Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ВОСПОМИНАНИЯ 5 страница



Хотя я и не входил ни в одну команду, однако на соревнованиях облачался, с разрешения Теда Сибрука, в свою старую эксетеровскую форму. Мне здорово помогали приемы, которым я научился у Джонсона и Уорника. Не забыл я и того, чему учил меня тренер Сибрук. Тренируясь с Шерманом Мойером, я понял важность контроля за положением рук. Верхняя позиция по‑ прежнему оставалась моей сильнейшей, но дело редко доходило до уложения противника на лопатки. Оказываясь в нижней позиции, я довольно быстро уходил из‑ под его контроля. Никто из моих соперников не имел мастерства Шермана Мойера. Тот мог часами не выпускать меня из‑ под своей «опеки».

Вместо того чтобы снижать вес, я начал упражняться с отягощениями. Мне не удавалось держаться в рамках ста тридцати фунтов, и тогда я решил «накачать силу», чтобы выступать в категориях до ста тридцати семи или до ста сорок семи фунтов. (В открытых турнирах весовые категории варьировались между студенческими и «вольными» стандартами; иногда я боролся в категории до ста тридцати шести с половиной или до ста тридцати семи фунтов, а иногда – в категории до ста сорока семи или до ста сорока девяти с половиной фунтов. ) Причиной того, что я начал набирать вес, стало пиво. В середине сезона шестьдесят третьего года мне исполнился двадцать один год. Я отказался от сигарет и приналег на пиво.

Ничего удивительного: в университете Нью‑ Гэмпшира все писатели (и будущие писатели) курили и выпивали. Каждый день я тратил по сорок пять минут на дорогу из Дарема в Эксетер, где тренировался. Редкий уик‑ энд я оставался дома и не ехал на очередной турнир. Это удивляло и меня самого, и моих новых друзей‑ литераторов, считавших такую жизнь исключительно нелитературной. У меня были друзья‑ борцы и друзья‑ писатели, но тогда я впервые убедился, что две эти группы почти не смешиваются. Был и у меня период (правда, недолгий), когда я пытался разделить два своих пристрастия, считая, что нужно выбирать либо борьбу, либо литературу.

В марте шестьдесят третьего года мы с Тедом Сибруком поехали в Огайо, в Кентский университет, посмотреть состязания НССА. Там же я узнал о результатах своих бывших однокурсников по Питсбургу. Джим Харрисон стал чемпионом. Майк Джонсон проиграл финал, Тимоти Гей занял пятое место, а Кеннет Барр – шестое. (Я считаю, что турниры первого дивизиона НССА – тяжелейшие борцовские состязания; тяжелейшие как физически, так и психологически. Они труднее Олимпийских игр; прежде всего, из‑ за чудовищного напряжения участников, стремящихся стать всеамериканскими чемпионами. И потом – из‑ за равенства спортивных показателей большинства претендентов. В турнире девяносто пятого года участвовало шесть чемпионов, из которых только двое смогли отстоять свой титул, а в десяти весовых категориях только четверо претендентов‑ новичков дошли до финала. )

За год после Питсбурга я увидел, как далеко мне до классных борцов, занимающих первые строчки в списке участников. Это вогнало меня в депрессию. В двадцать один год я чувствовал, что потерпел поражение там, где у меня были хоть какие‑ то результаты. Даже хуже, чем «потерпел поражение», – я проиграл с разгромным счетом. На обратном пути из Кента тренер Сибрук рассказал мне о разговоре с Рексом Пири. Тот по‑ прежнему был доброжелателен ко мне и выразил надежду, что я уладил «проблему с подружкой».

– Какая еще «проблема с подружкой»? – спросил меня Тед.

Пришлось сознаться, что тогда я соврал тренеру Пири и не назвал истинной причины ухода из Питсбургского университета. Майк Джонсон завоевал на чемпионате второе место. Я ушел потому, что не мог смириться с ролью запасного для Джонсона и целых четыре года тащить эту лямку. Но еще унизительнее, чем роль запасного, было мое вранье Рексу – эта придуманная подружка.

– Ах, Джонни, Джонни, – усмехнулся тренер Сибрук. (Мы находились в Огайо, в туалете автозаправочной станции. ) – Если у тебя средние борцовские данные – это еще не повод бросать борьбу. Продолжай. Ты всегда будешь любить борьбу. Это выше тебя.

Но тогда я этого не знал. У меня было другое любимое занятие, и я думал, что только там добьюсь успеха. По мнению Джона Юнта, я мог стать писателем.

– Ну так становись им, – сказал тренер Сибрук.

Тед считал, что мне нужно уехать из Нью‑ Гэмпшира. Если я намерен оставить борьбу, нечего тогда жить дома и появляться в спортзале своей бывшей школы. Нужно вырваться за пределы привычного мира, уехать куда‑ нибудь далеко. Питсбург – это далеко, но не слишком.

 

Год за границей

 

Джон Юнт подвигнул меня подать заявку на обучение за границей по линии студенческого обмена. Заявку удовлетворил Европейский институт в Вене, куда я и отправился. Впервые я ехал в Европу «в качестве писателя».

У меня было двенадцать часов немецкого языка в неделю, но и сейчас я говорю по‑ немецки еле‑ еле. Я едва понимаю устную немецкую речь, а когда читаю немецкий текст, сразу вспоминаю про свою дислексию: в конце фразы на меня накидываются глаголы, ожидая, когда я прицеплю их к соответствующим частям предложения.

В числе моих любимых курсов в Европейском институте был курс философии. Его читал англичанин Эдвард Моуэтт. У него я изучал философские воззрения Людвига Йозефа Иоганна Витгенштейна[18] и идеи греческих философов‑ моралистов. Мне очень нравился курс по романам Викторианской эпохи. Его преподавал «герр доктор» Феликс Корнингер из Венского университета. В свое время он учился в Техасском университете, отчего говорил по‑ английски с диковинным австро‑ техасским акцентом. Представьте себе, что в одном человеке соединились Линдон Джонсон и Арнольд Шварценеггер. Такова была речь Корнингера.

В Вене я жил на Швиндгассе, рядом с «Польской читальней», как назывался этот польский культурный центр. Моим соседом по квартире был некто Эрик Росс из Чикаго. Высокий, атлетически сложенный, с золотистыми, слегка вьющимися волосами, Эрик являл собой образец совершенного арийца. Однако он был евреем и прекрасно разбирался в многочисленных (порою почти незаметных) формах австрийского антисемитизма. Прежде я ничего не знал об антисемитизме, но в Вене восполнил этот пробел. Я был невысокого роста, черноволосым, темноглазым, чем уже «тянул» на еврея. Моя фамилия Ирвинг происходила от шотландского имени, но очень часто такое имя носили евреи. Словом, какого‑ нибудь венского антисемита моя внешность и фамилия ставили в тупик. (При таком уровне интеллекта можно и Джона Милтона причислить к евреям из‑ за того, что Фридмена звали Милтон. Впрочем, как остроумно заметил Эрик Росс, еще никто не называл антисемитов интеллектуально развитыми. ) Мы с Эриком разработали нехитрый прием для выявления антисемитов. Если только какой‑ нибудь официант, продавец или студент позволял себе малейший намек на мое «еврейство»… при моем скверном знании немецкого я этого не замечал, однако Эрик был начеку и сразу же предупреждал меня о нанесенном оскорблении.

– Тебя опять приняли за еврея, – говорил он мне.

Тогда я, глядя на обидчика‑ антисемита, произносил затверженную фразу:

– Идиот, это как раз он еврей. (Еr ist der Jude, du Idiot. )

Эрику всегда приходилось помогать мне с правильным произношением, но наш прием достигал желаемого результата. Те, кто позволял себе антисемитские выходки, обычно были настолько тупыми, что уже не пытались различить, кто из нас еврей, а кто нет.

Мы с Эриком вместе ездили в Стамбул и Афины, вместе катались на лыжах в альпийском местечке Капрун. И хотя нам нравилась наша самостоятельная жизнь в Европе, Вену мы не любили (и до сих пор не любим). Небольшой город, чей пресловутый антисемитизм является составной частью узколобого провинциализма. В Вене процветает ксенофобия, подозрительность ко всем иностранцам (порою это доходит до ненависти). От австрийцев постоянно слышишь: «Das geht bei uns nicht» («Нам это не свойственно»). «Auslä nder» («иностранец») – у них пренебрежительное слово. Венская Gemü tlichkеit (приветливость) – аттракцион для туристов, лживая вежливость преимущественно unhӧ flich (невежливых) людей.

Последний раз я приезжал в Вену на презентацию немецкого перевода моего романа «Молитва об Оуэне Мини» и одним своим пассажем ошеломил журналистов. В то время раскрылось нацистское прошлое Курта Вальдхайма, [19] что, как ни странно, лишь повысило его популярность в Вене. Это я и сказал. Сомневаюсь, что теперь я когда‑ нибудь еще раз приеду в Вену.

Когда я учился в Вене, бывшая квартира и кабинет Фрейда на Берггассе, 19, еще не были открыты для посещения. Только неустанные усилия дочери Фрейда заставили австрийское правительство превратить скромное Wohnung (жилище) на Берггассе, 19, в то, чем оно является теперь, – во впечатляющий музей интеллектуальной жизни, прерванной нацистским аншлюсом.

Фрейд не ошибся, назвав Артура Шницлера[20] «коллегой» по изучению «недооцененного и во многом пагубного эротизма». В студенческие годы именно это служило источником моего восхищения Шницлером: «недооцененный и во многом пагубный эротизм», который Шницлер часто сопоставлял с тягостным, но медленно меняющимся социальным порядком Вены на рубеже двадцатого века. Но даже «Путь на волю» (1908) пронизан той же атмосферой сексуального подавления, которую мы с Эриком Россом прочувствовали более полувека спустя.

Представьте молодого барона Георга фон Вергентина, глядящего из окна. «В парке было довольно пусто. На скамейке сидела старуха в давно вышедшем из моды жакете, расшитом черным искусственным жемчугом. Мимо нее прошла гувернантка, ведя за руку маленького мальчика. Впереди них шагал невысокий гусар с пистолетом и саблей у пояса. Навстречу, покуривая, ковылял инвалид, которому гусар отсалютовал. Поодаль, возле павильона, за столиками сидело несколько человек. Они пили кофе и читали газеты. Листва на деревьях оставалась еще довольно густой. Весь парк казался пыльным, унылым; вся его атмосфера больше соответствовала лету, нежели концу сентября». (Через две страницы молодой Георг будет думать о «маскараде у Эренбергов» и о «мимолетном поцелуе Сисси сквозь черное кружево ее маски». )

Ко времени нашего с Эриком приезда в Вену невысокий гусар с саблей и пистолетом давным‑ давно покинул Штадтпарк, но «унылая» атмосфера во многом осталась прежней. Вечерами мы уходили заниматься в бар, где собирались проститутки, поджидавшие клиентов. Причиной была наша хозяйка, выключавшая на ночь отопление. В кофейнях, популярных у студентов, нам мешал сосредоточиться шум. Венские студенты были слишком «правильными» и не ходили в бары, облюбованные проститутками. Исключение составляли один или два обеспеченных студента; те появлялись, чтобы выбрать себе «жрицу любви». (При виде нас с Эриком эти студенты всегда смущались. ) «Девочки» быстро усвоили, что знакомиться с ними поближе мы не будем, и потеряли к нам интерес. Среди них была женщина постарше (примерно возраста моей матери); та часто помогала мне делать задания по немецкому.

Думаю, барон фон Вергентин привлек мое внимание прежде всего своими нескончаемыми фантазиями о женщинах и трудностями в реальных отношениях с ними. Однако Георг был австрийским аристократом, христианином, а водил дружбу с еврейскими интеллектуалами. Антисемитизм тогда только зарождался. Через полвека антисемитизм в Вене расцвел пышным цветом и стал трудноизлечимой болезнью. Он сделался несравненно вульгарнее, чем антисемитизм, описанный в романе Шницлера.

К примеру, Георг встречается близ Штадтпарка с Вилли Айслером. Меня удивляла подспудная неловкость, с какой Вилли защищает свое еврейское происхождение. Он говорит: «Тот факт, что у меня были трудности с ротмистром Ладичем, не помешал мне увидеть его истинное обличье. Пьяная свинья – вот он кто. Я испытываю неодолимое отвращение, неискупимое даже кровью, к тем, кто ведет дела с евреями, когда им это выгодно, а потом принимается оскорблять и поносить евреев. У них даже не хватает приличия обождать, пока еврей уйдет из кафе».

Потом барон фон Вергентин рассуждает о том, что «ему в очередной раз показалось странным еврейское происхождение Вилли. В Вене хорошо знали Айслера‑ старшего – композитора, создателя чарующих венских вальсов и песенок, известного коллекционера предметов искусства и древностей, который иногда продавал что‑ нибудь из своих коллекций. Природа одарила его могучим телосложением: в молодости он выступал в боксерских состязаниях и брал призы. Сейчас, со своей длинной седой бородой и моноклем в глазу, отец Вилли больше походил на венгерского магната, нежели на главу еврейского семейства. Талант, дилетантизм и железная воля создали Вилли показной образ прирожденного кавалера. Но что по‑ настоящему отличало его от других молодых людей со схожим происхождением и устремлениями – он никогда не был удовлетворен до конца и всегда помнил о своем наследии. Он стремился найти объяснение каждой двусмысленной улыбке или как‑ то смириться с нею; его сильно задевал какой‑ нибудь пустяк или предвзятое мнение, но всякий раз он пытался сделать вид, что ничего не произошло».

В начале шестидесятых венский антисемитизм проявлялся в более жестоких формах, нежели «двусмысленная улыбка». Он опустился до хулиганских выходок, и тут уже невозможно было «сделать вид, что ничего не произошло». Бритоголовые парни с сережками в виде свастики стали знакомым для Вены явлением, хотя и не повсеместным. А повсеместным явлением были пугливые граждане, отворачивающиеся от бритоголовых и делающие вид, что тех не существует. Мы с Эриком – молодые, идеалистически настроенные американцы – могли лишь запомнить и отразить в своих наблюдениях эту необъяснимую терпимость к нетерпимости. И сейчас, более тридцати лет спустя, мы по‑ прежнему часто говорим об этом. Мы говорим не просто о нетерпимости, а о терпимом отношении к нетерпимости, которое позволяет ей процветать.

Вернувшись в Чикаго, Эрик Росс занимался рекламным бизнесом. Затем переехал в Крестед‑ Батт, штат Колорадо, и много лет работал в составе лыжного патруля, а также исполнял народные песни. Эрик до сих пор там живет, оставаясь неутомимым актером и режиссером местного Горного театра. Он по‑ прежнему придумывает рекламу и не забывает мне писать. Эрик – очень аккуратный корреспондент. Мы стараемся видеться каждый год, не забывая и нашего общего прекрасного друга Дэвида Уоррена. Дэвид живет в Итаке, штат Нью‑ Йорк. В Вене он был почти постоянным нашим спутником, а среди нас троих – лучшим студентом.

В Вене мы все ездили на мотоциклах. У Эрика был лучший – немецкий «хорекс». Однако у его «коня» отсутствовала стопорящая подножка. Почему Эрик не поставил новую, он и сам объяснить не может. Но мотоцикл нужно было к чему‑ то прислонять, иначе эта махина падала. Меня возила югославская «ява»… возможно, чешская. [21] Дэвида мучил его жуткий «триумф», умевший в буквальном смысле слова вытягивать все жилы.

Без каких‑ либо особых причин (за исключением того, что я находился далеко, даже слишком далеко от Нью‑ Гэмпшира) я начал писать. Я был благодарен Теду Сибруку и Джону Юнту за их советы.

Джон Юнт убеждал меня остаться в Европе на более длительный срок. В тот год я затосковал по дому. Я тосковал по борцовским тренировкам и по настоящей, а не придуманной девушке, которая вскоре стала моей первой женой. Шайлу Лири я встретил летом шестьдесят третьего года, когда пытался постичь азы немецкого языка, обучаясь в Гарвардской летней школе. Каким бы идиотским это ни казалось, но мы почему‑ то всегда встречаем значимых людей накануне длительных поездок. Через год, летом шестьдесят четвертого, мы с нею поженились в Греции.

«Поживи в Европе еще, – советовал мне в письме мистер Юнт. – Меланхолия полезна для души».

Несомненно, это был хороший и правильный совет. Помимо профессионального чувства долга, которым обладал Джон Юнт, этот человек стал если не первым моим наставником, то первым писателем, которого я воспринимал в качестве наставника. Он изменил мой мир, убедив меня не бросать писательское ремесло. Юнт утверждал, что любое другое занятие, кроме писательства, не будет приносить мне удовлетворения. Однако я не внял его совету и не остался в Европе.

Я попробовал освоить другой язык, и это вызвало у меня дискомфорт. Английский был моим единственным языком. Я не мыслил себя пишущим на каком‑ либо ином языке, кроме английского. К тому же, когда мы с Шайлой вернулись из Греции в Вену, она уже была беременна Колином. Я хотел стать отцом, но только у себя на родине.

 

Ни Вьетнама, ни мотоциклов

 

Когда я вернулся в Нью‑ Гэмпшир, меня под свое крыло взял другой писатель. Томас Уильямс был для меня больше чем учитель. Его жена Лиз стала крестной матерью моего первенца, а мистер Уильямс до самой своей смерти оставался самым суровым и самым страстным моим критиком. Том вел нескончаемую борьбу с моим подражательством и в особенности – с подражательством манере рассказчика, свойственной многим романистам девятнадцатого века. Очень часто он спрашивал на полях моих рукописей: «Кому ты подражаешь сейчас? » Но его симпатии ко мне были вполне искренними, как и мои к нему, а когда меня клевали критики, его верность оставалась непоколебимой. Том Уильямс был мне добрым другом. Сила его репутации и его рекомендации способствовали тому, что мне дали стипендию для учебы в Писательской мастерской при Айовском университете. [22] (Недавний выпускник, женатый и с малолетним ребенком на руках, – я бы не вытянул в Айове без этой стипендии. ) Литературный агент Тома продал мой первый рассказ журналу «Редбук», и я получил огромные по тем временам деньги – целую тысячу долларов. Это произошло еще до окончания Нью‑ Гэмпширского университета и вызвало нескрываемую зависть и злобу у однокурсников. Но мысленно я был уже в Айове и потому вообще никак не реагировал на их выплески.

Мой последний год в Нью‑ Гэмпшире явился для меня своеобразным водоразделом. Я не только стал печатающимся писателем и отцом; рождение сына Колина изменило мой призывной статус на ЗА, что означало: «женатый, имеющий малолетнего ребенка». Это навсегда избавило меня от многих тягостных раздумий и нелегкого выбора, вставшего перед мужчинами моего поколения. Я мог позволить себе вообще не думать о Вьетнаме, поскольку призыв в армию мне не грозил. Если Колин спас меня от Вьетнама, то наличие собственной семьи и возвращение к борцовским занятиям уберегло от самых коварных ловушек, подстерегавших поколение шестидесятых, – сексуальной вседозволенности и наркотиков. Я был мужем, отцом, спортсменом и с недавних пор – печатающимся писателем.

Когда родился Колин, мне самому только что исполнилось двадцать три. Он появился на свет в конце марта: для Нью‑ Гэмпшира – отнюдь не весна. Я ехал на мотоцикле из больницы домой. (Шайлу в больницу отвозил наш друг; я в это время был на занятиях по литературному творчеству у Тома Уильямса. ) Помню, что на дороге все еще попадались островки снега и лужицы под ледяной коркой. Я ехал очень медленно, а по приезде поставил мотоцикл в гараж и больше никогда на него не садился. Летом я его продал. Это был «роял энфилд» с объемом в семьсот пятьдесят кубических сантиметров; сочетание черных и блестящих хромированных поверхностей. Добавьте к этому томатно‑ красный бензобак в виде слезы (мне его сделали по заказу). Я ничуть не скучал по своему «коню». Я стал отцом, а отцы не гоняют на мотоциклах.

В той же больнице, где родился Колин, и той же ночью умер Джордж Беннет. Я назвал Джорджа моим первым «критиком и вдохновителем»; он был еще и моим первым читателем. Я помню, как в ту ночь разрывался между палатой, где лежала Шайла с Колином, и палатой, где умирал Джордж. Я вырос в Эксетере, и до поступления в Академию его сын был моим лучшим другом. (В дальнейшем свой первый роман я посвятил памяти Джорджа, а также его вдове и сыну. )

Джордж Беннет познакомил меня с фильмами Ингмара Бергмана. Знакомство началось с «Седьмой печати». Это было в пятьдесят восьмом или пятьдесят девятом году (фильм появился в пятьдесят седьмом, и в том же году его начали показывать в Штатах). Психологически несложно понять, почему Смерть пришла за Джорджем. Я видел Смерть в облике неутомимого шахматиста в черном (Бенгт Экерут), который выигрывал у Рыцаря (Макс фон Сюдов) и грозился забрать жизни жены Рыцаря и его оруженосца.

Помню, мне попалась критическая статья, где «Седьмую печать» называли «средневековой фантазией». Этого я до сих пор не понимаю. Возможно, и «средневековая», хотя большинство фильмов Бергмана представляются мне лишенными каких‑ либо привязок ко времени. Однако «Седьмая печать» – ни в коем случае не «фантазия». Смерть забирает Рыцаря и позволяет молодой семье жить дальше… то же самое случилось и со мной. В ночь рождения моего сына Колина Джордж покинул этот мир.

В тысяча девятьсот восемьдесят втором году, когда Ингмар Бергман выпустил свой последний фильм «Фанни и Александр» (сюжет был навеян яркими и болезненными воспоминаниями его детства) и заявил об уходе из кино, я пережил еще одну потерю. Бергман был единственным крупным писателем, снимавшим фильмы. Мой интерес к кино всегда был средним, а после ухода Бергмана стал падать. Надеюсь, что господин Бергман ныне счастлив в театре, где он ставит пьесы. Это лишь мое предположение, поскольку я не принадлежу к числу театралов.

 

Даже зебра…

 

Тед Сибрук был рад моему возвращению из Европы и встретил меня радушно. Я вновь оказался среди знакомых стен Эксетера, но что‑ то изменилось во мне самом. Я был счастлив просто погрузиться в борцовскую атмосферу, не особо думая о выступлениях. На турниры я не ездил. Я и так выкладывался по полной, тренируя мальчишек. Меня больше волновали их результаты, чем собственные. Так незаметно я стал сертифицированным судьей. (До этого я всегда недолюбливал судей. )

Зимой шестьдесят пятого года в Эксетере появился еще один тренер по борьбе – вышедший в отставку подполковник военно‑ воздушных сил Клифф Галлахер. Он был братом знаменитого Эда Галлахера. (С двадцать восьмого по сороковой год Э. К. Галлахер тренировал команду Оклахомского университета, и она одиннадцать раз брала общенациональные призы. ) Клифф родился в Канзасе. Будучи студентом Оклахомского индустриально‑ сельскохозяйственного колледжа, он выступал в студенческой команде и не проиграл ни одного состязания. Позже он играл в американский футбол за Канзасский университет и считался полузащитником общенационального уровня. Он поставил мировой рекорд в беге на пятьдесят ярдов с низкими препятствиями. В тысяча девятьсот двадцать первом году Канзасский университет присудил ему докторскую степень по ветеринарии, хотя он никогда не был практикующим ветеринаром. Но у него, как и у меня, был судейский сертификат. На турнирах мы с ним часто судили вместе.

Как тренер Клифф представлял некоторую опасность, поскольку показывал ребятам приемы, уже много лет запрещенные правилами. Он демонстрировал блокирующий зажим, японский кистевой зажим, различные шейные захваты и прочие штучки, относящиеся к тем временам, когда позволялось раскладывать противника на лопатки, применяя болевые и удушающие приемы. Тед не мешал Клиффу их показывать, но потом всегда говорил ребятам:

– Так боролись раньше. Теперь это запрещено правилами.

Естественно, мальчишки жаждали научиться таким штучкам, а Клифф был рад их этому научить. Как я убедился, некоторые из его приемов были незнакомы и Теду.

Правда, хлопот нам с Тедом прибавилось. Обстановка на тренировках изменилась. То один, то другой малец пытался зажать противнику голову. Мы подбегали и вмешивались, задавая неизменный вопрос:

– Это тебе Клифф показал?

– Да, сэр, – отвечал юный борец. – Это болгарский захват «голова‑ и‑ локоть».

Как бы ни назывался этот захват, мы в очередной раз напоминали мальчишке о необходимости соблюдать нынешние правила. Но мы никогда не критиковали Клиффа за его вольности. Мы его очень любили. Такие «шалости» доставляли ему удовольствие. Мальчишкам – тоже. Думаю, вне зала они активно упражнялись в «болгарских» и прочих захватах.

Зато как судья Клифф был вполне надежен. Он обладал прекрасной интуицией и знал, когда надо вмешаться и остановить потенциально опасную ситуацию, чтобы не допустить травмы. Он всегда помнил, где кончается мат и кто из борцов намеренно пытается спихнуть своего противника. Клифф видел, кто нарочно тянет время, и никогда не штрафовал невиновного. Для меня оставалось загадкой, как он сумел запомнить свод правил. В качестве судьи Клифф не допускал ни одного запрещенного приема. (В качестве тренера он показывал все известные ему приемы: как разрешенные, так и запрещенные. ) Стараниями Клиффа мой судейский уровень оказался куда выше борцовского. В отличие от самой борьбы судейство борцовских поединков целиком опирается на определенные знания и не зависит от спортивных качеств (или их отсутствия).

Мне навсегда запомнился один маниакально хаотичный турнир старшеклассников в штате Мэн. Мы с Клиффом были там единственными судьями, знавшими борьбу не только по своду правил. Никто, кроме нас, не штрафовал за зажим головы без применения руки. Если вы зажимаете голову противника, считается, что в зажим должна попасть и одна из его рук. Обхватить голову противника – всего лишь голову – уже против правил. В перерыве Клифф устроил для судей и тренеров нечто вроде кратких курсов по повышению квалификации. Особый упор он сделал на головной зажим, объясняя, что зажимать нужно и руку. Сказанное не понравилось ни судьям, ни большинству тренеров.

– Сезон в разгаре. Слишком поздно показывать ребятам что‑ то новенькое, – заявил кто‑ то.

– Это не «новенькое», это предусмотрено правилами, – возразил Клифф.

– И новенькое тоже, – упирался парень.

Уже не помню, кем он был: тренером или судьей. В любом случае, он выразил настроение большинства собравшихся. Возможно, они годами использовали этот прием, и им вовсе не хотелось менять привычки ради правил.

– Мы с Джонни называем этот захват запрещенным и будем за него штрафовать. Вам понятно? – спросил Клифф.

Тренеры и судьи угрюмо молчали. Но мы с Клиффом твердо придерживались сказанного.

Очки, снимаемые за применение запрещенных приемов, моментально отражаются на репутации борца. Повторные нарушения ведут к дисквалификации. Очень скоро мы с Клиффом оштрафовали и дисквалифицировали чуть ли не половину участников. (Мы «дисквалифицировали» и нескольких возражающих тренеров. ) В полуфинальных состязаниях я дисквалифицировал одного тяжеловеса, намеренно бросившего своего оппонента на стол, за которым сидел счетчик очков. Я дважды предупреждал и штрафовал этого борца за то, что он продолжал поединок вне мата, причем уже после того, как прозвучал судейский свисток. Я даже спросил его тренера, не глуховат ли часом этот парень.

– Он малость туповат, – ответил тренер.

Когда я дисквалифицировал тяжеловеса, его родители встали со скамейки и двинулись к мату. Я сразу понял, кто эти люди. Похоже, сын пошел в них не только размерами тела, но и умственными данными. Клифф пришел мне на выручку.

– Если вы вообще не разбираетесь в правилах, усвойте хотя бы одно из них, – заявил он родителям тяжеловеса. – Оно всего одно, и я объясню его вам только один раз. – (Я увидел, что он сумел завладеть их вниманием. ) – Вот это – борцовский мат, – продолжал Клифф, указывая на мат у нас под ногами. – А вот это – стол, черт бы его побрал. Борьба ведется только на мате и больше нигде. Таково правило.

Родители тяжеловеса молча удалились. Мы с Клиффом дожили до финальных состязаний.

Финальные состязания проводились вечером. И к тому времени в зале появились устрашающего вида люди из центральных районов штата Мэн. (Мой хороший друг Стивен Кинг придумывает не все. Он знает таких людей. ) По сравнению с болельщиками, явившимися на финал, родители дисквалифицированного тяжеловеса выглядели достаточно цивилизованно. Судьи, недовольные нашей упертостью по части правил, в знак протеста разъехались по домам. Мы с Клиффом были вынуждены, чередуясь, судить все состязания финала. Когда он был общим судьей, я брал на себя роль судьи на мате. На следующем поединке мы менялись. Судья на мате может оспорить мнение общего судьи (хотя такое случается редко). Общему судье не уследить за всеми движениями борцов (особенно если движения эти стремительны). Судья на мате порою видит то, что ускользает от внимания общего судьи: например, неразрешенное сцепление рук в верхней позиции. И конечно же, судья на мате лучше видит, кто из борцов оказался за границами мата или попытался вытолкнуть своего соперника. В таких ситуациях при назначении штрафных очков мнение судьи на мате особенно важно.

На турнире старшеклассников может быть одиннадцать, двенадцать или тринадцать весовых категорий. Нынче в турнире Новой Англии класса А, где самой легкой считается категория до ста трех фунтов, учет ведется по тринадцати категориям. В последнюю категорию включаются борцы весом сто восемьдесят девять фунтов и тяжеловесы (до двухсот семидесяти пяти фунтов). Но кое‑ где в средних школах встречается и стофунтовая категория, а в ряде штатов дополнительно установлены категории до двухсот пятнадцати и двухсот двадцати фунтов (в дополнение к категориям до ста восьмидесяти девяти и до двухсот семидесяти пяти фунтов). В шестьдесят пятом году категория тяжеловесов не имела ограничений по весу.

В первых трех категориях из дюжины штрафных очков половину мы засчитали за зажим головы (вероятно, в штате Мэн это было местной особенностью). Одного борца Клифф дисквалифицировал за укус противника. Парень, которому светило разложение на лопатки, воспользовался тем, что рука соперника оказалась рядом с его ртом, и впился зубами в кожу. Решение Клиффа разъярило толпу болельщиков. На скамейках началось нечто неописуемое. Правило, запрещающее укусы, каждый болельщик воспринял как личное оскорбление. (Глядя на некоторых из них, я невольно думал, что они ежедневно кого‑ нибудь кусают. )



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.