|
|||
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. 4 страницаПоддержание правопорядка в городе осложнялось наличием здесь значительного числа «уголовного элемента». Его не удалось, как планировалось, полностью выселить летом 1941 года, а потом это сделать было еще труднее вследствие блокирования Ленинграда. Регистрация, учет и задержание рецидивистов и уголовников проводились плохо. Из 268 преступников, которых должны были задержать в 1942 году, были арестованы шесть человек. «Относительная “вольница” в круглосуточных передвижениях по городу, бесконтрольном проживании в нем, уклонении от повинностей находившихся там беженцев, одиночных военнослужащих, подростков, прикомандированных лиц» — таковы были, по мнению изучавшего деятельность спецорганов во время блокады историка В. А. Иванова, приметы города в те дни, когда там было введено осадное положение{360}. Слабая работа по выявлению «уголовного элемента» отмечалась и до войны, а во время осады Ленинграда говорить о полноценном контроле за ними еще труднее. Одна из причин — истощенность милиционеров. «За последнее время в связи с плохим питанием мы в городе не имеем охраны. Я ходил по району в час ночи, абсолютно никого нет. Можно делать что угодно. Я разговаривал с начальником отделения милиции, и он говорит, [что] уходит милиционер на пост и говорит: пошлите за мной, боюсь свалиться», — рассказывал один из присутствовавших на совещании в обкоме ВКП(б) в январе 1942 года. Член военного совета Ленинградского фронта А. А. Кузнецов назвал это «враньем»: «Все они на котловом питании, 3 раза в день получают пищу и обязаны работать»{361}. Известно, однако, что во время блокады от голода умер 651 милиционер{362}. О малочисленности милиционеров говорили и другие блокадники. «Милиционеры встречались очень редко, особенно в декабре и в январе… Чаще к милиционерам обращались по вопросам нарушения светомаскировки кем-то из соседей, при утере продовольственных карточек, при возникновении каких-либо подозрений на спекуляцию», — рассказывал В. Г. Даев{363}. Следует иметь в виду, что милиционеры, как и прочие, находившиеся на котловом питании, должны были поддерживать свои семьи. Само это «питание», скажем прямо, в «смертное время» являлось весьма скудным. Об изможденных, голодных милиционерах очевидцы блокады вспоминали не раз. «Человек упал на панели — мне не дотащить», — сообщал один из милиционеров работникам «скорой помощи» в декабре 1941 года. Вера Михайловна Инбер записала в дневнике 3 января 1942 года: «Связистка-студентка подняла на улице милиционера, упавшего от голода. Кроме того, у него были украдены хлебные карточки». Писатель В. Кочетов, редко бывавший в городе, встретив на улице милиционера, сразу отметил: «В глазах у него тоже был голод»{364}. Это не проходило без последствий. Несмотря на запреты посещать рынки «без служебной надобности», некоторые милиционеры задерживались здесь во время облав. Сотрудники милиции были замечены в перепродаже изъятых у спекулянтов товаров, а один случай, правда, единственный, являлся и вовсе беспрецедентным: по наводке стража порядка группа «ремесленников» обворовывала чужие квартиры{365}. Чаще, однако, довольствовались тем малым, что удавалось получить «по договоренности» с правонарушителями. «В СССР нет другого такого города, где бы милиция и частные граждане так понимали друг друга, как в Ленинграде! » — это патетическое восклицание А. А. Фадеева, приехавшего в Ленинград в 1942 году, у тех, кто был знаком с истинным положением дел, могло вызвать лишь горькую усмешку{366}. Упреки по этому поводу могут показаться и уместными, если не знать, что во время блокады стремились, выражаясь канцелярским языком, использовать свое служебное положение тысячи людей, не одни только милиционеры. Пекари, дворники, продавцы, повара, врачи, воспитатели, шоферы — все они хотели выжить, все мечтали, чтобы остались живы их дети и родители. «Сейчас надо иметь знакомство в столовых, тогда еще можно кое-как спастись. Если этого нет, то — безусловная смерть… Знакомая девчонка на раздаче куда-то исчезла, вероятно, проворовалась и ее сняли с работы. Это очень обидно, через нее можно было получить лишние порции, хоть и дряни из дуранды» — сколько таких признаний встречаем в блокадных дневниках и письмах{367}. В страшные дни первой зимы милиционеры делали всё, что могли, прилагали немало усилий для того, чтобы город не оказался в трясине преступности. Не их вина, что сделать большего они не были способны. Милиционеры, часто сами изможденные, поднимали на улицах обессиленных людей, помогали им дойти до дома, защищали от грабителей, выявляли спекулянтов и воров, наживавшихся на бедах людей. Да, они иногда спорили, кто должен был идти поднимать лежавшего человека, да, помогали не только из сострадания, но опасаясь быть наказанным за бездействие, — но ведь спасали. В начале 1942 года состав милиционеров обновили, пополнив их ряды более крепкими людьми. Об этом была осведомлена даже германская служба безопасности (СД), в справке которой отмечалось: «Так как служащие милиции вследствие голода и холода в большинстве ослабли настолько, что стали пренебрегать своей службой, то в последние зимние месяцы их стали подменять служащими милиции из Москвы, которые приняли политический надзор с большой активностью»{368}. В целом же какого-то существенного пополнения корпуса охраны правопорядка не произошло (да и невозможно было это сделать), работа его улучшилась лишь после нормализации обстановки в городе в середине 1942 года. Широко развившееся в городе воровство являлось и следствием слабой работы милиции, и было в значительной мере обусловлено голодным блокадным бытом. Самым страшным по своим последствиям являлось воровство продуктов и карточек. Особенно оно усилилось в конце ноября — декабре 1941 года. Чаще всего кражи происходили во время давки (у трамваев, поездов, магазинов), когда люди, желавшие быстрее пройти внутрь, на миг утрачивали бдительность. А. А. Грязнов рассказывал, как 30 ноября 1941 года, при попытке протиснуться в магазин, его сдавили двое человек: «Один попытался вытащить кошелек, другой — портсигар». У его брата Ф. А. Грязнова украли продукты в переполненном вагоне трамвая. О диковинном случае сообщала Л. В. Шапорина в дневниковой записи 14 декабря 1941 года: «Женщина с двумя детьми выходила из трамвая. Ей надо было снять ребенка с площадки, и она попросила какую-то женщину подержать кастрюльку. Пока она снимала ребенка, та пустилась бежать с обедом, ее не догнали»{369}. Воровали продукты и товары в общежитиях, где их было легче обнаружить, во время пожаров, когда не удавалось за всем уследить, и, конечно, на огородах, разведенных в городе летом 1942 года — там, по словам И. Д. Зеленской, «происходили бесчисленные кражи»{370}. Огромный размах приобрели кражи в квартирах. Сотни из них являлись «выморочными», там не осталось в живых ни одной семьи. Из тысяч квартир выехали эвакуированные, передав ключи в домоуправления либо соседям, что считалось более надежным отчасти из-за опасений потерять прописку. Многие квартиры не опечатывались, хотя, конечно, и это не спасло бы их от разграбления. «Свои или чужие соседи… взламывают двери квартир, нагло грабят все ценное… Редкая квартира уцелела от этой участи», — записывал в дневник 22 марта 1942 года З. С. Лившиц. Его слова подтверждает Э. Г. Левина, отметившая в дневнике 4 марта 1942 года: «После смерти к одиноким прибегают соседи, ищут карточки, вещи, годные для обмена на продукты». Мебель ломали на дрова, книгами отапливали печи и, возможно, часть их продавали — они пользовались спросом в блокадном Ленинграде. «Книги и рукописи сожгли, вещи разворовали, мебель тоже ушла, даже рояль вытащили» — такой предстала перед А. Н. Болдыревым одна из квартир, имущество которой его послали описывать{371}. Еще чаще виновниками ограбления квартир считали дворников и управдомов, которые должны были осматривать «выморочные» и «эвакуированные» квартиры и опечатывать их. «Я посмотрел цифры за 4-й квартал 1942 г. и сделал анализ. Оказывается, 25% преступников, расхищавших имущество в бесхозных квартирах, были работниками домохозяйства», — сообщал начальник управления милиции Ленинграда Е. С. Грушко; можно только предположить, как происходили грабежи ранее, в «смертное время». Красноречивым комментарием к этим словам служат записи В. Г. Левиной: «Наша тетка, потерявшая площадь в нашей квартире и поселившаяся временно у нашей дворничихи, увидела у нее наши вещи»{372}. Вероятно, ограбления совершались при коллективном сговоре всех тех, кто обязан был описывать чужое имущество, в ряде случаев чужими вещами оплачивалось и молчание соседей. Уникальную историю о том, как «преступницей» стала женщина, попавшая под обстрел, рассказал Е. С. Грушко. Это единственный случай, но даже при всей его необычности здесь отчетливо проступают приметы той неразберихи, в которой осуществлялась прописка и выписка из Ленинграда, — неразберихи, служившей источником для незаконного обогащения. Это яркая иллюстрация того, как «налажена» была работа домоуправлений и милиции в самые тяжелые блокадные дни: «Мне надо было дать санкцию на арест одной женщины, простой, малограмотной рабочей, совершившей самую обыкновенную кражу — кражу небольшого количества на хлебозаводе, пробравшись туда… Раньше, чем дать разрешение на арест этой гражданки, я пригласил ее побеседовать и выяснил, что у нее было 2 детей, муж… В начале войны муж был взят в армию, она оставалась с детьми, в период затруднений их поддерживала, но однажды потеряла на улице сознание и была отправлена в больницу, затем ее оттуда переправили еще в 3 больницы. В начале 1943 г. немного окрепшей она вышла из больницы. Никаких документов, паспорта при ней не оказалось. Ей в больнице дали справку, что она — такая-то лечилась в больнице в течение такого-то времени от дистрофии. С этой справкой она пришла в дом, где она когда-то проживала, узнала, что дети померли. В доме вместе с тем зафиксировано, что она тоже умерла. Комната, в которой она проживала, занята другими жильцами. Управхоз (это было в Дзержинском районе) отказался разговаривать с ней, так как имел сведения, что гражданка, за которую она себя выдает, уже умерла, и не оказал ей никакого содействия. Она долгое время скиталась, наконец, устроилась грузчицей в “Ленпогрузе”. Милиция преследует за прием на работу беспаспортных, у нее же не было паспорта или других соответствующих документов, кроме справки, которая не являлась настоящим документом, поэтому после непродолжительной работы ее уволили, предложив принести паспорт. Она, не зная, куда обратиться, как добиться паспорта, не могла его получить, скрывалась от милиции по всяким необитаемым домам и квартирам, добывала пропитание путем попрошайничества и небольших краж. В результате она попала ко мне. Я выдал ей продовольственную карточку, потребовал предоставить жилищную площадь. Когда я дал приказание отпустить ее на свободу, устроить на работу, выдать продовольственную карточку, предоставить ей взамен ее бывшей площади другую или же возвратить прежнюю, то эта гражданка обиделась, полагая, что я издеваюсь над ней»{373}. В годы блокады выявились и другие формы обворовывания граждан, может быть, не столь жестокие и дерзкие, но все же нанесшие им урон. Прежде всего это мошеннические манипуляции со вкладами горожан в сберкассах. Наиболее распространенные виды финансовых злоупотреблений перечислены в справке заведующего отделом кадров Ленинградского ГК ВКП(б), составленной в сентябре 1942 года. Среди них «получение денег сотрудниками сберкасс по вкладам эвакуировавшихся и умерших граждан, присвоение денег от вкладов, вносимых гражданами, не проводя их по установленной отчетности, подмена облигаций, хранящихся в сберкассе, на которые пали выигрыши, прямое хищение денег из сумм, получаемых для подкрепления наличности». В справке приведен и ряд фактов, показывающих технику мошенничеств: «В сберкассе № 2 (Володарский район) контролер… присвоила 10 920 руб. (в основном, в мае 1942 г. ). Контролер получала деньги по вкладам, находившимся без движения на протяжении 1, 5—2 лет, и по вкладам умерших граждан (которых специально выявляла). На лицевом счете подделывала подпись, а на расходном ордере проставляла выдуманный номер паспорта. Деньги получала из аванса, оставляемого кассиром, которого сама отсылала. В сберкассе № 54 (Октябрьского района) контролер… присвоила 3884 руб. (в мае 1942 г. ) по вкладам эвакуировавшихся граждан. Принимая заявления о переводе вклада в другую местность и сберкассу, [она] заявления уничтожала, а по книжке получала деньги, выписывая фальшивые ордера»{374}. Имелись и случаи присвоения денежных средств ленинградцев работниками почты. Выяснив, что адресат, на имя которого пришел перевод, умер, был эвакуирован или находился в армии, они оставляли себе его деньги. Если деньги пересылались с фронта, то их суммы уменьшались в квитанциях, которые переписывали заново{375}. Воровство не приобрело бы таких размеров, если бы не изменились человеческие представления о том, что можно и чего нельзя делать во время катастрофы. Многие понимали, что придерживаться принятых и усвоенных в прошлом нравственных навыков не удастся, но размывание моральных ценностей не происходило внезапно и бесповоротно. Совершая поступок, который прежде считался безнравственным, человек уверял себя, что он делает это для других, а не для своего спасения, что он если и украл что-то, то немного, что он обокрал людей, которые живут намного лучше и для которых пропажа какой-нибудь вещи — неощутимая потеря. Позднее, когда голод стал нестерпимым, в блокадных дневниках при описании аморальных поступков вместо нравственных переживаний отмечен миг насыщения, миг радостный, поглощающий все мысли человека. Один из блокадников рассказывал, как его жена получила по карточке родственника крупу. Очевидно, произошло это в последний день декады (запись в дневнике помечена 1 февраля 1942 года), после чего продукты, не выкупленные за это время, считались «пропавшими». Родственник, вероятно, не знал, что ему «повезло с крупой», и этим воспользовались: «Решили ее украсть. Сделали кашу и с сахарком съели. Удивительно хорошо себя почувствовали. Вот теперь мы научились ценить пшенную кашу». В это же время (январь 1942 года) проверяющего ясли решили «умаслить», накормив обедом из продуктов, предназначенных для детей. «Ох, как это приятно! Зарядка на весь день» — и ничего, кроме этого, ни раскаяния, ни оправданий{376}. Сейчас всё можно, сейчас время другое — этот ответ слышали часто, когда пытались урезонить тех, кто без брезгливости решался на любой шаг, чтобы выжить. И. Д. Зеленская рассказывала, как поймали человека, укравшего чужую собаку и содравшего с нее шкуру. Ему пытались предъявить свои права на нее, но безуспешно: «Вцепился в свою добычу и после всякого вранья просто заявил, что он собаку не отдаст». Когда один из присутствовавших «интеллигентно» ему заявил: «…”Ведь вы же чужую собаку стащили, так же не делают”, тот ответил: “Теперь всё можно”». Конечно, такую безоглядность и цинизм мы не всегда встретим, но тот же ответ давали себе и люди честные, порядочные, помогавшие другим, не дошедшие до последней стадии нравственного распада. «Из комнаты общежития… исчезли мое осеннее пальто и сапоги. На ногах еще что-то осталось, а на плечи одеть было нечего. В шкафу висели какие-то пальто уехавших студентов. Взяла одно из них» — это одна из записей блокадницы, студентки ЛГУ. «Что это было? Воровство? » — спрашивает она себя. Нет, никакого стыда она не испытывает. «Почему? Из-за полной безысходности? Или потому, что правильные оценки отошли от бытовых мелочей, поднялись на другие уровни. Наверное, в обычных условиях и экстремальных ситуациях один и тот же поступок оценивается по-разному, не с юридической, а с нравственной стороны»{377}. Этот поступок все же беспокоит ее. Она перебирает доводы, приводит оправдания — но ответ все тот же. Этот феномен блокадного сознания попыталась осмыслить Л. Я. Гинзбург. Говоря об инерции нравственных представлений и оценок, она отмечала в «дистрофические времена» одно характерное явление: «Люди, интеллигенты в особенности, стали делать вещи, которых они прежде не делали, — выпрашивать, утаивать, просить, таскать из стола в столовой кусочек хлеба или конфету. Но система этических представлений оставалась у них прежняя. Побуждения, приводившие его к подобным поступкам, всякий раз представлялись ему… таким стихийно-глубоким проявлением инстинкта жизни, что он не хотел, не считал нужным с ними бороться… Он ощущал этот поступок как временный и случайный. Поступок не имел отношения к его пониманию жизни…»{378} Это очень точное наблюдение. В блокадных документах их авторы часто не щадят себя, но рядом с самообличительными записями соседствуют такие, где их облик (нередко безо всякой рисовки) соответствует тем нравственным представлениям, которые приняты в цивилизованном обществе. Блокадная этика более гибка. Здесь нет застывших, канонических норм. Воровать нельзя — но вот рядом погибающий ребенок и его еще можно спасти, если понести на рынок вещи уехавших соседей. Что нравственнее — спасти его или сохранить свою репутацию? Это вопрос риторический — во времена катастроф выбор всегда делается в пользу тех, кто нуждается в поддержке. Одним из самых отвратительных видов преступности в осажденном Ленинграде являлось мародерство. Снимали одежду, обувь, бывало, раздевали до нижнего белья. Обворовывали мертвых на улицах и площадях, в моргах, на эвакопунктах, на кладбищах. Мародеры действовали быстро, опасаясь, что либо мертвых сразу уберут, либо кто-то опередит их. Е. Козлова вспоминала, как сняли шапку с мужчины, лежавшего на тротуаре всего несколько часов, в других случаях время грабежа было еще короче. Иногда раздевали постепенно — проходившие мимо люди замечали, что сначала снимали валенки и пальто, спустя какое-то время — платье или юбку. Если валенки не удавалось снять с трупа, то могли и отпилить ноги{379}. Заметим, что в момент ограбления не все жертвы мародеров являлись мертвыми. Они могли находиться и в голодном обмороке либо пытались лежа переждать, пока пройдет слабость. Мародеров это не останавливало, а сопротивляться изможденный человек не мог. В ряде случаев даже нарочно подталкивали людей, чтобы они упали, — с лежавшими на снегу легче было управиться. Иногда успевали снять одежду и с погибших во время обстрела, причем за 1—2 часа, если машина МПВО запаздывала. «Случалось, из-под земли или обломков высовывается рука, на ней браслет, кольца или часы. И раньше, чем человек увидит свет, эти вещи… сняты с его руки», — отмечал В. В. Бианки. Грабили погибших не только в «смертное время», но и позднее, и столь же быстро. Л. В. Шапорина вспоминала, как зашла в кинотеатр «Спартак» позвонить по телефону 1 ноября 1942 года: «Через 10 минут возвращаюсь и вижу женщину, лежащую на ступенях без сознания. Сняты туфли и украден мешок с карточками, висевший на груди под платьем»{380}. Пожалуй, самым страшным и омерзительным преступлением в городе считали людоедство. Слухи о нем впервые широко распространились по Ленинграду в январе 1942 года (молва, как обычно, и преувеличила их), но само это явление возникло раньше. Первые случаи умерщвления людей с целью поедания трупного мяса официально отмечены в третьей декаде ноября 1941 года. Сначала их было немного. В сводке Управления НКВД по Ленинграду и Ленинградской области (УНКВД ЛО) 3 декабря 1941 года приводились подробности девяти преступлений, в сводке 24 декабря 1941 года — тринадцати. В 1942 году за употребление в пищу трупов были задержаны: в январе — 366 человек, в феврале — 612, в марте — 399, в апреле — 300, в мае — 326. С лета 1942 года наблюдается быстрое и неуклонное снижение числа лиц, обвиненных в каннибализме, — в июле таковых оказалось 15 человек. В последней четверти 1942 года за месяц задерживали одного-двух каннибалов, к весне 1943 года случаи людоедства перестали отмечаться{381}. Принимать эти данные УНКВД ЛО, конечно, надо с поправками. Л. В. Шапорина записала в дневнике 15 января 1943 года рассказ табельщицы Мариинской больницы: «…”Что вы удивляетесь, сейчас людоедство развито как никогда, нам чуть ли не каждый день доставляют найденные части человеческих тел. Вот смотрите”. И она стала перелистывать свой регистрационный журнал. На каждой странице по одному, по два раза стояло: части человеческих тел»{382}. В том, что официальные данные, возможно, не совсем точно отражали реальность, ничего удивительного нет, — за всем проследить было невозможно. Заметим, что жертвами каннибалов нередко являлись их родители и дети — они не ожидали нападения и не были готовы дать быстрый отпор. Обилие свидетельств блокадников, отмечавших разнообразные следы «работы» людоедов, заставляет предположить, что масштабы преступлений были все-таки более широкими, чем это отразилось в сводках. В подавляющем большинстве случаев каннибализм, начиная с конца декабря 1941 года, не сопровождался умерщвлениями — мертвые лежали всюду. В основном поедали трупное мясо, найденное на улицах, в домах и на кладбищах. Обычно отделяли так называемые «мягкие части» — груди, ягодицы, из внутренностей — сердце и печень. Чаще искали детские трупики. «В морге детей сперва не прятали, но их по ночам почти всех растаскивали. Люди подходили к машинам и выпрашивали детские трупики. Теперь их запирают», — рассказывал шофер, перевозивший мертвые тела{383}. Детей заманивали и в квартиры с целью умерщвления и последующего поедания. Пользовались их доверчивостью и наивностью, искали тех, кто просил милостыню у булочных, звали «попить молока» или в гости на игры. С жертвой не церемонились. Одна из таких страшных сцен тоже описана в дневнике Л. В. Шапориной. Пригласили к себе домой где-то побиравшуюся девочку-подростка, обещали подкормить. Роли распределили заранее: мать должна будет умерщвлять девочку, а ее дочь — играть на баяне и петь веселые песни, чтобы заглушить крики жертвы. Окровавленной девочке удалось вырваться из комнаты, за ней по коридору на глазах изумленных соседей бежала женщина, пытавшаяся ее настигнуть, а в пустой комнате с распахнутой дверью ее дочь продолжала играть на баяне и радостно петь…{384} Следственные дела каннибалов недоступны, а в официальных отчетах редко делались попытки проанализировать социальный состав преступников. Один из немногих документов, касающихся этого вопроса, — докладная записка военного прокурора А. И. Панфиленко 21 февраля 1942 года: «С целью поедания человеческого мяса, а также в преступлениях о поедании трупного мяса, участвовали целые группы лиц. В отдельных случаях лица, совершавшие подобные преступления, не только сами поедали трупное мясо, но и продавали его другим гражданам… Социальный состав лиц, преданных суду за совершение указанных выше видов преступлений, характеризуется следующими данными: 1. По полу: мужчин — 322 чел. (36, 5%) и женщин — 564 чел. (63, 5%). 2. По возрасту: от 16 до 20 лет — 192 чел. (21, 6%) от 20 до 30 лет — 204 (23, 0%) от 30 до 40 лет — 235 (26, 4%) старше 40 лет — 255 (29, 0%) 3. По партийности: членов и кандидатов ВКП(б) — 11 чел. (1, 24%) членов ВЛКСМ — 4 (0, 4%) беспартийных —871 (98, 51%) 4. По роду занятий привлеченные к уголовной ответственности распределяются следующим образом: рабочих — 363 чел. (41, 0%) служащих — 40 (4, 5%) крестьян — 6 (0, 7%) безработных — 202 (22, 4%) лиц без определенных занятий — 275 (31, 4%) Среди привлеченных к уголовной ответственности за совершение указанных выше преступлений имеются специалисты с высшим образованием… Из общего количества привлеченных к уголовной ответственности по указанной категории дел коренных жителей города Ленинграда (уроженцев) — 131 чел. (14, 7%). Остальные 755 чел. (85, 3%) прибыли в Ленинград в различное время. Причем среди них: уроженцев Ленинградской области — 169 человек, Калининской — 163 чел., Ярославской — 38 чел. и других областей — 516 чел. Из 886 чел., привлеченных к уголовной ответственности, только 18 чел. (2%) имели в прошлом судимости»{385}.
Глава четвертая. Смерть
Дискуссии о том, сколько погибло людей во время осады Ленинграда, продолжаются и сейчас. Споры возникают из-за разных подсчетов жертв блокады и фрагментарности документов, фиксировавших их смерть. Многие смерти не регистрировались, трупы часто захоранивались вне кладбищ, имелись попытки со стороны похоронных команд преувеличить сведения о погребенных, поскольку превышение их «нормы» поощрялось дополнительным пайком. К этому примешивалось и стремление руководителей города преуменьшить число умерших и снять с себя ответственность за то, что Ленинград не был подготовлен к долговременной осаде, и не всё в нем делалось для того, чтобы спасти оставшихся здесь людей. Иностранному корреспонденту, спросившему на пресс-конференции П. С. Попкова в 1944 году, действительно ли погибли 500 тысяч человек, тот ответил, что «цифра во много раз завышена и является сплошной газетной уткой». Через два года на Нюрнбергском процессе было заявлено, что в Ленинграде умерло 632 253 человека. Это число уточнено в 1965 году В. М. Ковальчуком и Г. Л. Соболевым. Они считали, что число жертв блокады составляло не менее 800 тысяч человек, исключая тех, кто умер во время эвакуации. Статья вызвала раздражение бывшего уполномоченного ГКО по снабжению Ленинграда продовольствием Д. В. Павлова, обратившегося с жалобой в ЦК КПСС. Никаких аргументов он не приводил, отметив только, что цифры, обнародованные на Нюрнбергском процессе, являются общепризнанными. Автор одного из новейших исследований по истории блокады, Л. Л. Газиева, считает, что число умерших во время осады города можно увеличить до 933 71б человек, из которых не менее 33, 4 процента были детьми до 14 лет{386}. Некоторые исследователи говорят об одном миллионе погибших и даже большем их числе, но и из приведенных данных видно, что ленинградская трагедия является самой величайшей катастрофой XX века. Ввиду физиологических особенностей и острой нехватки белков первыми начали умирать мужчины, но с марта 1942 года число умерших женщин стало превышать число умерших мужчин. Резкое увеличение смертности обозначилось с октября 1941 года. Больше всего людей погибло от голода в январе—марте 1942 года, причем в феврале число умерших оказалось самым высоким по сравнению с другими месяцами. Даже в апреле, когда некоторые категории населения получали 0, 5 килограмма хлеба в день, смертность существенно снизить не удалось. Уменьшение числа умерших стало заметно со второй половины 1942 года. В 1942 году на тысячу человек населения она составила примерно 390 человек, а в 1943 году — 38 человек. Помимо голода, гибель горожан была обусловлена и эпидемическими заболеваниями — при этом, разумеется, надо брать в расчет, что голод во многом способствовал их летальному исходу. Больше всего людей умерло от дизентерии (16 306 смертей в 1942 году, 383 — в 1943-м) и гриппа (соответственно 1279 и 48). Симптом дизентерии — безостановочный кровавый понос. Если он длился больше трех дней, то мало кто выживал. А. Н. Болдырев в июле 1942 года записал рассказ одного из знакомых, чудом уцелевшего в «смертное время»: «Встал только потому, что его не хватил понос. А в палате на 10 человек, где он лежал два месяца, три раза сменился весь состав, именно из-за поноса»{387}. Высокой являлась детская смертность. Роды в блокадном Ленинграде отличались быстротой и преждевременностью, отмечались многочисленные случаи патологии беременностей. В январе 1942 года в среднем в сутки умирали 265 грудных младенцев. Позднее эти показатели начали снижаться, и очень значительно — в марте 1943 года в день умирали не более двух человек{388}. Сведения о тех, кто умирал быстрее всего, содержатся едва ли не в каждом документе, оставленном нам очевидцами того времени. Это люди одинокие, получавшие иждивенческие карточки и лишенные иных средств к существованию, семьи, где имелось более двух детей, беженцы. Многое, конечно, зависело от физиологического состояния и наследственности, от того, сколь часто им приходилось делиться с другими и имелись ли те, кто готов был прийти на помощь нуждающимся. На кондитерской фабрике им. Н. К. Крупской из нескольких сотен работников за страшную зиму от голода не умер ни один человек, а на заводе им. С. Орджоникидзе скончались от истощения только за один день около ста человек — и это тоже должно быть учтено{389}. О мертвых телах, лежавших на улицах Ленинграда, написано немало. Трупы обнаруживали всюду — и на центральных улицах, и в глухих переулках. Поначалу их обходили, но, поскольку на зажатых сугробами тропинках трудно было разминуться, через мертвых стали перешагивать, зачастую без стыда и брезгливости. Первые трупы увидели на улицах города в ноябре 1941 года. Их старались убирать сразу, но в декабре 1941 года число умерших резко увеличилось. Уборке трупов препятствовали отсутствие транспорта и топлива, истощенность и малочисленность людей из похоронных команд. Особенно много трупов, брошенных на улицах, находили в январе — начале февраля 1942 года. Некоторые трупы не убирались неделями и даже месяцами{390}. Но такое все-таки случалось редко. Обычно трупы в декабре 1941-го — феврале 1942 года лежали неубранными 2—5 дней. Команды МПВО отвозили мертвых в морг раз в неделю, но их могли подбирать и милиционеры, и управхозы и коменданты участков — все те, кто обязан был следить за порядком в четко обозначенном квартале. Делали это не всегда охотно{391}. Позднее, особенно после мартовско-апрельских субботников 1942 года, их старались уносить в тот же день, когда обнаруживали. 13 тысяч мертвых нашли на улицах весной 1942 года, расчищая от сугробов мостовые{392}. Среди них, вероятно, могли оказаться и те, кто умер несколько месяцев назад. «Идешь и видишь: торчит из сугроба рука чья-нибудь или нога», — записывала в дневнике 2 февраля 1942 года Е. Козлова{393}.
|
|||
|