Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. 4 страница



Выдавали продукты по карточкам в разных местах, но чаще всего в магазинах и столовых. Прикрепление горожан по их желанию к определенным магазинам в декабре 1941 года объяснялось необходимостью упорядочить их снабжение, но в тех условиях, когда не хватало продуктов, эта мера должного эффекта не имела. На каждой карточке стоял штемпель «прикрепленного» магазина, но некоторым удавалось преодолеть и это препятствие и, пользуясь сумраком в помещениях, получать товары не в «своем» магазине, прилавки которого были пустыми, а в соседнем, куда их завезли.

Нередко продукты по карточкам отпускали в столовых, в том числе масло и даже хлеб. В то время, когда у магазинов стояли длинные очереди, этим дорожили. Многие столовые были ведомственными, чужие люди туда не допускались, поэтому талоны удавалось «отоварить» быстрее. Редко кто полностью съедал свою порцию в столовой. Откладывали в мешочки и склянки котлеты, сахар и кашу, даже гущу супа, и несли домой, иногда пряча их под одеждой перед проходной: выносить обеды из фабрично-заводских столовых (как и школьных) нередко запрещалось, хотя за этим мало кто следил. Чаще всего съедали сразу первое и второе (суп и кашу), за которые отдавались крупяные талоны. Порции по мясным талонам (биточки, студни, котлеты, в лучшем случае колбаса и сардельки) приберегали к домашнему ужину. Без преувеличений можно сказать, что именно крупяные обеды, хотя они и не являлись особо питательными, помогли выжить многим ленинградцам. Директора предприятий, их заместители и главные инженеры, деятели науки, литературы и искусства, руководящие работники районных и городских партийных, комсомольских, советских и профсоюзных организаций питались в столовых по так называемым обеденным карточкам — они выдавались дополнительно к получаемым им карточкам I категории{524}.

Огромным бедствием для блокадников стала потеря продовольственных карточек. Чаще всего подозревали воров, но, как считала Л. Я. Гинзбург, это явление, приобретшее массовость, было и «следствием истощения и перенапряжения сил». Первые заявления об утере карточек датированы октябрем 1941 года, но и летом 1942 года эта проблема оставалась актуальной. Блокадников, у которых были украдены карточки, встречали тогда «чуть ли не ежедневно в столовых, учреждениях, в трамваях». В октябре 1941 года было «восстановлено» 4800 утраченных карточек, в ноябре — 13 тысяч, в декабре — 24 тысячи. В масштабах города это было не очень много (выдавалось около двух миллионов карточек), но власти предполагали, и небезосновательно, что число утраченных продовольственных документов будет только возрастать. Мнения руководителей города разделились. А. А. Жданов, А. А. Кузнецов и Д. В. Павлов выступили против выдачи новых карточек, П. С. Попков и секретарь Ленинградского горкома ВКП(б) Я. Ф. Капустин возражали против этого. Точка зрения А. А. Жданова стала определяющей. 12 января 1942 года Ленгорисполком запретил обмен потерянных карточек на действующие. Оговорка о том, что обменивать можно лишь в исключительных случаях, содержавшаяся в директивных документах, превратилась в своеобразную лазейку, призванную смягчить категоричность запретов, а затем и негласно отменить их. Началась эпидемия смертей, и не было возможности скрупулезно оценить, являлся ли случай «исключительным» или нет. Как бы то ни было, но во многих районах города как раз в январе 1942 года подавляющее большинство заявлений об утрате карточек было удовлетворено{525}.

Порядок выдачи новых карточек многие блокадники считали чрезмерно бюрократическим. Инспекторы из учетного бюро должны были посещать квартиры заявителей и опрашивать их соседей, чтобы выяснить, в каких условиях они живут. По результатам обследования составлялся акт, который служил основанием при решении вопроса об обмене. Как правило, равноценным он не был: категория карточек на месяц или на декаду обычно понижалась. Вся эта процедура могла занимать несколько дней, что для истощенных людей было слишком долго, и являлась, откровенно говоря, бесцельной. В докладной записке военного прокурора города П. Панфиленко отмечалось, что в Петроградском районе к 22 января 1942 года не было рассмотрено 110 заявлений, поступивших 5—10 января, а в Куйбышевском районе из принятых до 10 января 1006 заявлений рассмотрено только 590. {526}

Едва ли, однако, могли послать инспекторов по всем адресам заявителей — для этого не имелось ни сил, ни средств, ни сотрудников. Тем, кто потерял карточки, приходилось самим собирать ворох официальных бумаг, справок и объяснительных записок, неоднократно ходить из одного кабинета в другой и стоять в длинных очередях в помещениях учетных бюро, и, о чем не сказать нельзя, выслушивать оскорбления от служащих. Грубость их отмечалась неоднократно. Издерганные нескончаемым потоком людей, охрипшие от споров с ними, видевшие в посетителях часто мошенников, желавших обмануть других, они чувствовали свою безнаказанность и не стеснялись выказывать неприязнь к людям, которые зависели от них и потому опасались им перечить. «Обе полуинтеллигентные, грубые, — писала о сотруднике учетного бюро 18 января 1942 года Л. В. Шапорина. — С 9-го числа хожу через день, вместо карточки второй категории… мне подсунули третью категорию, иждивенческую. Напутали и теперь глумятся надо мной. “Убирайтесь”, — кричит». Она стала свидетелем и другой сцены: «Пожилая, очень милая “дама” просила их перерегистрировать карточки своего зятя не по месту работы, а по месту жительства: “Да идти некому, зять болен, при смерти, внук тоже болен, я не могу так далеко”. Все было тщетно. “Везите в гробу”, — ответили ей»{527}. Среди работавших в учетных бюро нередко встречались люди милосердные, честные, порядочные, готовые быстро помочь — тем прискорбнее, что находились и те, для кого жизнь чужого человека стоила дешево.

 

 

Глава четвертая.

Еда

 

«…Я услышал обрывок разговора между женщиной и мужчиной, догонявшими меня, — …и это мы пробовали в смертное время», — вспоминал В. В. Бианки, приехавший в Ленинград весной 1942 года{528}. «Пробовать» приходилось почти всем — хотя самая омерзительная «гадость» из пищевых суррогатов доставалась людям, оказавшимся на дне блокады, не имевшим «связей» и знакомств, не желавшим, да и не способным безжалостно отодвигать локтями других.

Быстрое исчезновение «цивилизованных» продуктов из магазинов и столовых началось в сентябре 1941 года, после первых бомбардировок и резкого сокращения подвоза продовольствия в город, с 8 сентября блокированный немецкими войсками. Норма выдачи хлеба в первой половине сентября была понижена дважды — 2 сентября (до 600 граммов рабочим и ИТР, 400 граммов служащим, 300 граммов иждивенцам и детям) и 8 сентября (соответственно 500 и 300 граммов). С 6 сентября увеличились примеси в хлебе (ячмень, овес, солод), а 24 сентября их уровень повысился до 40 процентов{529}. «Молока теперь достать негде, масла нет или, вернее, почти нет», — записывала в дневнике 18 сентября 1941 года Л. В. Шапорина{530}. В ноябре было продано 5 5, 6 тонны натурального молока и 569, 71 тонны соевого молока{531}.

Все менялось стремительно и неостановимо. Как обычно бывает в таких случаях, началась паника. В магазинах и аптеках стали скупать все продукты и лекарства, причем нередко залежалые, не пользовавшиеся ранее спросом. Мясо перестали продавать в октябре 1941 года. Сокращение привычных норм выдачи сахара и крупы заставило многих ощутить голод еще в начале октября{532}. «Ожидаю того момента, когда можно будет купить рыбки и колбаски (100 и 150 г)», — сообщал в письме матери 5 октября 1941 года подросток В. Мальцев{533}. И в дневнике Ф. А. Грязнова рассказано, как 27 октября он решил употребить клейстер из картофельной муки{534}. «Есть клей! До чего же мы еще доживем», — восклицал он, но то, что случилось позднее, превзошло его худшие опасения. В конце октября стали собирать и покупать пропитанную сахаром и перемешанную с пеплом землю Бадаевских складов — это были, как отмечали блокадники, «обуглившиеся комки» и «шлак». Тщательно заполняли ею ведро, размачивали водой, ждали, когда осядут на дно камешки и грязь, сливали с него воду, несколько раз ее процеживали и кипятили. В сентябре—октябре ездили копать картошку в прифронтовую зону на Ржевке, на полях в Старой Деревне собирали кочерыжки и хряпу — гнилые, почерневшие листья капусты.

«Сейчас все заняты мыслями о пропитании, ищут дуранду, отруби» — эта запись в дневнике сделана Л. В. Шапориной 30 октября{535}. В октябре начали класть хлеб в суп — хотелось сделать его сытнее. Через месяц, как отмечал Ф. Никитин, обычной стала «жирная водичка и на завтрак, и на обед, и на ужин»; тогда же перестали выбрасывать и картофельную шелуху{536}. Чтобы «подкормиться», не брезговали никакой работой и соглашались ее делать за самое мизерное вознаграждение. В. Ф. Чекризов рассказывал, что 12 ноября он согласился дежурить на заводе за 125 граммов каши{537}. В ноябре голод почувствовали все — мало кто успел сделать запасы, жили одним днем. И каждый прожитый день был тяжелее предыдущего.

Собственно «цивилизованных» продуктов было мало, и продавались они по государственным ценам только по «карточным» нормам. Главным продуктом являлся хлеб. Белый хлеб прекратили давать по карточкам в сентябре 1941 года. Некоторое время он еще оставался на прилавках коммерческих магазинов (вызывая раздражение у горожан), но потом и они закрылись. Нехватка хлеба заставила с ноября 1941 года добавлять в хлеб примеси. Сначала это была овсяная, ячменная и соевая мука. Затем чаще стали использовать гидроцеллюлозу, которая составляла порой около четверти «хлебной» массы. Хлеб был тяжелым и сырым, с опилками, при его изготовлении использовали и мясокостную муку. Улучшение качества хлеба стали замечать с конца января 1942 года, когда в город завезли американскую муку. «Хлеб настолько дивный, вкусный, прекрасно выпеченный, с отменными корочками, что плакать хочется, почему так мало имеешь права его съесть», — записывал в дневнике И. И. Жилинский 30 января 1942 года{538}.  В феврале 1942 года хлеб стал более сухим, а в октябре в ряде булочных продавали даже батоны из пшеничной муки.

Мясо обычно выдавалось мизерными порциями по 100—200 граммов в месяц по карточкам, что никак не могло удовлетворить даже минимальные потребности в белках. Да и отпускали его не всегда, а иногда заменяли другими продуктами. Отдавали в столовых «мясные» талоны для того, чтобы получить тарелку супа, очень неохотно, намного легче было расстаться с «крупяными» талонами. Мясом дорожили и использовали его особенно экономно. Некоторые предпочитали даже есть его сырым: считалось, что при варке и жарке оно утрачивало ценные пищевые компоненты. Колбасой мясо заменяли редко. Высокой похвалы удостаивалось у блокадников «дивное» американское мясо — «мы такого и в мирное время у себя не ели»{539}; выдачи его, правда, были редкими, но обязательно отмечались в дневниках.

Очень трудно было получить по карточкам и масло. Л. Я. Гинзбург вспоминала о том, что масло, если оно выдавалось по полной норме, оказывалось прогорклым, а если в меньшей — то качественным. Вместо масла иногда выдавался гусалин — кулинарный жир с мукой, обычно предназначавшийся для жарки продуктов, отвратительный на вкус, но сытный. Большой редкостью являлась и рыба. Свежей рыбы не было, небольшой улов, добывавшийся в порту, использовался для нужд портовых рабочих, а некоторая его часть оказывалась на столе у «ответственных работников». Населению выдавалась, как правило, селедка, причем тоже редко. Большим лакомством считался рыбий жир. Припасали его обычно для детей, причем обнаруживали в нем не только калорийность, но и отменные вкусовые качества. «Несколько раз мы позволили себе роскошь — поджарили на рыбьем жире свой хлеб», — читаем в воспоминаниях А. И. Воеводской{540}.

С начала января 1942 года почти прекратились выдачи натурального молока. Небольшие порции сгущенного молока можно было еще получить по карточкам и в женских консультациях, а также в детских учреждениях в виде «сухого пайка». Употребляли обычно соевое молоко. В 1942 году его нередко можно было получить на предприятиях и в учреждениях как дополнительное питание, «бесталонное» и бесплатное. Пили его не очень охотно. Оно имело, как деликатно выразился один из блокадников, «специфический запах», к которому он, впрочем, притерпелся: «Хорошо оно, когда прокиснет. Очень вкусное»{541}. В декабре 1942 года для детей отпускали молоко улучшенного качества, как правило, от пол-литра в день — «не соевого, а овсяно-солодового. Оно совсем коричневое и гораздо вкуснее, сладкое»{542}.

Стойкое отвращение вызывал у всех блокадников соевый суп, при употреблении которого испытывали даже тошноту. «И еще что-то соевое. Типа супа такое… Я помню в бидончике. Но я помню, очень неприятное чувство от этой сои… Какой-то специфический вкус был. Тоже давали бесплатно, тоже можно было без карточек взять», — рассказывала А. А. Вострова{543}.

Употребляли в городе и алкогольные напитки. Пользовались старыми запасами, вино получали и по карточкам, часто в праздничных наборах. Там, где имелась возможность приобрести спирт (обычно на предприятиях), отмечалось даже пьянство среди «начальства большого и малого»{544}. Если выдавалось «бескарточное» пиво, за ним выстраивались длинные очереди. В 1942 году кое-где стали продавать и квас, что являлось совсем уж неожиданным сюрпризом. О качестве его сведений обнаружить не удалось, но этим мало интересовались:

«Недалеко от угла Невского и Литейного продают хлебный квас. Время нерабочее, мигом появляется небольшая очередь.

— …Квас?

— И без карточек?

— Без карточек.

— Вот это да, — говорит какой-то человек с портфелем. — Это же, товарищи, идиллия»{545}.

Острую нужду испытывали в сахаре. Его и по карточкам выдавали не всегда, нередко заменяли «сладостями» и повидлом. И то и другое часто не оправдывало своего названия. Конфеты в коробках (более дорогие) продавали еще и в октябре 1941 года, но чем дальше, тем в большей степени конфеты содержали примеси, в частности гидроцеллюлозу. Привычные «марки» конфет удивляли своим вкусом. Часто выдавали конфеты «Крокет», какие и прежде считались низкокачественными. В дневниках не раз встречаешь упоминания о леденцах, которыми пытались компенсировать нехватку сахара. «Отвратительная» конфетная масса вызывала сильное раздражение блокадников, которые, конечно, никак не могли признать ее равноценной сахару. Не всегда удовлетворялись и повидлом — главным его недостатком считалась «несладкость»: «Повидло не убедительное, естся почти без всякого усахаряющего эффекта»{546}. Из многочисленных заменителей сахара предпочтительнее всего был шоколад, но его редко видели на прилавках.

Не брезговали и аптечными продуктами, особенно если они были сладкими на вкус. Самыми популярными являлись таблетки «сенсена», предназначенные для устранения неприятного запаха, — вероятно, это было то немногое, что еще могли предложить аптекари. Отметим, что попытки утолить голод с помощью лекарств и аптечных средств предпринимались не раз. Особым спросом пользовались гематоген, глюкоза с порошком шиповника, витамин С, но могли найти неожиданное применение и другим продуктам: из детской присыпки иногда делали лепешки. Более доступными для блокадников являлись кофе и какао (последнее, вероятно, низших сортов); иногда это было единственное, чем питались потерявшие карточки люди. Кофе и какао более охотно делились с другими. Пили не только кофе, ели и кофейную гущу — выбросить хоть что-нибудь, что имело питательную основу, вряд ли способны были люди, употреблявшие столярный клей.

Самыми дефицитными были в Ленинграде фрукты и овощи. Свежих фруктов почти никто не видел, выдача по одному мандарину в новогоднем подарке для детей в январе 1942 года запомнилась надолго. «В райкомах лучше было. Там давали консервированные фрукты. Откуда их столько было? Ими мы и питались. Бывало, банку съешь и как бы сыт», — рассказывал председатель Василеостровского райисполкома А. А. Кусков{547}. Простые ленинградцы в первую блокадную зиму о таких деликатесах и не мечтали. Кое-какие фрукты все же перепадали и им — от родных, друзей, знакомых, из подарков, присланных «трудящимся Ленинграда» из восточных районов страны.

Искать тех, для кого фрукты являлись тогда основой рациона, — дело бесполезное. И овощи были доступны не всем. О поездках осенью 1941 года на прифронтовые поля для поиска кочерыжек и верхних сгнивших листьев капусты говорил не один блокадник. Отметим, что заготовка овощей (в основном картофеля и капусты) в пригородных районах в сентябре 1941 года была организована из рук вон плохо. Отчасти это можно объяснить тем хаосом, который воцарился при стремительном наступлении немецких войск на Ленинград: судьба города висела на волоске, и никто не мог сказать, что случится на следующий день. Главной проблемой стал вывоз овощей. В некоторых районах для этих целей было выделено всего две-три машины в день. Мало кто хотел работать на полях, производительность труда была низкой, а жилищно-бытовые условия мобилизованных горожан (каждому из сельских районов должны помогать в уборке жители «прикрепленных» к ним городских районов) оставляли желать лучшего. Невывезенные овощи разворовывались или, в лучшем случае, передавались находящимся вблизи войсковым частям. Из 10 тонн урожая картофеля, собранного в колхозе «Пахарь» (Слуцкий район) и невывезенного, за три дня украли 6 тонн{548}.

В ряде случаев заготовки овощей являлись более организованными и упорядоченными. Так, ввиду нехватки рабочих на картофельных полях в совхозах к уборке привлекали горожан, причем часть собранного урожая разрешалось брать себе. Но это являлось скорее исключением. Картофель оставался недоступным ленинградцам и после окончания «смертного времени». Летом 1942 года, когда Ленинград буквально «пророс» огородами, картофель почти не сеяли — похоже, клубней в голодавшем городе осталось мало.

Лук же во время первой блокадной зимы вообще ценился на вес золота. Он не только спасал от авитаминоза, но и являлся средством, способным смягчить крайне неприятный привкус пищевых суррогатов.

Едва сошел снег и зазеленела трава, опухшие, обезображенные цингой горожане начали всюду, буквально под ногами, искать витамины. Л. А. Ходоркову 28 мая 1942 года пришлось увидеть на дороге труп женщины, а «рядом два мешочка с сорванной травой»{549}. Собирали корни подорожника, ромашку, лопух, не брезговали и водорослями, а то и какой-нибудь «безымянной кудрявой травкой»{550}. Польза от этой травы считалась врачами ничтожной, говорили, что при ее кипячении выпаривается витамин С, — но это никого не остановило, особенно если рядом находился парк.

Большим спросом пользовалась крапива, но в Ленинграде ее обрывали сразу же, едва замечали. Найти ее можно было только за городом. Деликатесом являлись и корни одуванчиков («сваришь — и как картошка получается»), а также щавель — «не успеет вырасти — рвут»{551}. Такие «сборы» не сразу нашли поддержку у властей. То, что в городе стали есть траву, вероятно, не с лучшей стороны характеризовало их «заботу о трудящихся». Розничная продажа дикорастущих съедобных трав была узаконена решением обкома и горкома ВКП(б) только 19 июля 1942 года, когда, пожалуй, каждый блокадник нашел им применение и без указаний «верхов». Ботанический институт срочно выпустил в свет серию брошюр с инструкциями о том, как и что готовить из диких и культурных трав, но обычно приготавливали варево по собственному вкусу и в зависимости от имевшихся продуктов. Неясно, пользовалась ли популярностью брошюра «Чай и кофе из культурных и дикорастущих растений Ленобласти», но, вероятно, число пищевых отравлений такие публикации могли уменьшить.

Разведение же огородов считалось делом государственным. Для этих целей предприятиям и учреждениям было отдано около семи тысяч гектар пустующих земель рядом с городом, но, видимо, не все они были засеяны. Более надежным считали выращивать овощи в черте города, где было легче следить за их сохранностью. Надежды на то, что удастся купить овощи в ленинградских магазинах, быстро, однако, исчезли. Заморозки были неожиданно ранними — 31 августа 1942 года. Сильнее всего они сказались на посевах огурцов и помидоров. По дневнику В. Ф. Чекризова особенно отчетливо видно, как неостановимо иссякал ручеек предназначенных для «бескарточной» продажи овощей, от которой так много ждали. Запись 28 сентября 1942 года: «…Заехал на Смоленский рынок… Ботва свеклы, морковки, турнепса и др. продавалась в ларьках и дешево (1 руб. кг), но очереди большие… народ много покупает ее для засолки». Запись 5 октября 1942 года: «Заехал на Смоленский рынок купить зелени… В 2-х лавках госторговки продают ботву, за которой длинные хвосты. Берут мешками, солят на зиму… Не решился стать, т. к. это было бы на 2—3 часа, если не больше». Запись 19 октября 1942 года: «…пытался купить зелени, но… ничего нет. На Смоленском рынке один продавец на весь рынок продает капусту… по 100 руб. за 1 кг. На Мальцевском рынке капуста 120 руб. за кг, на этом рынке покупателей больше, чем зелени… К окончанию сбора овощей цены не только не снизились, но поднялись»{552}. Ни о каком «сезонном» снижении цен и речи не шло. И. Д. Зеленская особо отметила «устойчивость» цен на рынке во второй половине сентября 1942 года: корнеплоды — 40—50 рублей за килограмм, кочанная капуста — 100 рублей. Картофель считался драгоценностью, его было мало и продавался он по «рыночной» цене буханки хлеба — 350—400 рублей{553}.

Получить «цивилизованные» продукты десятки тысяч ленинградцев могли лишь благодаря подаркам друзей, родных, знакомых, а нередко и чужих людей — разумеется, сами эти «дары» обычно являлись мизерными. Три кильки, горсть овсяной муки для киселя, «крошечный кусочек мяса, четыре сушеных белых грибка и четыре мороженые картофелины» — таковыми были подношения, которыми друзья поддерживали художницу Анну Петровну Остроумову-Лебедеву в январе—феврале 1942 года. И стыдилась она этого, и отказаться не могла, поскольку часто питалась только супом из морской капусты{554}.

З. А. Милютиной родственник прислал из госпиталя «три ломтика копченой колбасы», 3. А Мойковская получила от подруги «кусочек хлеба с маргарином», а мать Е. Кривободровой — «маленький сухарик и в крохотной баночке земляничное варенье». М. Тихомирову принесли с мельницы «чашку пшеницы». Бабушка С. Магаевой, выменяв на «остатки нашей прежней роскоши» масло, разделила его на три части — себе, внучке и дочери. «Когда вернулась мама… на блюдце лежал маленький ломтик масла, а в записочке было сказано, что это мамина доля, а свою долю мы… съели. Мама тихо заплакала» — вот она, непритязательная, но подлинная картина человеческой доброты, которую не смогли поколебать ни голод, ни холод, ни бомбы{555}.

Иные подарки являлись и более щедрыми — многое зависело от должности людей и их умения налаживать связи. Председатель райпромкомбината А. П. Никулин, побывав 22 января 1942 года в гостях у своего друга, комиссара одной из бригад, так описывал обед: «Давно… я не наедался досыта, а тут тарелка вкусного супа на мясном отваре, пшенная каша (полкотелка — солдатского) с большим куском мяса, полбанки судака (консервов), стакан компоту. Хватило и хлеба к обеду»{556}. Наиболее богатыми, калорийными и сытными, содержавшими давно ставшие недоступными для блокадников яства, были продуктовые подарки от родных и близких из тыловых районов СССР, от творческих и научных сообществ, от наркоматов, от «трудящихся» городов и областей и союзных республик. Отметим и спецпайки (чаще всего одноразовые), которые выдавали по отдельному списку тем, кто имел особые заслуги. Диковинные деликатесы (по блокадным меркам) иногда находили и во фронтовых подарках, присылаемых (или передаваемых с оказией) солдатами для своих семей. Перечень таких даров можно обнаружить почти во всех дневниках и воспоминаниях. Это были консервы, крупа, свиной жир, сухари, шоколад, галеты, сухофрукты, печенье, пряники, масло, мед, колбаса. Подарки обычно адресовались «героическим ленинградцам» и «защитникам Ленинграда». Труднее всего их было поделить между нуждающимися блокадниками. Четких критериев «дележки» не было, на предприятиях и в учреждениях нередко самостоятельно решали, кого и в какой мере поощрять. В Союзе писателей все, кому выдавали военный паек, получили лишь половину «подарочного» набора, а при распределении посылок Президиума АН СССР в январе 1943 года придерживались другого правила: больше всего продуктов давали тем, кто имел рабочую карточку{557}. Недовольство быстро прорывалось наружу: жаловались, требовали объяснений, подозревали в нечестности, считали себя обделенными. Дело дошло до того, что А. А. Жданов обратился в Москву с просьбой не отправлять подарки, поскольку это вызывало «нездоровые» настроения.

Подарки посылались редко и лишь ненадолго помогали смягчить голод. Особенно остро чувствовалась нехватка белков. Переход от употребления обычных сортов мяса (свинины и говядины) к конине произошел очень быстро. Котлеты из конины стали продавать в столовых еще в начале октября 1941 года. Сначала это вызвало шок, но вскоре привыкли. «Они неплохие, и питательность, по-видимому, хорошая», — отмечал в дневнике 12 ноября 1941 года В. Ф. Чекризов{558}. Кониной не брезговали питаться даже литераторы, жившие лучше других, — пришлось ее попробовать и руководителю ЛО ССП Вере Казимировне Кетлинской{559}. Для многих блокадников, однако, и конина являлась лакомством. Мужу Э. Соловьевой, инвалиду войны, удалось получить ее в зоопарке лишь по особой записке из конторы «Заготскот». Как о «маленькой радости» писала о блюдах из конины работавшая на ГЭС С. Д. Мухина: «Выяснилось, что в близлежащем совхозе сохранилось несколько лошадок. По случаю одного из праздничных дней нам сделали из них котлетки — каждому по одной. Гарниром же был оставшийся от них кормовой овес, в обычное время — вещь совершенно несъедобная. Но какое это было счастье»{560}.

Употребление в пищу мяса собак и кошек стало обыкновением в «смертное время». Собаки исчезли быстрее всего — их было не так много и они не могли, как люди, долго голодать. В дневнике Вс. Иванова приведен такой рассказ художника Власова: «Хозяева, вначале, сами собак не ели, а дарили их трупы друзьям, позже стали есть»{561}. Обычно их мясо засаливали и его хватало на несколько месяцев. «Говорят, очень вкусно», — отмечал в дневнике 10 декабря 1941 года{562} А. Н. Болдырев, увидев 28 ноября 1942 года «живую собаку», записал в дневнике: «Это поразительно»{563}.

Чаще всего ели кошек. Употреблять их мясо стали еще в начале октября 1941 года, хотя недоедание еще не ощущалось столь сильно, как позднее. Голодных кошек, подбегавших к людям, поймать было легко. Во второй половине ноября 1941 года кошки исчезли с ленинградских улиц, в помойках начали находить их шкурки. В ноябре кошка стоила 40—60 рублей, а в декабре — 125 рублей{564}. Д. Н. Лазарев в январе 1942 года прочел однажды прикрепленное к столбу и такое объявление: «Отдам золотые часы за кошку»{565}.

Кошатина с января 1942 года стала деликатесом. Прося у кого-нибудь кошку, часто ссылались на голодных детей — видимо, ценность подарка была такова, что требовался самый неотразимый аргумент. На первых порах людей, употреблявших мясо кошек, даже подташнивало, но потом попривыкли. «Прекрасное белое мясо» — так оценивали его в декабре 1941 года. И не брезговали лакомиться им позднее, когда значительно повысили нормы пайков. «Опять слышал мечтания о кошатине, как о высшем деликатесе. Она лучше псины, хотя псина тоже очень хороша. В частности, хорош суп из собачьих кишок» — эта запись занесена в дневник А. Н. Болдырева 17 августа 1942 года{566}.

Некоторые блокадники употребляли в пищу и крыс. Не удерживались и интеллигентные люди. В одном из дневников рассказывается об актрисе, собиравшей раздавленных машинами крыс у продовольственных складов. Старший кассир ленинградской конторы Госбанка, как отмечалось в воспоминаниях его сослуживца, «ел крыс, мышей, всякую падаль»{567}. Кто-то питался и отбросами с помоек, причем не брезговал ничем — ни картофельными очистками, ни селедочными головами, ни дохлой кошкой.

Из растительных продуктов-суррогатов самым «цивилизованным» был жмых, остававшийся после выжимки масел из льняных, конопляных, подсолнечных, соевых, хлопковых и других растений, в просторечии именуемый дурандой. Спрессованная дуранда иногда была настолько твердой, что приходилось разбивать ее молотком. Из дуранды делали кашу, лепешки, суп, оладьи. Некоторые ее сорта (особенно подсолнечный) считались вкусными и ценились на импровизированных городских рынках. В ряде случаев дуранда выдавалась как пайковый продукт, она использовалась и при выпечке хлеба, а также для изготовления конфет. Биточки, студни и оладьи из жмыха нередко видели и в столовых.

Самыми отвратительными считались выжимки из соевых бобов, так называемый соевый шрот. «Фу, гадость», — скажет одна из блокадниц, попробовав их, и ее слова едва ли не буквально повторит А. Н. Болдырев:

«Я ел в первый раз — такая гадость, что слов нет, но сытна, подлюга… Даже немного не доел, отвращаясь»{568}. Этот шрот можно было получить без карточек, отсюда его популярность, достигшая своего пика к середине 1942 года. Соевый шрот — «сырые, мокрые жмыхи», как отмечала Л. В. Шапорина, — пробовали и летом 1943 года, за несколько месяцев до полного снятия блокады.

Не брезговали и низкокачественными суррогатными продуктами, иными словами, промышленными отходами. Художник И. Быльев вспоминал, как он поджаривал хлеб на сделанной из ворвани сапожной мази: «Запах рыбный и отдает дегтем… Ворвань — это самый низший сорт рыбьего жира или сала тюленей, китов, оставшийся после вытапливания высших сортов. Он загрязнен мелкими кусочками печени, желчью… Ежедневно теперь я ем поджаренный хлеб. В нашем положении такую дивную мазь куда полезней съедать, чем смазывать ею сапоги. Между прочим, чувствуется все же, что она предназначена для кожи… Моя кожа на теле становится чуть-чуть мягче, чуть-чуть менее пергаментной»{569}.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.