Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





{160} Глава четвертая Актеры старого театра: Ф. П. Горев, М. Т. Иванов-Козельский, А. К. Любский, Г. А. Выходцев и А. Н. Островский. 4 страница



{171} Любский приехал посмотреть наш спектакль. В антракте после I акта он появился за кулисами. Серые волосы, старое лицо, похудел, согнулся. Неужели это тот джентльмен с сигарой во рту, делающий свою каждодневную прогулку в харьковском садике?

После Николаева — он еще больше постарел и опустился.

— Я где-то с тобой встречался, — обращается ко мне трагик.

— Да, в Николаеве.

— У тебя хороший голос, ты хорошо пел русские песни, — помню, помню…

Извозчик, всюду его сопровождавший, ожидал Анатолия Клавдиевича, чтобы отвезти его на Волгу.

— Неужели правда, что Анатолий Клавдиевич живет в лодке на Волге? — спросили мы у извозчика.

— Как же, с апреля по октябрь. Как Волга начнет замерзать, и мы оттуда в город.

Услышав наш вопрос, Любский закричал из смежной уборной:

— Да, братцы, Волга, природа — моя стихия. Там особенно хорошо звучит в непогоду монолог Лира. Какие утра, какие ночи!

Извозчик рассказал нам, что он лодку от дождя прикрывает брезентом. Матрос умеет сохранять провизию, посуду. В холодное время помогает кавказская бурка.

— Анатолий Клавдиевич часто кричат что-то театральное. Во хмелю плачут. Любят ездить по Волге. Матрос их катает. Иногда далеко завозит.

Лето. Ростов-на-Дону. Я — во главе дела. Предсезонные приготовления. Рисуем, шьем, лепим. Готовились к трудным, большим постановкам, и для постоянного наблюдения за работой я временно живу в театре.

{172} Утром, еще в постели, я слышу в соседней комнате;

— Николай, ты еще спишь? Вставай, чудесное утро.

Не знаю, кто говорит. Смотрю на часы — 7.

— Кто это?

— Не узнал по голосу? Анатолий Любский!

— Сейчас.

Набрасываю на себя первое попавшееся платье, выхожу. Предо мной… Несчастливцев. Парусиновое грязное пальто, летний грязный картуз, давно небритое лицо, седые космы волос.

— Здравствуй, брат. Приюти и обогрей.

— Откуда?

— Это неинтересно, а вот устал я. Я, братец, сначала в вагоне, а потом, от Таганрога, пешком шел к тебе.

— Почему ко мне? — я недоумевал, но не расспрашивал, и начал заботиться о приведении бедного старика в порядок. Обмыли тут же во дворе под душем, побрили, переменили белье, одели.

Анатолий Клавдиевич переродился и явился к чаю в приличном виде. Набросился на ветчину и хлеб. Видимо, был очень голоден. Подкрепившись, перешел к объяснению своего появления в Ростове. До него дошли слухи, что в будущем сезоне я затеваю новую постановку «Гамлета», с петербургским артистом.

— Так вот я и решил ехать к тебе. Я тебе нужен для Тени отца Гамлета. Я, братец, Гамлета уже не играю, а Тень у меня выйдет прекрасно. Ты водки не пьешь?

— Нет.

— Что ты это, братец?

На время отложив разговор о Тени, я предложил своему гостю отдохнуть. Ему постелили в прохладной комнате при директорской ложе. Я занялся делом, а {173} через несколько часов отдыха Любский появляется в конторе, говорит, что хочет поискать старого ростовского знакомого, а потому на время уходит.

— Дай мне три рубля на извозчика.

Ушел. Я распорядился на случай, если Анатолий Клавдиевич придет поздно, проводить его в отведенную комнату и там же приготовить ужин. После я узнал, что Любский возвратился поздно, сильно во хмелю, хотел будить меня, но сторож проводил его в назначенное место, где он вскоре захрапел.

Утром, за завтраком, я объяснил Любскому, что ставлю «Гамлета» в новом переводе, что трагедия будет поставлена еще в ноябре, а до тех пор репертуар будет состоять из современных пьес, что ему, привыкшему к переводу Полевого, будет очень трудно переучивать роль, а вот что я ему предлагаю: в Петербурге есть хороший дом, где нашли себе покойную жизнь многие из известных ему артистов и артисток — Убежище для престарелых артистов; что я имею возможности поместить его там, предлагаю средства для переезда в Петербург.

— Понимаю и, конечно, не возражаю. Сознаю, что для дела я не гож. Что ж, если там Миша Стрельский, Чарская, Стрелкова — поеду к ним, старым товарищам.

Принесли из магазина готового платья пиджачную пару, пальто, легкую шляпу. Купили билет до Петербурга, дали 30 рублей карманных денег, и Любский уехал с моим письмом, а я предварительно телеграфировал о его приезде.

Вот что я узнал потом. Любский приехал в Убежище совершенно трезвый, выбритый, вполне в приличном виде. Расцеловался со старыми товарищами, обстоятельно осмотрел свое помещение и явился к чаю знакомиться с обитателями Убежища. Расцеловав ручки {174} старушкам, расспрашивал, откуда они, из каких театров, вспоминал о давно прошедшей встрече с некоторыми из них. Был вежлив, предупредителен. После чая уселся в библиотечной комнате около старушек, показывал и учил раскладывать пасьянс, смешил каким-нибудь рассказом, — словом, очаровал все общество. Так продолжалось дней пять.

В одно прекрасное утро зашел он к старушке Измайловой. Разговаривая, обратил внимание на бутылку.

— Что это у тебя, старуха?

— Да спирт, родной, ноги болят, так я их спиртом натираю.

Не говоря ни слова, Любский выдергивает пробку и все содержимое вливает в себя. Опьянел. Начал скандалить, ругаться, ушел из Убежища и уж никогда туда не возвращался.

Летний сезон в Екатеринославе, ныне Днепропетровск.

Перед спектаклем сидим на скамье у театра в Городском саду. Гуляющих на главной аллее много, и среди них показывается фигура с небольшим, перевязанным веревкой сундучком, в поношенном запыленном платье. Направляется к театру, и до моего слуха доносится:

— Где мне найти Николая Синельникова?

Я скорее догадался, чем узнал. Любский, наверное Любский.

Подхожу.

— А! Я к тебе. Здравствуй!

Увожу его на сцену, в уборную, опять расспросы: откуда, куда?

— Я, братец, от Лозовой пешком. В Синельникове молодчага-начальник станции посадил в вагон, узнал, кто я. Угостил прекрасным балыком. Теперь, братец, выручай ты. Мне надо пробраться в Каменское. Там {175} у меня приятель казак. Будем с ним рыбу ловить, — туда отправь меня.

Опять переобмундирование. Потребовал русскую или украинскую рубаху, поддевку, высокие сапоги; получив все требуемое, отправился в Каменское, и с тех пор я не слыхал о нем ничего.

Старушка Петрова рассказала мне кое-что о его ранней молодости. Любский происходил из какой-то богатой семьи. Образование получил в каком-то петербургском привилегированном учебном заведении. Полюбил театр в училище, где был душою и постановщиком ученических спектаклей. Учеником играл сцены из «Гамлета» в присутствии высокопоставленного лица, которое выразило свое поощрение. По окончании курса, Любский появлялся на клубной сцене, которая все больше и больше его увлекала.

Наконец желание взяло свое, и Любский уехал в провинцию — в Петербурге, по семейным обстоятельствам, он оставаться не мог.

Петрова знала его очаровательным молодым человеком. «Разговаривал на разных языках», «талант так и брызжет из него». Даже в голову не приходило, что встречу его погибающим.

В лучших его ролях — Франце, Гамлете, Макбете, Фердинанде, а впоследствии — Вурме, — я его видел в ранней моей юности. Тогда я был очарован его игрой и жадно прислушивался к разговорам о нем старших товарищей. Все признавали в Анатолии Клавдиевиче большой талант.

Как-то в Ростове, за завтраком, я попытался осторожно расспросить о его прошлом.

— Да было кое-что хорошее, но дурного гораздо больше. Было, прошло… а вот теперь устраивай меня, буду благодарен.

Я понял что разговор на эту тему надо прекратить.

{176} * * *

Впервые я встретился с актером из крепостных, Григорием Алексеевичем Выходцевым в 1875 году в Житомире, в антрепризе Савина.

Грузный человек лет шестидесяти. И в жизни, и на сцене — жизнерадостный, часто смеется. Любит общество молодежи. Полон воспоминаний о старине, но рассказчик плохой, так как нужные слова никак не приходят и рассказ запутывается, затуманивается. Окружающие, угадывая, что ему хотелось бы сказать, подсказывают искомое слово, а он с радостью кричит: «Ага, ага! » и идет дальше. Всегда вспоминал только театральные эпизоды, не имеющие серьезного значения, и никогда не слышали мы воспоминаний о прежней его крепостной жизни. По молодости мы пропускали такой важный вопрос: никому в голову не приходило, как это важно, а Григорий Алексеевич никогда, по крайней мере при мне, не говорил на эту тему.

Был человек малограмотный. Ничего не читал. Очень плохо говорил русские слова: невозможные ударения, выговор. Например, говорил вместо «хотя, хоть» — «хучь». Всю жизнь за глаза все его называли «Хучь».

— Кто играет в водевиле?

— Хучь!

«Хучь сказал, Хучь ушел». Все относились к нему с уважением, но за глаза никто не называл его по имени. Всегда — Хучь.

Великолепный комик в водевилях, и только в водевилях. Это его сфера. В водевиле он весел, там смотришь его со смехом, с хохотом. Никогда не позволял себе фарсовых выходок. Говорит просто, а смешно.

Беда, когда он получал роль в комедии или в драме. Терялся, исчезало обычно хорошее настроение. Мрачный, подходил к актерам, делился своим горем.

{177} — «Что он со мной делаить? Вить я провалюсь, я и не выучу такую ролющу».

Чуть не плачет. В конце концов кто-нибудь идет с ним в его комнату, читает ему сцены или всю роль. Старик видимо не принимает, не может принять большого текста, приходит в отчаяние: «Я ему говорил, что я только водевили могу играть, а это все не для меня». Кое‑ как с помощью молодежи заучивался текст. Но при исполнении все забывалось. Бледный, испуганный, трясущийся, что-то бормотал и после спектакля плакал.

Зачем же подвергали такому мучению старика, хорошего водевильного актера? А это были антрепренерские шутки: Савину захотелось поглумиться, похохотать. Он знал слабую струнку старика. Для смеха посылал ему большую роль, а во время спектакля садился в ложу и хохотал над растерянностью старика, хохотал громко, чтобы тот услышал, и хохотал в серьезной сцене.

А завтра Григорий Алексеевич, играя «Аз и Ферт», водевиль в котором был уморительно смешон, — неузнаваем: горе прошло, а о Савине только и скажет: «Черт его знаить — чего он от меня хочить». Подобные шутки повторялись несколько раз.

Но знал я Григория Алексеевича и при других обстоятельствах. Как-то, в товарищеской беседе, Григорий Алексеевич признался, что в настоящем, 1881 году, исполняется пятидесятилетие его работы на сцене. Кто-то посоветовал такое событие отпраздновать: «Устроим юбилей».

Надо сказать, что в те времена о праздновании юбилеев не слышно было, не были эти праздники в ходу, как теперь, а потому Григорий Алексеевич запротестовал. Но товарищи настаивали, соблазняя старика успешным бенефисным сбором, и юбиляр сдался. {178} Ни о каких юбилейных комиссиях никто и не помышлял, никаких приглашений и уведомлений не посылали — был, так сказать, местный праздник.

Собрались артисты Дюковского театра, актеры театра, в котором работал Григорий Алексеевич, в публике несколько стариков-обывателей, знавших юбиляра с давних пор. Какой-то старик часто приходил за кулисы, целовал, жал руку Григория Алексеевича, и все повторял: «Сколько лет знаю, сколько лет пролетело». После первого акта юбиляра окружили, кто-то сказал приветствие, аплодисменты, слезы старика, и… произошло неожиданное. На сцене появляется агент Общества драматических писателей, передает приветствие, поздравление и серебряный венок от А. Н. Островского. В публике и на сцене — тишина.

Неожиданность такого поздравления и серебряный венок произвели ошеломляющее впечатление, и через минуту — овация и общая радость.

Повторяю: юбилеи в то время были не таким обычным явлением, как теперь. Серебряный венок — неслыханное дело, венок же от Александра Николаевича усилил эффект неожиданности.

На венке надпись: «Поздравляю талантливого актера. А. Островский». Конечно, все заинтересовались: как, от кого и откуда мог узнать знаменитый писатель о юбилее, и где, когда он мог видеть провинциального актера? Через некоторое время все разъяснилось. Агент драматических писателей, находясь в деловой переписке с председателем этого Общества А. Н. Островским, между прочим известил его о юбилее Выходцева, как о почти небывалом событии. Оказалось, что Александр Николаевич когда-то проездом зашел в театр провинциального города, где видел Выходцева, игравшего какой-то водевиль. Актер ему очень понравился. Через много лет, при известии о юбилее, {179} Александр Николаевич проявил внимание, прислав старику-актеру поздравление и венок. Так объясняли это поразившее всех необыкновенное внимание знаменитого писателя к незаметному провинциальному актеру.

В 1885 году я работал в Харькове. К ноябрю обычный в то время антрепренерский крах поставил меня, по выбору товарищей, во главу коллектива. Судьба снова сталкивает меня с Григорием Алексеевичем. Он приехал из Полтавы, где ему было нехорошо. Пришел с вокзала прямо в театр, вызвал меня. Постарел, плохо одет.

— Где можно поговорить один на один?

Заходим в пустую уборную.

— Приехал из Полтавы. Очень плохо. Продал все, только венок Островского остался. Пристрой меня здесь, совсем погибаю.

Затрясся всем телом, зарыдал. Из‑ под пальто выпало что-то. То был заветный венок.

Я старался успокоить старика. Уверял его, что я и товарищи не оставим его в таком положении. Перевел его в кабинет, усадил в мягкое кресло, велел принести из буфета чаю, бутербродов, оповестил товарищей. Свободные тотчас пошли со мной к Выходцеву, знакомились, говорили ему, что хотя и не встречались с ним, но знают его по слухам. Администратор деликатно предложил вступить в наше дело — словом, ободрили и приласкали старого товарища. Вскоре он хорошо выступил в водевиле, играл свою роль заразительно весело.

Через два месяца, загримированный, в костюме, внезапно упал. Умер — перед своим выходом на сцену.

За гробом шел тот старик, который так радовался на юбилее. Нес памятный венок. Заливаясь слезами, повторял: «Бедный Хучь, милый Хучь»…

{180} Случай привел старика-артиста к людям, которые откликнулись на его безвыходное положение. А сколько ветеранов сцены погибло под забором, голодных, без призора. Кто в то время откликнулся, поддержал старость когда-то талантливого человека?

Актер! Ни прав, ни защиты, ни поддержки.

Григорий Алексеевич был совершенно трезвой жизни человек, в рамках своего дарования был полезным, нужным работником, любимым товарищем. Пришла старость, и он без крова, без куска хлеба. Никакая тогдашняя благотворительность не обращает на него внимания, никакая богадельня не даст ему угла: актер! Что же можно сделать для актера?

С 1897 г., когда благодаря необыкновенной энергии, настойчивости, силе воли М. Г. Савиной, учредилось Убежище для престарелых артистов, старики вздохнули облегченно: есть где голову преклонить. А что было до 1897 г.?

Советскому актеру, окруженному всем, что дает ему возможность работать, развиваться и изощрять свое дарование, быть равноправным гражданином, принимать участие в построении новой жизни, жить не думая об ужасах «черных дней», — трудно представить, как это люди сознательно шли на жизнь, где их ожидало общее презрение, беспомощность, беззащитность. Где они находили силы свыкнуться с такой обстановкой и в такой обстановке работать, творить, восхищать? Конечно, многие падали, гибли, но многие, я утверждаю, шли мимо горести жизни и были счастливы радостью на сцене.

* * *

Сценическая радость! Я знал актера, у которого в синодике ролей числились Гамлет, Лир, Отелло, Ричард, Франц, Фердинанд и т. п. Это был серьезнейший, {181} университетски образованный человек, с большой эрудицией — В. В. Чарский. Молчаливый, мало общительный, гордый, он ушел от общения с людьми, которые его презирали или относились к нему безразлично. Он — актер. Окончив курс, он, необыкновенно любя искусство, сознательно пошел на жизнь, полную испытаний, сознательно избегал людей из общества и отдался изучению и изображению классиков.

Я застал его еще сильным, закаленным. Его дарование было не из блестящих, но ум, работа делали свое дело, и исполнение классических ролей доставляло ему успех, а следовательно — радость, удовлетворение. Играл он Лира хорошо, но однажды исключительно хорошо удалась сцена в шатре Корделии. Занавес опускался под бурные аплодисменты, и Чарский, выходя на вызовы, радостно, неудержимо хохотал. Он не мог, да и не хотел скрыть восторг удовлетворения, наполнивший все его существо. Всегда суровый, серьезный, — он хохотал. Что значили уколы жизни, когда хорошо сыгранная труднейшая из ролей дает радость удовлетворения.

После успеха в какой-нибудь роли, он большую часть ночи гулял — одинокий и счастливый.

Наступила старость. Силы изменили. Антрепренеры стали его избегать. Владимир Васильевич попадает в Уральск, в жалкий город, в жалкое дело, к жалким, издевающимся над ним людишкам. Он сознает ужас своего положения, кое-как добирается до Москвы, где одинокий, нищий, умирает.

Кое-какие подробности из жизни В. В. Чарского передаю со слов приятеля его, суфлера.

Я совершенно случайно был на похоронах Владимира Васильевича. В Москву на послесезонный съезд актеров приехала М. Г. Савина. Как-то утром я встретил ее в бюро.

{182} — Что так рано?

Марья Гавриловна, не отвечая на вопрос, в свою очередь спросила у меня:

— У вас есть свободные час-полтора? Если есть, поедемте со мной.

Дорогой Мария Гавриловна говорит, что едет на похороны Чарского. Заезжала в бюро узнать, будет ли депутация, кто-нибудь из актеров. Оказалось, никакой депутации, никто не знает о смерти Чарского. Газетное объявление пропустили, не читали.

— Ведь вы тоже не знали о смерти Владимира Васильевича?

— Знал, — ответил я сконфужено, — да позабыл совсем.

— Ну вот, так все. Поедем. Может быть, своим вниманием облегчим чье-нибудь горе.

Входим.

У трупа — женщина. Она смотрит на нас с удивлением. Через несколько минут узнает Марию Гавриловну, хочет поцеловать ее руки, говоря, обливаясь слезами:

— Вы одна вспомнили, никто не пришел.

На обратном пути Мария Гавриловна просила меня никому не говорить о происшедшем.

Эта изумительная женщина большую часть своих добрых дел, — а их за ней числилось очень много, — устраивала втихомолку. Незадолго до смерти, в лунную ночь, на волжском пароходе, она мне рассказала многое из своей большой жизни. Потом часть этих рассказов я нашел в ее книге.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.