! Луциан встал перед девушкой на колени, обхватив ее ноги и поклоняясь ей, как жертвенному алтарю. И она приняла его любовь и поклонение. Он медленно шел следом за Энни и глубоко вздохнул, оставив позади дорожку, что вела к ее дому. Когда Луциан добрался до дома, никто не заметил произошедшей в нем перемены. Он вошел со своим обычным безразлично-рассеянным видом и сказал, что, пытаясь срезать угол, заблудился. Рассказал Луциан и о том, что встретил по дороге доктора Барроу и именно доктор посоветовал ему идти через поле. Затем вполне равнодушно, словно читая вслух газетную статью, он сообщил отцу, как поступил с ним Бейт, и показал прелестную маленькую книжку, называвшуюся «Зеленый хор». Отец был изумлен. — Ты хочешь сказать, что это написал ты? — Мистер Тейлор был вне себя от ярости. — Не все. Посмотри: этот отрывок мой, и этот, и начало этой главы. Почти вся третья глава моя. Луциан безо всякого интереса захлопнул книгу. Волнение отца казалось ему странным — сам он не придавал никакого значения этой истории. — Значит, восемьдесят или девяносто страниц этой книги написаны тобой? Эти негодяи украли твою работу? — Ну да, именно это они и сделали. Если хочешь, я покажу тебе рукопись. Луциан принес рукопись, по-прежнему упакованную в коричневый пакет с адресом «Бейта и Ко» и почтовым штампом, удостоверявшим дату отправки. — А месяц назад вышла эта книга. Старый священник, забыв свой пастырский долг, а заодно и свою циничную манеру ухмыляться по самым серьезным поводам, сначала проклял мистера Бейта с мистером Ритсоном, потом обозвал их подлыми ворами, а потом жадно принялся за рукопись, сверяя ее с напечатанным текстом. — Господи, это же замечательная работа! Бедный мой мальчик, я и не думал, что ты можешь так хорошо писать, — воскликнул он чуть погодя. — Я и сам мечтал об этом занятии в прежние дни в Оксфорде. Старина Билл, наш наставник, хвалил мои статьи, но мне никогда не удавалось писать и вполовину так хорошо, как тебе. А этот чертов мерзавец Ритсон выбрал лучшие куски из твоей книги и перемешал со своим дерьмом, чтобы его покупали. Ты должен вывести этого про хвоста на чистую воду! Юный Тейлор лишь тихо посмеивался. Волнение отца казалось ему почти нелепым. Луциан полулежал в одном из старых кресел, покуривая трубку, наслаждаясь горячим грогом, который перепадал ему не так уж часто, и лениво поглядывал из-под отяжелевших век на разъяренного отца. Луциану льстило, что отец так высоко оценил его работу — ведь мистер Тейлор и вправду был глубоко чувствующим и на редкость эрудированным читателем, умеющим ясно и трезво судить о книгах, — и все же забавно было смотреть на то, как действует на людей печатный текст. В свое время старый священник даже не поинтересовался отвергнутой рукописью, лишь ухмыльнулся, что-то сказал насчет бумерангов да процитировал Горация. А теперь, когда перед ним лежала аккуратно напечатанная книга с чужим именем на переплете, его захлестывало восхищение написанным вперемешку с гневом на «этих мерзавцев». И хотя мистер Тейлор всегда был заядлым курильщиком, сегодня его трубка постоянно коптила, а то и вовсе забивалась дегтем. — Ты должен разоблачить мерзавцев! — повторил он. — Ну уж нет. Да и какая разница? Ведь в книге и правда много слабых мест. Неужели ты не видишь, что она совсем незрелая? У меня есть план нового романа, только я еще не начал писать. Но мне кажется, на этот раз я на самом деле ухватил стоящую идею, и если мне удастся проникнуть в самую ее суть, то я напишу книгу, которую всякий захочет украсть. Это так трудно — уловить самую суть; замысел книги похож на шкатулку, которую ты не можешь открыть, хотя и знаешь, что там, внутри, спрятано нечто замечательное. Но я уверен, что на этот раз у меня в руках отличная идея, и надеюсь, сумею с ней справиться. Голос Луциана был полон восторга, но мистер Тейлор посмотрел на сына с недоумением. Он не мог разделить восторга по поводу еще не начатой книги — этого неуловимого призрака из мира нерожденных шедевров и возможных неудач. Отец Луциана любил литературу, но подсознательно разделял общее мнение о том, что любая попытка написать книгу заведомо обречена на провал. Правда, в отличие от большинства людей он не считал хорошую книгу пустяком. Напротив, мистер Тейлор высоко ценил книги. Но только напечатанные книги, а в рукописи он не верил и потому не мог вместе с Луцианом мечтать о «ближайшем будущем». Поэтому он снова вернулся к тому, что его интересовало: — Но ведь эти негодяи ведут нечестную игру. Ты что же, так и будешь молчать? Нужно сразу написать во все газеты. — Никто не напечатает мое письмо. А если и напечатают, то надо мной же и будут смеяться. Не так давно один человек написал в «Ридер», ужасно радуясь, что у него украли пьесу. Он сообщил, что послал самому великому Берли маленькую одноактную пьесу, прося у него чисто технического совета. Совет-то Берли дал, но взамен взял пьесу и превратил ее в одну из своих знаменитых комедий. Так утверждает этот человек, и я ему вполне верю. Да только никакого толку от его жалоб нет. «Хорошенькое дело, — скажет любой, кто прочтет его письмо, — какой-то мистер Томсон, о котором никто не слыхал, посылает свой мусор великому Берли, а потом еще и обвиняет гения в плагиате! Разве может такой человек, как Берли, знаменитый драматург, который зарабатывает пять тысяч фунтов в год, одалживать идеи у какого-то Томсона?! » На мой взгляд, эта версия вполне правдоподобна, — посмеиваясь, добавил Луциан. — Именно так и скажут все. А посему я не стану писать в газеты. — Ну хорошо, мой мальчик, тебе видней. По-моему, ты делаешь ошибку. Однако поступай как знаешь. — Господи, какие это все пустяки, — зевнул Луциан. Он и вправду не придавал этой истории никакого значения. Ему было о чем помечтать, и он хотел как можно скорее забыть о тех чувствах, что одолевали безумца, три часа назад в исступлении выбежавшего из Каэрмаена. Глупец — теперь ему было стыдно вспоминать о своем ничтожном тщеславии. Неистовая ненависть — не только грех, она еще и глупость. Объявив всех людей своими врагами, не добьешься ничего хорошего, и теперь Луциан сурово упрекал себя: он уже не мальчик и должен был понимать такие вещи. Но не это главное. Главное — те сладостные мечты, что ждали его, тот тайный восторг, который он берег и прятал в глубине души, та радость, слишком возвышенная, чтобы думать о ней даже в полном одиночестве. И конечно же, замысел книги, от которого он недавно в порыве отчаяния отказался, но к которому час назад вернулся опять. Теперь Луциан знал, что пошел по ложному следу и взялся за свою идею не с той стороны. Разумеется, ничего и не могло выйти из такого начала — это было все равно что читать, перевернув книгу вверх ногами. А сейчас перед ним отчетливо, как живые, предстали персонажи, о которых он столько думал, и все события книги выстроились в стройной последовательности. Это было подлинное воскресение — сухая схема оживала, обрастала плотью, становилась живой, теплой, таинственной, изменчивой, как сама жизнь. Старый священник стоически раскуривал свою трубку, но с лица его еще не сошло изумление. Порой он украдкой бросал взгляд на безмятежное лицо молодого человека, откинувшегося в кресле у остывшего очага. Мистер Тейлор и впрямь был восхищен рукописью Луциана, он так давно смирился с неудачами и безнадежностью любых усилий, что успех сына поразил его. Конечно, чисто теоретически старый священник догадывался, что где-то есть люди, которые умеют писать и которые издают свои книги, получая за это деньги, подобно игрокам, поставившим на неперспективную лошадь и сорвавшим бешеный куш, — но какой бы то ни было успех Луциана представлялся ему совершенно невероятным. А мальчика все это, казалось, вовсе не волновало, он, похоже, даже и не гордился тем, что на его работу кто-то позарился, и, что уж вовсе удивительно, не проклинал тех, кто его ограбил. Луциан удобно развалился в давно утратившем приличный вид старом кресле. Клубы сизоватого дыма медленно поднимались из трубки к потолку. Луциан прихлебывал виски и, казалось, был совершенно доволен жизнью. Мистер Тейлор следил за тем, как сын улыбался, и у него в сердце нарастала щемящая боль: какой красивый мальчик, какие ласковые темные глаза, нежный рот, тонкий девичий румянец на щеках! Отец был растроган. Какой чистый, беззлобный юноша! Пусть немножко необычный, даже странный, но зато незлопамятный. И как терпеливо он переносит глупую болтовню мисс Дикон, тоже внесшей достойный вклад в этот вечерний разговор. Во-первых, заметила она, быть писателем — самая никчемная из известных ей профессий, а во-вторых, нет ничего глупее, чем доверять свою собственность людям, о которых тебе ничего не известно. Отец и сын с улыбкой переглянулись — хотя, кто знает, быть может, мисс Дикон была права. Наконец мистер Тейлор оставил Луциана в одиночестве. С некоторым уважением он пожал сыну руку и произнес почти просительно: — Ты слишком много работаешь, старина. На твоем месте я бы не засиживался допоздна, особенно после такой прогулки. Ты, наверное, прошел не одну милю, пока отыскал дорогу. — Я совсем не устал. Мне кажется, я мог бы написать мою книгу прямо сейчас, за одну ночь. — И юноша рассмеялся таким веселым и нежным смехом, какой отец слышал из его уст впервые. Когда старый викарий вышел из комнаты, Луциан еще с минуту сидел неподвижно, лелея свое главное сокровище, которым еще насладится позже. Он придвинул кресло к столу, именно за этим столом Луциан имел обыкновение писать, и в который уже раз занялся многострадальной рукописью — огромной пачкой исписанной бумаги, запечатлевшей следы многочасовых бесплодных усилий, сердечных мук, напряженного поиска, где среди огромного количества бесполезного хлама в нескольких восторженных и жалких строчках едва светилось угасающее пламя надежды. Он весело разложил страницы и не торопясь принялся с удовольствием перечитывать отвергнутые строки. Один лист привлек его внимание — Луциан вспомнил, как набрасывал эти слова под шум ноябрьского дождя. Страница со странным пятном в углу напомнила ему о том дне, когда он встал с постели и, выглянув в окно, увидел превратившуюся в белую сказку землю и вращавшиеся на ветру снежинки. Потом Луциан отыскал главу, начатую мартовской ночью, когда сильный ветер повалил старое тисовое дерево на кладбище у церкви. Он слышал, как вскрикивают в лесу деревья, слышал протяжный вой ветра и видел отчаянное бегство луны, преследуемой торопливыми тучами. Все эти жалкие, заброшенные страницы вдруг стали ему невыносимо дороги. Прежнее отчаяние растворилось во внезапно нахлынувшем блаженстве, и давние часы бесплодных мучений осветило вновь обретенное счастье. Луциан перевернул еще с полдюжины страниц и принялся набрасывать на обороте бумаги план новой книги: на одной странице только сжатую схему, на последующих — всевозможные наметки, идеи, фантазии. Он писал торопливо, буквально захлебываясь от радости. Исполненные очарования фразы струились из-под его пера. Каждая сцена отчетливо вставала перед его глазами, наполняя душу восторгом. Луциан дал волю перу и увидел, как оживают написанные им страницы и как жар жизни, самая суть бытия, трепещет на непросохших листах. Прекрасные грезы воплощались в еще более прекрасные слова, и наконец, откинувшись в кресле, Луциан почувствовал, как стремительно оживает придуманная им история, как ее кровь сливается с его собственной кровью. Он перечел написанное, радуясь мастерству и проворству своих пальцев, а затем любовно уложил тонкую стопку листов в ящик стола и замер в кресле, наслаждаясь мыслью о завтрашней работе. Остаток ночи Луциан предавался блаженству и нежным грезам. Когда он наконец лег спать, на востоке уже пробивалась робкая алая полоса рассвета.
Проходили дни, а Луциан по-прежнему купался в блаженстве, рассеянно улыбаясь в ответ на любые вопросы, слоняясь по залитым солнцем окрестностям, вороша дорогие сердцу воспоминания. Энни уехала погостить у замужней сестры, поцеловав его на прощание и велев быть умницей. Луциан уговаривал ее остаться, но она обняла его и снова принялась шептать ему волшебные слова, пока он не смирился. После этого они попрощались. Луциан опустился на колени, поклоняясь своей возлюбленной, и это прощание было столь же удивительным, как и их встреча в лесу. Вечером, отложив в сторону работу, Луциан погрузился в сладостные воспоминания, и вновь все происшедшее показалось ему невероятным, волшебным, колдовским. — Что же, ты так ничего и не сделаешь, чтобы наказать этих подлецов? — спросил его как-то отец. — Каких подлецов? Ах да, ты все про Бейта! Я о нем и думать забыл. Нет, я не стану с ним связываться. Не стоит тратить порох попусту. И Луциан снова вернулся к своим мечтам, уединившись в заброшенном саду у дома. Глупо отвлекаться на мелочи — сейчас у него не было времени даже на то, чтобы заняться новой книгой, к которой он приступил с таким восторгом, а уж о своей старой рукописи Луциан даже не вспоминал. У него было такое ощущение, словно кто-то посторонний рассказал ему о книге, стоившей автору неимоверных трудов и украденной самым бессовестным образом. Лично его это никак не затрагивало. Все, что ему было нужно, — это ночная поляна, звучание нежного голоса и ласковое прикосновение руки, поддержавшей его, когда он споткнулся в темноте на неровной дороге. Лишь это казалось ему теперь истинным чудом. С тех пор как Луциану пришлось оставить школу и общество столь снисходительных к нему юных варваров, он постепенно растерял все дружеские связи и начал страшиться людей, словно ядовитых гадов. Они и вправду оказывались ядовитыми — мужчины и женщины, старики и дети находили для него настолько жалящие слова, что отравили всю его юность. Сперва их злоба удивляла его — наедине с самим собой Луциан перебирал в уме все сказанные по его адресу слова и все брошенные на него взгляды, надеясь, что он все-таки ошибся и ему удастся найти у кого-либо сочувствие. Бедный мальчик долго не мог избавиться от романтических иллюзий: он верил, что женщины должны быть добры и милосердны, что они по природе своей полны участия к несчастным и беззащитным. Мужчинам позволялось быть жестокими, ибо они должны были пробивать себе дорогу в жизни — зарабатывать как можно больше денег и всеми средствами стремиться к успеху. Им дозволялось даже лгать, лишь бы не остаться в проигрыше, и он мог понять то рвение, с каким мужчины судят неудачников. Взять, к примеру, молодого Беннетта, племянника мисс Сперри. Луциан познакомился с ним, когда этот юноша приехал на каникулы к тетушке. Оба мальчика взахлеб говорили о литературе. Беннетт показал Луциану свои стихи, и Луциан, прочтя их, испытал смешанное чувство восторга и грусти: стихи были удивительно прекрасны, они звучали словно заклинание и превосходили все, что он сам когда-либо написал или надеялся написать в будущем. Ему даже не удалось скрыть нотку ревности в своих похвалах. Так вот, этот самый Беннетт после многолетних и бесплодных споров со своей теткой в конце концов променял приличное и надежное место в банке на какой-то лондонский чердак, и Луциан ничуть не был удивлен, услыхав, какой приговор вынесло бестолковому юнцу местное общество. Мистер Диксон, как и подобает священнику, разразился потоком высокопарных слов, оплакивая заблуждения юноши, но все остальные утверждали, что Беннетт был самым обыкновенным глупцом. Старый мистер Джервейз прямо-таки багровел от ярости, когда слышал имя Беннетта, а сыновья Диксона вдоволь почесали языки, потешаясь над молодым мечтателем. — Я всегда говорил, что он самый настоящий осел, — утверждал Эдвард Диксон. — Но мне и в голову не могло прийти, что он способен добровольно отказаться от своего единственного шанса. Ему, видите ли, не понравилась служба в банке! Посмотрим, как ему понравится всю жизнь сидеть на хлебе и воде. Все эти писаки всегда были нищими попрошайками — кроме Теннисона и Марка Твена, конечно. Луциан жалел беднягу Беннетта, но в то же время понимал и тех, кто осуждал его. Если бы Беннетт работал себе в банке, а со временем еще бы и унаследовал теткину ренту, исчислявшуюся тысячей фунтов в год, то в глазах всех окружающих он был бы на редкость Приятным и умным молодым человеком. Но, говоря словами Эдварда Диксона, во имя творчества он добровольно отказался от своего единственного шанса. Он пожертвовал обеспеченным будущим и грядущим общественным положением, вместо того чтобы в согласии с приличиями и здравым смыслом потихоньку выпрашивать деньги у мисс Сперри, пользоваться ее слабостями (ведь в этом нет ничего дурного) и идти навстречу всем ее желаниям — право же, только этого одного и требовали приличия и здравый смысл, а «упрямый осел» остался глух к их призывам. Поэтому и наставительный тон викария, и издевки его сыновей, и багровая краска гнева на лице мистера Джервейза достались Беннетту по заслугам. Луциан считал, что мужчины обязаны быть суровыми судьями, даже если они в глубине души и жалеют преступника. Закон есть закон, и никто не должен уйти неотмщенным. Это правило Луциан применял к самому себе и не сетовал на судьбу за то, что у отца было так мало денег, что приходилось носить обветшалую и давным-давно вышедшую из моды одежду, что ему не довелось учиться в университете и завести там себе «приличных» друзей. Сложись все иначе, он тоже мог бы прямо и гордо смотреть людям в глаза. В костюме, сшитом лучшим лондонским портным, с туго набитым кошельком, полезными связями и твердо обеспеченным будущим он занял бы подобающее ему место в обществе достойных христиан. Теперь же Луциан был вынужден прятаться от презрительных взглядов, но он знал, что заслуживает презрения. Лишь одно смущало его. Он слишком долго хранил в своем сознании романтический образ Женщины, почерпнутый им из стихов забытых средневековых поэтов. Позже Луциан сам смеялся над собой, но тогда, едва покинув школу и освободившись от общества «достойных», но неимоверно грубых юнцов, он создал в своей душе чарующий любовный идеал, которому поклонялся пылко и с робким обожанием. Это была обнаженная, почти бесплотная женская фигура — ее светлые руки обвивали шею раненого рыцаря, на ее груди находил покой преследуемый миром возлюбленный, ее ладони были щедро протянуты навстречу нуждающимся в милосердии, а губы знали не только слова любви, но и слова сочувствия побежденному — убежище для разбитого сердца, источник целебной нежности для израненных друг другом мужчин. Там, лишь там можно было обрести любовь и милосердие, сочувствие и ласку. Прекрасному образу, навеянному фразами типа «Приди ко мне на грудь! » или «О, сладостный ангел-утешитель! », Луциан сумел придать немного плотской прелести, и он стал еще притягательней. Однако вскоре этот высокий идеал безвозвратно канул в Лету — если мужчины в той же истории с Беннеттом были полны презрения, то женщины источали яд. Беннетту нравилась Агата Джервейз, да и сама Агата, по словам ее подружек, «положила на него глаз», но стоило Беннетту заупрямиться и на всю оставшуюся жизнь огорчить бедную милую мисс Сперри, как Агата первой нанесла ему удар. — Вы, значит, решили стать нищим, мистер Беннетт? — кротко вопросила она. — Не сочтите меня жестокой, но я не собираюсь скрывать от вас мое отношение к вашему поступку. Знаете что, вы, писатель?! Последняя фраза так и осталась незаконченной, ибо прелестная дева настолько зашлась от гнева, что временно лишилась дара речи. Луциану рассказали об этом объяснении, а позднее он услыхал и слова миссис Джервейз о том, «как прекрасно держалась наша бедняжка Агата». — Не горюй, дочка! — говорил старый Джервейз. — Если этот наглый щенок вздумает снова заглянуть в наши края, Томас как следует проучит его кнутом. — Мое бедное дитя! — неизменно заключала свой рассказ миссис Джервейз. — Подумать только, как она была ему предана! Но, конечно, она не могла мириться с таким бесстыдством.
|
|||
|