|
|||
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ 3 страницаДжек разложил руки на коленях, расставил веером оставшиеся пальцы и, бесстрастно глядя на них, продолжил: — Их знахарь ампутировал мне наиболее поврежденные пальцы. Остальные спас, но как прошла вся эта операция, я не помню. Когда я проснулся, прошло два дня. Мои руки были покрыты целебной мазью, наложен компресс из листьев. Они не спрашивали меня ни о чем, я, со своей стороны, ни о чем им не рассказывал: по их представлениям о внешнем мире, жестокость там — обычное дело. Прошло два месяца, прежде чем я окреп достаточно, чтобы пуститься в путь, и тогда трое энагуа отвезли меня на каноэ вниз по реке. На сей раз в обличье священника: так появился на свет отец Девин. Они доставили меня на север, в Порто-Сантана, где мне предстояло сесть на пароход. Правда, у меня оставалось еще одно дело в Белеме. С помощью друзей я наполнил днище фургона порохом, похищенным с военного склада, а потом отыскал в Белеме Рину. Она работала в борделе. Наркотики уже обезобразили ее внешность, маленькая жизнь быстро клонилась к печальному предсказуемому концу. Я забрал ее оттуда, привязал к сиденью фургона с кляпом во рту. Так и не сказал ей ни слова, только взглянул в глаза. Да и что было говорить, она и так прекрасно все поняла. Когда стемнело, мы направили двух мулов с фургоном позади рысцой в сторону тюрьмы; стражники увидели Рину и завели фургон в ворота. Они не заметили горящего запала, скрытого под дном фургона, и из-за ее пронзительных криков — кляп стражники вытащили — никто не услышал, как он шипел. Зато взрыв было слышно на пятьдесят миль. Спаркс умолк, сглотнул и сделал вдох. Был ли в его словах хоть намек на сожаление? Дойл ничего подобного не почувствовал, только удары собственного сердца. — На следующее утро я взошел на борт корабля с документами голландского бизнесмена Яна де Ворта, умершего в верховьях реки. По моей версии, он возвращался домой после несчастного случая, искалечившего его руки: еще один европеец, ставший жертвой джунглей. Продолжать? Дойл кивнул. Кто знает, раскроет ли Спаркс эту рану снова? «Придержи свой язык, — сказал он себе. — Вспомни, как пациент, бессвязно перескакивая с одной мысли на другую, частенько неосознанно открывает тайну своего недуга». Он снова наполнил свой бокал, уповая на то, что Джек не заметит, как сильно дрожат его руки. — Я неспешно двинулся на север через острова Курасао, Антигуа, Эспаньола. Никакой определенной цели у моего путешествия не было: я просто впитывал солнце, заново разрабатывал руки, снова и снова погружая их в горячий песок. Налегал на ром, в каждом новом месте находил новую женщину и уходил, как только от нее уставал. На это много времени не требовалось: все они жалели бедного калеку, а это было так предсказуемо и утомительно. И каково же было выражение лица каждой из этих женщин, когда они понимали, что я ни на йоту им не принадлежу! Однажды я высадился в Нью-Йорке и, хотя поначалу полагал, что это будет лишь краткая остановка, задержался на три с лишним года, меняя имена и легенды. Америка хороша тем, что там не слишком падки на вопросы и, что бы человек ни говорил о себе, готовы все принять на веру, если он способен подкрепить слова делом. Я больше не совершал преступлений, снова вел жизнь обычного человека. Шесть месяцев проработал землемером в Аллеганах, потом стал конюхом в Филадельфии, год пробыл возчиком в долине Огайо — заметь, маршрут тот же, каким движемся мы сейчас. И вот однажды, тогда я занимался погрузкой на Миссисипи, мне не удалось встать с постели, а глянув в зеркало, я себя не узнал. Крайнее душевное истощение подкралось так незаметно, что я не мог понять, в чем дело, а между тем каждая клетка моего тела полностью выработала свой ресурс. Мои руки постоянно болели, боль была глубокой, сильной и неотступной. С превеликим трудом я отправился в Нью-Йорк, благо накопленные средства позволяли несколько лет сводить концы с концами. Со смертью брата я утратил единственную цель, ради которой стоило жить; во всяком случае, ничто другое меня не воодушевляло. И уж конечно, мне в голову не приходило, что он тоже мог спастись. К слову, не имея ни малейшего представления о том, как удалось спастись мне самому, я совершенно этим не интересовался. Ибо опустился на дно пропасти, которую сам же и вырыл. Однажды в ясный, безоблачный и ветреный мартовский день, прогуливаясь неподалеку от того места, где мы были на днях, в Нижнем Ист-Сайде, я обратил внимание на высокого, тощего, изможденного с виду китайца. Возможно, он тоже уловил во мне что-то, какую-то очевидную или неуловимую тоску. Так или иначе, при моем приближении китаец вскинул руку со странно деформированными пальцами. Между этими пальцами находился маленький пакетик из фольги, величиной с серебряную монету. Он не смотрел на меня, не заговорил. Он не повернулся, когда я остановился и оглянулся на него. Он опустил руку и пошел в дверь. Я последовал за ним. Над дверью раскачивался на ветру дешевый бумажный красный фонарь; внутри обнаружились сырые кирпичные стены, несвежие матрацы на полу, а на них дюжины вялых, расслабленных, движущихся, как водоросли, тел. Китаец развернул фольгу и забил темную массу в длинную черную деревянную трубку. Так и не взглянув мне в лицо, он попросил денег; получив, указал мне матрац и своими изуродованными руками разжег для меня трубку. — Опиум? Джек кивнул; он не мог встретиться взглядом с Дойлом. — Я отказался от этого, после того как упал; это было частью моего возрождения, частью ада, с которым я столкнулся в той пещере, когда мое тело отвергло наркотический голод. Я никогда к этому не возвращался. Даже в Белеме, где у меня имелись для этого все возможности. Ни разу. Дойл промолчал. «После всего остального почему он так сильно хочет, чтобы я поверил в то, что он говорит правду? » — Эта трубка забрала боль из моих рук. Она заполнила пустоту, которая снедала меня; теплота, такое чувство, будто… — Тебе нет нужды объяснять. — Трубка стала моим миром, моим миром стала та комната. На три года. Подумать только, как это изысканно и легко: для решения всех проблем тебе достаточно чиркнуть спичкой. Забвение всегда под рукой. Если раньше я находил тьму, то теперь опустился в центр земли. Этот человек держал рядом с койками фигурки из жадеита, статуэтки богов, демонов. После трубки ты брал в руки статуэтку и смотрел на нее, не отрывая взгляда, вбирая в себя прохладный блеск ее поверхности, узоры, кристаллические завихрения, содержащие самые сокровенные тайны. Дающие умиротворение, недоступное даже во сне. Время исчезает, остается только настоящее, данный момент. Никто никогда не дарил мне такой любви, как эта трубка. То были самые счастливые моменты моей жизни. — Но это было ложное, поддельное счастье. Оно не было настоящим, — заявил Дойл, впервые с начала разговора не совладав со своим волнением. — Кто знает? Все равно, это всего лишь наши ощущения… — Глупости! Это состояние было вызвано наркотиками, оно неестественное. Надеюсь, ты не зашел слишком далеко от здравого смысла. — Боже мой, Дойл, как всегда последовательный до конца. Что ж, давай выкладывай. В чем, в чем, а по части ахинеи, которую может молоть человек, твердо стоящий ногами на почве своей внутренней благости, ты всегда был мастак. Дойл уже не мог больше сдерживаться. — Почему ты так со мной разговариваешь? Что плохого я тебе сделал? Ты все сделал с собой сам. Спаркс отвернулся. Был ли то намек на усмешку или гримаса? — Значит, к своему послужному списку ты прибавил зависимость от опиума… браво, Джек. Я боялся, что ты умолчишь об этом. Что еще есть в твоей повестке дня, изнасилование? Педофилия? Или ты прикрыл и то и другое той бразильской девушкой? На твоем счету уже есть бессердечное убийство, а ведь стыдно долго томить так называемую свободную волю бездельем. Зачем отказывать себе в чем-либо? Если ведешь игру, правила которой устанавливаешь сам, оправдание можно найти чему угодно. — А что тебя задевает: мои преступления или так называемая безнравственность? — Как будто их можно так легко разделить! Я скажу тебе вот что: ты с небрежным презрением отбрасываешь усилия тех, кого называешь обычными людьми; говоришь о них так, словно наблюдаешь за муравейником. Но что дает тебе право выносить подобные вердикты? Где добродетель, которая возвышает тебя до богоподобной планки? Давай я скажу тебе: все страдают, но это никого не освобождает от обязанности подчиняться: закону. И ты действительно веришь в свою недосягаемость для последствий всех своих деяний? — Далек от этого… — Я скажу тебе в лицо, Джек Спаркс: ты говоришь как сумасшедший, представляешь собой угрозу для любого человека, которого можешь встретить, включая меня. Откровенно говоря, ты ступил на ту же дорогу, которая привела твоего брата к полной, гибельной утрате всего человеческого. Или ты именно к этому и стремился? Теперь Джек отводил взгляд. — Нет… — Я презираю тебя. Все эти десять лет я строил свою жизнь; это требовало решимости, упорного труда и, да, согласия с установленными общественными нормами. Без этого соглашения, ограничивающего наше стремление к удовольствиям, остается лишь животная дикость, а жизненные принципы, предлагаемые тобой, ничуть не лучше тех, которыми руководствуется стая шакалов. Когда-то я думал, что ты хороший человек, нет, великий! Больше всего в жизни мне хотелось походить на тебя, но теперь я потрясен. Если ты воплощаешь в себе результат жизни, прожитой «от противного», тогда я скажу спасибо Господу за общество, которое Он создал, и общественные законы, по которым живет человек. Ты отверг их, ты преступил их — и что же? Джек пристально смотрел на него. И без того бледное лицо побелело как мел, шрам, очерчивающий челюсть, проступил еще отчетливее, подчеркивая напряжение и отчаяние. Челюсть отвисла, глаза глубоко ушли в глазницы. — Я никогда не утверждал, что нет никаких последствий, — хрипло прошептал он. — То, что я описывал, это и есть последствия. — Ты рассказываешь мне все это, чтобы попросить моего сочувствия или одобрения? — Нет… — Потому что если ты хочешь отпущения грехов, то скажу тебе прямо: чтобы давать его, у меня нет ни полномочий, ни желания. — Нет-нет! Я думал… единственное, на что я надеялся… на что-то близкое… — грудь Джека всколыхнулась от напора эмоций, дыхание стало сбивчивым, лицо исказилось от боли, — близкое к пониманию. Ты, как никто другой. Я думал, что, может быть, ты… поймешь. — Джек резко вдохнул, потом зарыдал. — Я не знаю… кто я. Я не знаю, как… Я не знаю, как жить… Дойл потрясенно смотрел, как резко изменилось состояние сидевшего перед ним, полностью потерявшего самообладание человека. Искалеченные руки порывисто вцепились в ткань сиденья, из покрасневших глаз хлынули слезы. Некоторое время он держался прямо, но потом осел, словно его позвоночник утратил твердость. — Мне так… стыдно… так глубоко стыдно, то, что я натворил… во что я превратился. Как он. Ты прав. Ненависть Джека к себе была гораздо глубже, чем та, которую мог бы испытывать к нему кто-то другой. Дойл был ошеломлен. — Мне надо было умереть, прежде чем позволить этому случиться, мне надо было найти мужество, чтобы убить себя, но я не смог… не смог… — Слова, слетавшие с его губ, прерывались судорожными рыданиями. — Полосни бритвой по моему запястью… Вложи ствол мне в рот… я слишком, слишком боюсь. Я не смог — так боялся умереть. Моя пустота: она больше, чем то… чем я жил. Этот страх… только он поддерживал мою жизнь. Хуже чем трус. Хуже чем животное… Господи… Господи, помоги мне, пожалуйста, Господи, помоги мне… Джек сложился пополам, содрогаясь от рыданий так, что казалось, его сердце вот-вот разорвется от напряжения. Боль и горечь, изливавшиеся из него столь бурным потоком, без остатка смыли все раздражение и негодование Дойла. В нем всколыхнулась волна сострадания, а с ней — память обо всем хорошем, что он знал в этом человеке. Дойл снова потянулся к своему приятелю, которому, казалось, было уже не помочь. — Джек, нет. Нет, Джек. Когда рука друга нащупала и сжала его руку, Джек напрягся, не в состоянии принять утешение: его стыд был сильнее, чем боль. Рыдая, он вырвал руку, отвернулся к стене и закрыл лицо ладонями. Дрожь спины выдавала отчаянные попытки успокоиться. — Прости меня, — прошептал он. — Пожалуйста, прости меня. — Все в порядке. Джек покачал резко головой и выбежал из купе, так и не отняв руки от лица, так и не оглянувшись. Дойл тут же вышел за ним в коридор, но Спаркса уже нигде не было видно.
ГЛАВА 10
Очевидно, ребе заболел где-то между Фениксом и Викенбургом. Спустя полчаса после того, как старик пошел размять ноги, в вагон явился носильщик и тихонько попросил Эйлин пойти с ним. Через несколько минут она вернулась и попросила фляжку спиртного — Бендиго не собирался отказываться от своей, — потом снова вышла из вагона с фляжкой, позаимствованной у рабочего сцены, и своей сумочкой с гримом. Какая женщина может обойтись без этого, а уж тем более актриса? Когда они покинули поезд в Викенбурге, Эйлин настояла на том, что сама будет ухаживать за ребе Штерном, предупредив остальных членов труппы, что болезнь, которая с ним приключилась, может, не приведи, конечно, господь, оказаться заразной. Этого предостережения более чем хватило для того, чтобы заставить актеров держаться на почтительном расстоянии. Бендиго наблюдал за тем, как Эйлин и высокий, худощавый человек в плохо сидящей форме помогают ребе Штерну спуститься по ступенькам вагона. Штерн шел медленно, на негнущихся ногах, сильно сутулясь, опираясь на поддерживающие его руки. Голову его прикрывала неизменная шляпа, плечи, несмотря на палящий зной, были укутаны в одеяло, поверх которого торчала длинная седая борода. Кроме нее, между одеялом и полями шляпы ничего не было видно. Эйлин и высокий пассажир, добровольно вызвавшийся помочь и, вот ведь удача, оказавшийся доктором (хотя если он доктор, то где же его медицинский саквояж? ), проводили ребе в зал ожидания вокзала, где и оставили отдыхать на лавке возле кассы. Что-то в облике этого доктора и костюме, который на нем был, показалось Бендиго неуловимо знакомым, но любые догадки и сомнения так и остались где-то на задворках сознания: у руководителя труппы хватало своих дел, куда как более важных. Реквизит и костюмы были перегружены с поезда на переселенческие фургоны, так называемые «шхуны прерий», арендованные Римером у местной фирмы, на которых «Антрепризе» и предстояло проделать оставшиеся шестьдесят миль пути, заночевав по дороге в перевалочном пункте с очаровательным названием Каньон Черепа. Поначалу Бендиго был против того, чтобы ребе Штерн ехал с ними и дальше, но в споре с ним Эйлин легко взяла верх. Да, Иаков достаточно здоров, чтобы путешествовать, и если Бендиго ему откажет, она тоже останется в Викенбурге, пропустив представление в Новом поселке, или как там бишь называется это место, значит, такова цена, которую Ример должен заплатить. Он бы и заплатил, но дублершей Эйлин была истеричка с затуманенными мозгами, которой редко удавалось доиграть роль до конца без нервного припадка, а поскольку они приближались к концу гастролей, Ример и думать не смел о том, чтобы выложить наличные на замену ведущей актрисы. Ох уж эти актрисы! Из всего сделают мелодраму! Непонятное ослепление страстью поражает так же безжалостно, как желтая лихорадка или тот таинственный недуг, от которого страдает этот ребе. Никогда в жизни, дал себе зарок Ример, он не отдаст себя на милость женского настроения. И уж тем более после того, как он вернется и завоюет Бродвей… Минуточку: это идея! Почему бы ему не найти какого-нибудь приводящего в восторг юношу, чтобы играть Офелию, да! Разве не так поступал Шекспир в свое время: все великие женские роли были изначально написаны для юношей. Вот оно, возрождение великой традиции! И зачем останавливаться на этом? Почему не могут мужчины играть и Гертруду, да и другие женские роли? Почему бы вообще не избавиться от капризных, надоедливых актрис? Все равно от них одни лишь хлопоты, а критики наверняка будут стоя аплодировать его уважению к классике! Блестящая идея! Нет худа без добра. Правда, все это дело будущего, а сейчас Эйлин выдвинула еще одно невыносимое условие: отдельный фургон для перевозки ребе Штерна. Ему нужен карантин, логично заявила она. Никакие другие симптомы, слава богу, пока не проявились, все артисты здоровы, но разве может Бендиго позволить себе риск заразить всю труппу? Ладно, так и быть, Ример согласился на фургон, подумав про себя, что эта уступка ничего не значит: все равно скоро он избавится от этой нахальной шлюхи. Так и получилось, что «больничный» фургон тащился, замыкая караван из пяти запряженных мулами подвод. С выезда из Викенбурга Эйлин весьма успешно исполняла роль Флоренс Найтингейл. [22] Как только они выехали из города, высокий, худощавый доктор — который, как оказалось, тоже направлялся в пункт их назначения — обернулся на козлах, сдвинул трясущуюся вместе с повозкой джутовую занавеску и взглянул на сиделку и ее пациента. — Прошу прощения за ухабы, — сказал он, — но, хотя возница я неопытный, не думаю, что эту тряску можно приписать лишь моему неумению. Не худо бы им здесь, в Аризоне, асфальтировать дороги. — Нет-нет, Иаков, никаких претензий, — отозвалась Эйлин. — Все в порядке. — А как насчет моего костюма? Никто из твоих коллег не узнал его? — Я скомпоновала его из трех разных костюмов, причем тех, которые в предстоящих спектаклях использоваться не будут. Думаю, никто ничего не заметил, иначе уже пошли бы разговоры. — Костюм — ладно, главное, чтобы никто в труппе не захворал, — вздохнул Иаков. — А то обратится кто за помощью, а моих познаний в медицине явно недостаточно, чтобы сойти за настоящего врача. — Ничего, если кого-нибудь припечет, я скажу, что перепутала и с нами едет не настоящий доктор, а ветеринар. — Это неплохо, в том смысле, что мулы оспаривать мои познания не станут. Хуже другое: если занедужит животина, а я даже не буду знать, с какой стороны к ней подступиться. Хмыкнув в ответ, Эйлин повернулась, сняла с головы больного круглую шляпу Иакова, протерла ему лоб влажной салфеткой. — Спасибо, — промолвил Канацзучи, подняв на нее свои странные матовые глаза. — Как борода? Не слишком тревожит? — спросила она. — Боюсь, я использовала для ее закрепления на месте слишком много клея, но при такой жаре иначе было нельзя. Мы не могли рисковать тем, что она отвалится и вся наша затея пойдет насмарку. Канацзучи покачал головой, нащупал рукой «косца», лежавшего рядом с ним под длинным черным плащом, и закрыл глаза, предоставив кочкам, на которых подскакивал фургон, унести его к медитации. Рана была промыта, очищена, перевязана, признаков инфекции не наблюдалось, и сейчас ему требовался только сон. Даже дневная жара пустыни ощущалась успокаивающей. Он положился на мудрость тела, чтобы оно позаботилось обо всем остальном. Эйлин наблюдала за японцем, пока тот не заснул, все еще пытаясь переварить все то, о чем рассказали ей он и Иаков: похищенные книги, навязчивые сны о башне в пустыне, которая, по слухам, строилась в городке, куда они направлялись. Когда он заснул, она перебралась в переднюю часть фургона и устроилась рядом с сидевшим на козлах Иаковом. Тот тряхнул вожжами и обратился к упряжке: — Спасибо вам, славные мулы, за то, что едете прямо и позволяете мне почти вами не заниматься. Вы самые лучшие мулы на свете, у меня просто слов нет, как я вами доволен. — Как самочувствие? — спросила Эйлин. — Великолепно! Управляться с мулами — весьма простая процедура: натягиваешь поводья влево, они идут налево, натягиваешь направо, они идут направо, — ответил Иаков, после чего подвинулся к ней и заговорщическим тоном добавил: — Никогда раньше никому в этом не признавался, но у меня всегда было тайное желание стать ковбоем. — Эта страшная тайна умрет вместе со мной, — заверила его Эйлин. Иаков провел рукой по своему гладко выбритому лицу, которое без ветхозаветной растительности, каковую Эйлин старательно наклеила на Канацзучи, стало выглядеть на пятнадцать лет моложе. — Я ношу бороду с юности. С шестнадцати лет. Это входит в религиозные требования. Нам нельзя прикасаться бритвой к коже; считается, что это слишком напоминает языческие кровопускательные обряды. — Слава богу, что на сей раз удалось побриться, не порезавшись. — Слава богу, что я не стал бриться, подпрыгивая в этом тряском фургоне. Представляю, какая бы у меня была физиономия. — Зато сейчас она выглядит весьма привлекательно. Того и гляди, женщины станут гоняться за вами по всей пустыне. — Правда? — промолвил он, помедлив, чтобы обдумать эту мысль. — Хм, наверное, это было бы более чем своеобразно. Кстати, как дела у нашего пациента? — Отдыхает. — Вот и хорошо. Какое приятное ощущение: чувствовать, как по коже снова гуляет ветерок. Я чувствую себя голым, как новорожденный младенец. Честно говоря, взгляни я на себя в зеркало, вряд ли узнал бы, чье это лицо. «Твое, — подумала Эйлин. — Только твое, дорогой, славный человек». Мулы замедлили шаг, ожидая, когда вожжи передадут им дальнейшие указания. — О… Но! Так ведь им говорят? Но! Вперед!
Специальный поезд, на котором ехали Фрэнк Оленья Кожа и его мстители-добровольцы, добрался до Викенбурга только после заката. В связи со всяческой волокитой снарядить и отправить состав из Феникса удалось лишь через четыре драгоценных часа после того, как он обнаружил на путях кровь. Привлеченные объявлением о награде в пять тысяч долларов, добровольцы валили валом, отряд разросся до сорока человек. По мере того как они катили по Аризоне, свежие полчища новоявленных крестоносцев приставали к нему, как собачья шерсть к половой тряпке, не говоря уж о чумовой своре газетчиков. В результате такая незатейливая процедура, как опрос персонала станции Викенбург, превратилась в подобие строительства Вавилонской башни: каждый волонтер и репортер сам норовил провести собственное расследование, и Макквити, чтобы унять их раж, пришлось пальнуть в воздух из карабина. Выяснилось, что никто на станции не видел, чтобы китаец сходил с полуденного почтового поезда, но сам состав все еще стоял на запасном пути, и, хотя кто-то и пытался ликвидировать следы бойни, Фрэнк нашел изрядное количество крови, пролитой в грузовом вагоне. Улик обнаружилось достаточно, чтобы двигаться дальше, и более чем достаточно, чтобы раззадорить эту стаю любителей-охотников за головами предпринять ночную поездку в Каньон Черепа, куда должна прибыть труппа. По совету Макквити отряд не стал посылать телеграмму на телеграфную станцию Каньона Черепа из опасения, что местные жители захватят беглеца сами и похитят их славу. Убедить преследователей в необходимости такого шага было легче легкого. Ведь если Чоп-Чоп (прозвище, присвоенное убийце-китайцу газетчиками и быстро прижившееся) где-то под рукой, было бы глупо делиться с кем-то славой его поимки. Итак, вдоволь попозировав перед фотокамерами, обвешавшись таким количеством оружия и боеприпасов, что нетрудно было сойти за армию Панчо Вильи, [23] волонтеры направились в единственный салун Викенбурга, для того чтобы как следует выпить. В заведении Маккини разговор зашел о том, что актеришки наверняка прячут убийцу. Они сами недалеко ушли от преступников. Всякому здравомыслящему человеку ясно, что театральному люду доверять нельзя, ведь не кто иной, как артист Джон Уилкс Бут, на памяти многих из этих самозваных служителей закона застрелил президента. [24] Актеры, все как один, — лгуны и мошенники, а бродячие актеры опасны вдвойне: если где появились, нужно запирать на замок дочерей и прятать столовое серебро. Нет чтобы принять закон… ну и так далее. Во множестве мест на Западе такие законы уже есть, указал шериф Томми Баттерфильд в своей обычной обходительной, педантичной, уклончивой манере; по прибытии актеры обязаны уведомлять местные власти о своих целях, намерениях и передвижениях. Не в Аризоне, заметьте, но во многих других местах. И за что, черт возьми, мы платим нашим выборным представителям, если не за то, чтобы они оберегали нас от такого рода рыскающих банд актеров-проходимцев… Таким образом, разговор перескочил с актеров на бездействие властей, а поскольку любителей хулить власть хватает всегда, сделался еще более пылким. Виски, которое в поезде текло тонкой струйкой, потекло как река Колорадо, и надежда на то, что отряд отправится этой ночью, рассеялась быстрее, чем угасающие сумерки. Оленья Кожа, пребывавший в настроении отнюдь не питейном и по природе своей не принадлежавший к любителям вести пустопорожние споры, уразумел, что внутри разгорается пожар, на тушение которого уйдут часы и море виски, а потому под шумок незаметно выскользнул за дверь. Для него уже было очевидно, что ловить преступника с этой ордой тупиц — затея бессмысленная. Они ведь так и поедут всей оравой, как на параде, распугивая всех и вся. Фрэнку это было даром не нужно, да и тащиться с ними по солнцепеку ему не улыбалось. Нет, когда речь идет о деньжатах, многие из них соображают совсем неплохо, но вот выслеживание преступников в пустыне для этих ребят даже не хобби. Он закурил, огляделся по сторонам и вдруг понял, что в первый раз с тех пор, как отперли дверь его камеры, остался в одиночестве. На улицах ни души, весь городок чешет языком в салуне. Лошадей отряда доставили из Феникса на поезде, его чалый, свежий как утро, дожидался под седлом в конюшне, менее чем в пятидесяти ярдах от того места, где он стоял. Макквити охватило дикое возбуждение. Может быть, ему стоит рвануть в Мексику прямо сейчас? В голове зазвучал голос Молли: «Фрэнки, приятель, пораскинь мозгами. До границы надо еще добраться и за нее тоже выбраться, а если вся эта орава пустится за тобой, то они, с их-то вооружением, понаделают в тебе больше дырок, чем в губной гармошке. Стоит ли рисковать, если можно поступить умнее: спроси себя, с какой карты лучше пойти, чтобы ход получился умным? » Фрэнк понимал: гарантировать ему свободу может только китаец, а если этот китаец — малый явно не промах и уже оклемался, то самый верный способ поймать его — отправиться в каньон в одиночку, а не в составе это бродячего цирка уродов. Все, что ему нужно, — это один меткий выстрел. Ну а если под выстрел попадет не тот китаеза, беда невелика. Они все на одно лицо, а вопросов к покойнику ни у кого не возникнет. Лучше не придумаешь. Фрэнк был не из тех, кто, даже приняв решение, все еще мнется да топчется. Сказано — сделано: он отправится туда нынче же ночью, пока все дрыхнут. Небо ясное, позднее появится луна; возможно, ему удастся добраться до их лагеря до того, как эти актеры поутру уберутся из Каньона Черепа. Перед тем как отправиться в путь, он прибил к стене конюшни записку: «Уехал вперед на разведку. Встретимся завтра в Каньоне Черепа. Планы прежние. Искренне ваш, Фрэнк Оленья Кожа».
Чикаго, Иллинойс После того как они сошли с поезда на Юнион-стейшн, майор Пепперман настоял на том, чтобы показать Дойлу и Иннесу весь Чикаго. Майор родился и вырос в этом городе, а потому раздувался от гордости за свое родное гнездо и решимости во что бы то ни стало поразить чужестранцев его чудесами и красотами. Если это ему не удастся, значит, он утратил чутье одного из выдающихся импресарио Америки. И снова, как это свойственно американцам, основной упор он делал на масштабы. Вот универсальный магазин: тринадцать акров площади! Вот дом: пятнадцать взлетающих к небу этажей сверкающего стекла! Фабрика Ригли: самая популярная жвачка в мире, возьмите пластинку «Джуси фрут». К тому времени, когда они добрались до отеля «Палмер-хауз» — самый большой отель между Нью-Йорком и Сан-Франциско! — энтузиазм майора довел обоих братьев почти до изнеможения. Как они договорились еще в поезде, Спаркс, Штерн и Престо поселились в гостинице поменьше неподалеку от «Палмер-хауза», а Херонскую Зогар поместили в сейф отеля. Перед тем как расстаться на станции, Спаркс и Дойл несколько раз оставались наедине, но ни тот ни другой ни словом не помянули состоявшийся прошлой ночью разговор. Дойлу было не по себе и от гнетущего содержания признаний Джека, и от того, как он сам на эти признания реагировал. Он не знал, как найти выход из этого тупика, а Джек, по-прежнему подавленный стыдом, старался не встречаться с ним взглядом. В течение дня, пока Дойлы исполняли свои обязательства в связи с турне Артура, остальные трое нанесли визит в синагогу ребе Исаака Авраама Брахмана, результаты которого сообщили братьям в тот же вечер перед камином в апартаментах отеля. Правда, рассказывали Лайонел и Престо. Джек сидел в стороне и, не будучи расположен к разговору, помалкивал. Ребе Брахман больше не получал вестей от Штерна, а поведение Иакова во время его визита не позволяло прийти к каким-либо заключениям относительно его возможного местопребывания. Он был бодр, весел, слегка рассеян и более озабочен абстрактными вопросами, чем житейскими проблемами, — то есть оставался самим собой. Конечно, как и всех ученых, его весьма обеспокоила кража Тикуней Зогар, по каковому поводу Брахман не смог сообщить ему ничего утешительного. Об этом деле было сообщено в полицию, которая, может быть, и исполняла свои обязанности, но вряд ли там способны были понять истинную ценность утраты. Вот если бы увели лошадь или утащили старинные часы с кукушкой, тут все было бы ясно, но значимость какого-то там религиозного манускрипта, да к тому же нехристианского, похоже, была недоступна их пониманию. Факты были скудными. Книга просто исчезла, скорее всего ночью. Брахман работал с ней вечером, запер в шкафу в библиотеке синагоги, а на следующее утро она пропала. Никаких следов, взлома и проникновения, замок был аккуратно открыт. Наверняка поработал профессионал. Они решили не обременять ребе Брахмана, хрупкого, дышащего на ладан семидесятипятилетнего старца, информацией относительно возможного участия в похищении Ганзейского союза или пропажи других священных книг, а лишь порадовали его сообщением о том, что, по крайней мере, Херонская Зогар находится у них и защищена от посягательств.
|
|||
|