Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ 2 страница



— Значит, вместо этого Он оставил тебя жить, чтобы страдать?

— Предположение столь же распространенное, сколь и примитивное. Как будто ты не слышал моих слов! Если посмотреть на нашу судьбу, то очевидно, что никто ее не определяет, никакое существо над ней не главенствует, даже не интересуется ею. Ты можешь попробовать понять меня?

Дойл выжидающе смотрел на него.

«Пусть выговорится».

— Никакой разум, большой или малый, вообще не обращает внимания на наше существование, потому что мы одни, Дойл. Каждый из нас брошен блуждать в холодном и пустынном пространстве. Все это не более чем ошибка, жестокая, произвольная и бессмысленная, как железнодорожная авария…

— Человеческая жизнь?

— Я имею в виду творение.

Джек подался вперед; его пронзительные глаза светились в сумраке купе, как бриллианты, голос опустился до хриплого шепота.

— Каждый камень, каждая былинка, даже бабочка. А самое главное, несомненно, — человек: никакого замысла, никакой основополагающей цели; это безрассудство, насмешка над здравым смыслом, и не более того. Если в нашей природе и присутствует поэзия, то и она не более осмысленна, чем речь обезьяны. Это очевидно, но мир человека — общество — стремится утаить этот секрет от самого себя. Ты, со всем своим образованием и научной подготовкой, способен это понять?

— Понять что?

— Все животные появляются на свет с инстинктом выживания и совершенствуют рефлексы, способные это гарантировать. Один только человек обманывает себя, веря, будто существует некое иное, возвышенное и утонченное объяснение примитивному факту его биологического существования. Только мы наполняем наши мысли ложью и фантазиями о любви, семье и о том, что с небес за нами наблюдает доброжелательный Бог. Но это всего лишь инстинкт самосохранения, внедренный в нас с самого первого вздоха, ведь для выживания общества жизненно необходимо помешать его членам узнать, насколько в действительности убого и бессмысленно их существование. В противном случае мы бы побросали свои орудия, оставили разрушающую душу работу — и где бы тогда оказалось ваше драгоценное общество?

Между ними повисло глубокое, нарушаемое лишь приглушенным, ритмичным перестуком колес молчание. Джек так и не моргнул, не отвел взгляда от глаз друга; Артур же видел в его глазах тьму, плотную и бурлящую.

— Но представь себе другую возможность. Что, если происхождение нашего мира еще хуже? Что, если и вправду существует Творец, потрудившийся одарить нашу землю замыслом, определивший ее форму и внешний вид? И что, если сие всемогущее существо совершенно и полностью безумно?

— Это ты так считаешь, Джек?

— Знаешь, что ты найдешь здесь, — он резко ударил себя кулаком в грудь, — если все наносное и напускное, весь этот налет цивилизованности, все, делающее нас теми марионетками, которыми мы себя воображаем, будет сорвано с нас, как шкура животного?

Дойл с трудом сглотнул.

— Так что?

— Ничего! Там пустота. Ничего не видно, ничего не слышно, никакой мысли, никакой ряби или еле слышного эха. Нас остерегают, когда мы молоды: не смотрите вниз, дети; оставайтесь здесь у огня, и мы напичкаем вас той ложью, которую наши родители вбили в нас, — ложью о величии человека. Потому что фальшивое представление о том, кто мы есть, будет сокрушено столкновением с этой пустотой, словно букашка, раздавленная сапогом.

Джек воздел свои искалеченные руки.

— И эту славную ошибку ты видишь перед собой: я вступил в эту пустоту. Я по-прежнему там. И я по-прежнему жив. И это ничего не значит.

Спаркс улыбнулся: улыбка была похожа на оскал черепа, глаза светились болезненным торжеством.

Поезд стремительно нырнул в туннель, погрузив их в темноту, и Дойл непроизвольно сжал кулаки, не зная, будет ли он жить или умрет. Правда, он предпочел бы поединок, боль, что-нибудь ощутимое и реальное вместо этого медленного, но верного падения Джека в никуда.

— И вот так, со столь бодрящим приветствием, нашептываемым мне на ухо, я встречаю каждый рассвет, — тихо продолжил Джек, голос которого волнами выплывал из темноты. — Это никогда не покидает меня, я не ведаю облегчения и продолжаю жить с этим дальше. Душевное здоровье? Не трать впустую на меня свои жалкие затасканные суждения, доктор. Не кичись своей просвещенностью. Ты ничем не лучше всех остальных; не в силах прогнать тьму, ты лишь даешь имя тому, чего даже не способен постичь. Это первое прибежище труса. Было время, когда я ожидал от тебя большего, чем повторение, на манер попугая, пустых разглагольствований. Или лучшая часть твоего ума польстилась на успех, равно как и твои карманы? Может быть, в этом-то все и дело. Но приготовься, Артур, час расплаты неминуем. Они не станут долго мириться с успехом, чьим бы то ни было: всем высоким макам неминуемо срезают головки.

Туннель остался позади; в купе снова стало светло. Джек сидел всего в нескольких дюймах от него; его взгляд был прикован к Дойлу, не знавшему толком, удается ли ему скрыть свой страх и свое неприятие услышанного. Его одолевали сомнения: походило на то, что не только разум этого человека поражен недугом, затронута его душа, извращены все нормальные реакции. Но какова природа сего недуга? Что его вызвало? Ответа не было, и Дойлу не оставалось ничего другого, как продолжать задавать вопросы.

— Если ты пришел к заключению, что все так бессмысленно и безнадежно, то почему не свел счеты с жизнью?

Джек откинулся на спинку дивана, пожал плечами и небрежно снял с рукава ворсинку.

— Это… адское место… но не без интереса. Вообрази, что ты случайно наткнулся на уличную драку: сворачиваешь за угол и видишь, как два незнакомца пытаются убить друг друга, пуская в ход всю накопленную ими силу и злобу. Исход схватки для тебя ничего не значит, но поток крови, дикое зрелище захватывают тебя; ты не можешь оторвать глаз. Обними пустоту, и она окажет на твое воображение такое же завораживающее воздействие. То, насколько полно и регулярно человеческие существа воплощают ужасную бессмысленность, можно было бы назвать трагичным, не будь это столь смехотворным: вся напыщенность, все потуги, самонадеянность. Одни с важным видом раздают похвалы и награды, столь же надутые индюки их принимают. И все работают, стремятся, поклоняются, любят. Как будто это имеет значение… Почему я не убил себя? — Джек хрипло рассмеялся. — Ну что ж, вопрос правомочный, и я на него отвечу. Потому что жизнь настолько жестока, что заставляет меня смеяться. Вот единственная причина, почему я продолжаю жить.

Дойл изо всех сил старался не допустить, чтобы его голос окрасился какими-либо суждениями или эмоциями. Любое обращение к прежним чувствам этого человека казалось бесполезным: было очевидно, что достучаться до него сейчас невозможно, и неизвестно, будет ли это возможно хоть когда-нибудь.

— Как ты оказался… здесь?

— Ну конечно, тебе ведь подавай факты! Ладно, почему бы тебе их не получить? Пользуйся на здоровье: используй как кирпичи и возводи стену, за которой можно укрыться, или вставляй их в один из твоих рассказов. Кстати, я их не читал, но, насколько понимаю, ты использовал меня как своего рода образец для своего драгоценного детектива.

— Думаю, что в каком-то смысле это так, — ответил Дойл, почувствовав прилив гнева.

Джек подался вперед и, понизив голос, произнес с улыбкой, едва ли не дружеской:

— Тогда вот тебе мой совет, старина: ни за что не вставляй в свою писанину ничего из того, что я тебе сейчас рассказываю. Читателям это не понравится: недостаточно сентиментально и никакого счастливого конца. Ты знаешь, как дать им то, что им нужно: образы, вставленные в золоченые рамы, вроде бы жизненные, но лживые, как кривые зеркала. Только не говори им правду: ты убьешь курицу, которая несет золотые яйца.

Джек снова разразился горестным смехом, в то время как Дойл боролся с холодной яростью: чего ради он вообще сносит подобные посягательства на свое достоинство? С какой стати он должен подвергать себя запугиванию? Какое утраченное качество в этом человеке внушает ему уверенность в том, что с ним стоит возиться? Того Джека, которым он восхищался, нет и в помине: перед ним незнакомец, а если он кого и напоминает, так скорее не себя прежнего, а своего безумного брата Александра Спаркса, который, если верить движущимся картинкам Эдисона, тоже каким-то образом спасся после схватки у водопада. Родственные разбитые души, проклятые и не подлежащие воскрешению; кровные узы проходят глубоко. И это не его дело: просто отойди в сторону и предоставь им гореть в собственном аду.

Однако глубоко укоренившееся чувство ответственности противилось такому решению; если и тот и другой представляют угрозу для общества, то Дойл считал себя обязанным следовать избранным путем, отвергая любые отклонения в угоду своей гордости. Он обладал запасами веры и сил, о которых они не подозревают, и, пока не доказано иное, будет считать себя способным бороться с заполняющей душу Джека Спаркса тьмой. Дойл намеревался использовать все резервы. Но для этого ему необходимо получить больше информации.

— Очевидно, вы оба не погибли в водопаде, — словно бы мимоходом заметил он. — Почему бы тебе не начать оттуда?

Джек улыбнулся, как будто это воспоминание было ему дорого.

— Да, водопад… То падение было полетом или чем-то близким к нему. По крайней мере, мечтой о полете. Мы падали, вцепившись друг в друга, скалистые утесы со свистом проносились мимо. А в сердце моем бурлила чистая ненависть: желание убить его было сильнее каких-либо ранее испытанных мною чувств. Я не выпускал его, пока мы вместе не свалились в реку, пролетев двести футов — двести футов, не разжимая смертельных объятий! Гибель казалась неминуемой, но за тысячи лет водопад пробил в русле реки у своего основания естественный и довольно глубокий пруд. При падении я сильно ударился о воду, глубоко погрузился, но, прежде чем лишиться чувств, успел ощутить, как быстрый донный поток подхватил меня и понес, словно опавший лист.

— А твой брат?

— Я его больше не видел. В себя пришел на жестком, каменистом ложе, вокруг царила непроглядная тьма. Кто знает, сколько времени прошло? День, а может быть, два. Мои глаза практически не могли приспособиться к столь полному мраку, ибо надо мной не было неба — со всех сторон меня окружал камень. Как оказалось, поток занес меня в одну из прорытых водой в скальном массиве пещер. Долгое время я просто лежал пластом, не в состоянии шевельнуться и плохо осознавая происходящее. Мною овладело тупое безразличие. Все тело ныло от ушибов, шрамов и ссадин, хотя обошлось без существенных повреждений, да и особой боли я, честно говоря, не испытывал. Воды вокруг было в избытке, так что жажда мне не грозила. Слегка восстановив силы, я пополз, потом поднялся на ноги и исследовал то место, где оказался. Как выяснилось, это был каменный мешок площадью примерно десять на двадцать футов, причем стоять, выпрямившись во весь рост, можно было только в центре. Согласись, это мало походило на спасение, ибо особой разницы между этой пещерой и могильным склепом я не видел. Однако, хотя казалось, что это открытие должно повергнуть меня в панику, с каждым мгновением пребывания в кромешном мраке я все в большей степени ощущал безмятежность. Когда ты живешь в темноте — спишь, движешься, засыпаешь и просыпаешься в ней, — то невольно приближаешься к своей истинной природе. Ничто тебя не отвлекает — отражение лица в зеркале, грязь под ногтями… Ты остаешься наедине со своим «я», каким бы оно ни было, и внутри начинает звучать властный голос.

Кто я? Что я собой представляю? Именно эти вопросы были главными в начале моего пути, но в конце концов я начал задаваться вопросами обо всем. Все базовые предположения теряют свою силу, пока не уразумеешь одну простую истину — на самом деле ты обладаешь только тем и представляешь собой то, что пребывает в твоем сознании.

У меня не было еды, а после более основательного исследования пещеры стало очевидно: выбраться оттуда иначе, как вернувшись в реку, невозможно. Выждав еще немного и собравшись с силами, я погрузился в воду. Совладать с течением подземной реки не составляло особого труда, однако у нее имелось множество ответвлений, а определить в темноте верное направление не было ни малейшей возможности. Я то и дело заплывал в тупики и вынужден был снова и снова возвращаться в пещеру. Трудно сказать, как долго это продолжалось, ибо наше восприятие времени зависит от смены дня и ночи, но мои силы начали иссякать. Поставив все на последнюю попытку, я в очередной раз погрузился в подземную реку, нырнул в глубину и поплыл. Надо сказать, что пребывание в темноте, где зрение было бесполезно, донельзя обострило все прочие чувства. Например, я улавливал малейшие колебания течения пещерного русла, которому и предоставил нести свое тело: плыть самому куда бы то ни было означало лишь попусту растрачивать остаток сил. Минуты шли, запас воздуха в легких подходил к концу, и одновременно все сильнее становилось искушение оставить борьбу, сдаться, уступить… но именно тогда впереди, в воде, забрезжил свет. Призвав на помощь силу, приберегавшуюся именно для такого, решающего, момента, я взбрыкнул ногами и стремительно всплыл на поверхность. Как мне удалось доплыть до берега, я не помню, ибо на каком-то этапе лишился чувств, но в себя я пришел на берегу, на ложе из камыша, словно праотец Моисей. Стояла ночь, я находился у излучины реки. Когда ко мне вернулось сознание, я вдруг понял, что со мной произошло нечто удивительное. От всех тягот и забот, приведших меня к этому критическому перелому, не осталось и следа. Память не отказала мне, я хорошо помнил, как и почему свалился в водопад, просто мне больше не было до этого дела. Пришли легкость, раскованность, ощущение свободы, отсутствие какого-либо гнета, связанного с семьей, братом, моими собственными мучениями.

Я знаю, Дойл, о чем ты сейчас думаешь: «Это последствие кислородного голодания, возможно, повреждение мозга». Думай как угодно: я-то знаю, что там, в пещере, испытал не что иное, как второе рождение. Получил возможность начать новую жизнь. Если все считают, что Джек Спаркс мертв, — ну и пусть! Свидетели моего фатального падения в водопад вполне заслуживали доверия, тем паче что у меня и в мыслях не было оспаривать их показания.

Может быть, впервые в жизни я увидел в ночном небе над головой по-настоящему ясные, не замутненные моим собственным отчаянием звезды. Камни, вода, деревья, луга, луна — все, что я видел, было самим собой, а не тенью, окрашенной моими внутренними демонами, ибо мной было обретено освобождение от всех земных обязательств, от всех кошмаров. В голове моей зазвучал голос, какого я никогда не слышал раньше: «Следуй за мной». Он звучал отчетливо и успокаивающе, сулил покой, которого я никогда не знал. К нему нельзя было не прислушаться.

Всю ночь я шел по долине, держась русла реки. Меня совершенно не волновало, куда я иду, хотя каждый шаг был уверенным и легким. И конечно, тропа вывела меня к пустующей пастушьей хижине, полной припасов. Там я оставался до тех пор, пока не закончилась еда, а когда силы восстановились, двинулся дальше, внимая тому же голосу.

Я отшагал двести миль на юг, через Далмацию к Падуе, потом наконец пришел в Равенну. Я нанялся работником в доки и снял неподалеку от порта комнату. Каждый вечер ужинал в одной и той же таверне: черные оливки, плотный темный хлеб, красное вино. Много красного вина.

Проведя большую часть сознательной жизни в охоте на собственного брата, я понятия не имел о том, как живет большинство людей. Они работают, едят, спят, занимаются любовью. Никогда не задумываются над теми аспектами жизни, которые не могут контролировать, не задаются лишними вопросами, а ответственность принятия решений охотно возлагают на плечи своего нанимателя, священника или властей. Их принцип — существовать от одного дня к другому, оставаясь частью ландшафта, никогда не отрываясь от почвы, которая их произвела. Казалось бы, так незатейливо, но для меня это явилось совершенно новой жизненной концепцией. Жизнь среди них обогатила меня несравненным опытом истинной гармонии. Дни складывались в месяцы, весна переходила в лето и осень. Я работал не покладая рук, проводил ночи с тем количеством женщин, какое мог осилить, доводя себя трудом и любовью до приятной физической усталости, и ничего не брал в голову. Отбросив все узы, порвав с прошлым, я получил возможность стать кем угодно. В конце концов, кто мы, если не те, кем себя воображаем? Однажды утром, проснувшись и ощутив порыв продолжить свой путь, я превратился в моряка с острова Мэн — раздобыл фальшивые документы и нанялся на торговое судно, следовавшее в Португалию, а не найдя покоя и там, завербовался на корабль, доставлявший грузы в Бразилию. Некоторое время служил на различных каботажных судах, плававших вдоль побережья, пока наконец не присмотрел мир, в котором мог затеряться.

Следующие четыре года прошли в городе Белеме, рядом с устьем Амазонки: международный порт, дюжины культур, сталкивавшихся в противоборстве и взаимовлиянии, тысячи интриг, экваториальная жара, воровство и коварство. Испарения расстилавшихся вокруг джунглей просочились в кровь каждого местного жителя, определив его суть как хищника. Кто бы мог подумать, что подлинную суть человека можно увидеть именно в городе, сплошь населенном отъявленными лжецами, где ни единая душа ни в малейшей степени не была привержена правде? Я сразу почувствовал себя дома.

Я сделался ирландцем (для тамошнего «цветника» это почти экзотика) и в память о тебе взял имя Дойл. Первым местом моей работы стал пароход, ходивший по Амазонке в глубь материка за Манос, к каучуковой плантации близ Риу-Негру. Плантация принадлежала португальцам, а работали на ней туземцы из племени энагуа, что означает «добрые люди». Воистину подходящее название. Мне казалось, что в Равенне я вел самую простую жизнь, но что такое настоящая простота, понял только здесь, познакомившись с образом жизни туземцев. Они живут в хижинах с соломенной кровлей, установленных на десятифутовых сваях для защиты от наводнений. Хотя это племя уже давно контактирует с белыми, порча цивилизации его почти не затронула; оно не ведет торговли и все, что нужно для жизни, получает из джунглей.

Большую часть своего свободного времени я проводил среди туземцев, мало-помалу втираясь в доверие к их старейшинам. Энагуа располагали обширными, просто поразительными знаниями относительно целебных свойств местных растений. Шаман племени использовал в ритуальной церемонии отвар корня аяэуско, и я удостоился чести принять участие в обряде и испытать действие снадобья на себе. Говорили, что это вещество ослабляет узы между телом и духом, а значит, дух может покинуть тело и по указанию шамана войти в сознание какого-нибудь животного, причем того, с кем у вас есть истинное родство, то есть вашего духовного проводника. Я стал орлом, Артур! Я летал над джунглями, ощущал, как взмахиваю крыльями, смотрел вниз на верхушки деревьев острым взором птицы, ощущал голод хищника. Я действительно жил и двигался в теле птицы, во всяком случае по полноте и реальности всех моих ощущений.

Глаза Спаркса горели. Теперь, когда Дойл разговорил Джека, стало ясно, насколько мучительно стремился он поделиться этими впечатлениями. Сколько лет прошло с тех пор, как Джек говорил об этом с кем-либо? Сколько лет прошло с тех пор, как он имел дело с кем-то, кому мог довериться? Только сейчас Дойл со всей остротой ощутил, насколько глубоки были отчуждение и одиночество Джека, как далек он был от какого бы то ни было ощущения сопричастности. Как вообще может человек существовать в таком положении так долго, даже такой стойкий, как Джек, Дойл не понимал: знал лишь, что самому ему это было бы не под силу.

— Этот опыт, — продолжил Джек, — подтвердил то открытие, к которому я стремился с самого первого момента в темноте пещеры: наше переменчивое сознание есть нечто весьма гибкое и податливое, а стало быть, обретенный нами опыт может быть перенесен с одного проявления жизни на любое другое. Ты понимаешь, что за этим стоит? Если все, как в человеке, так и в природе, сделано из одного и того же материала — не важно, как его назвать, Святым Духом или искрой жизни, — если каждая молекула получает информацию от того же самого определяющего духа, это значит, что люди вольны действовать в соответствии со своими убеждениями и нет никакой универсальной морали или сверхъестественной власти, которая управляет нашим поведением… Независимо от наших поступков мы не понесем никакой кары нигде, кроме как здесь, в нашей физической реальности. Если мы и терпим крушение, то на этой земле, как Робинзон Крузо.

Для того, кто обладает смелостью освободить свой ум от конформистского давления общества и выбросить из головы весь обусловленный им вздор, несомненным остается лишь одно — свободная воля. С этого момента у вас появляется возможность определять, что есть добро, а что — зло. Самая высокая, самая строгая мораль — это та, которая признает ответственность лишь перед собой. После того как я пришел к подобному выводу, мне требовалась лишь структура, на которой можно было бы опробовать мою философию.

— Как именно?

Джек кивнул.

— Я приобрел репутацию делового человека. Меня попросили поработать на одного весьма известного в городе головореза, преступного заправилу, и я, сочтя это идеальным вариантом проверки моей теории, взялся за дело, открывшее мне доступ к тайному сердцу города. Не прошло и месяца, как я уже руководил контрабандными операциями бандитского главаря: товары похищались с каждого причаливавшего судна, даже у военных воровали пушки и боеприпасы. Деньги потекли рекой, но я жил скромно в хижине на берегу. Наркотики, выпивка, все мыслимые земные удовольствия были легкодоступны; незаконная деятельность пробуждает низменную сторону нашей натуры и подавляет нравственное начало. Потворство своим желаниям, поблажки своим слабостям, излишества, распущенность плоти — таков цикл, который провоцирует преступное поведение. Я наблюдал все это. Но сам не участвовал. Я делил кров с шестнадцатилетней девушкой, чрезвычайно красивой, которую встретил на побережье. Ее звали Рина; смешанная кровь, индейская и португальская. Ее мать была проституткой, она не знала, кто ее отец, и никогда не училась в школе. Я ни разу не встречал никого подобного ей. Нежная, простодушная, все принимающая на веру. Она обладала удивительной способностью рассмешить меня и, кроме того, всегда поражала тем, насколько земным может быть человеческое существо: это и восхищало, и пугало одновременно. Как и ее физическая красота, ее невежество приближалось к совершенству, в котором мне виделось нечто поучительное.

Я занимался с ней любовью каждую ночь шесть месяцев подряд и начал ощущать возникшую между нами связь, настолько глубокую, что стало ясно: никогда прежде мне не случалось достигать такой степени близости ни с кем, и уж конечно не с женщиной. Однажды утром, проснувшись, я вдруг решил, что нам необходимо расстаться навсегда. Наша близость вдруг представилась мне чрезмерной, нетерпимой, породила что-то вроде клаустрофобии. Я собрал все свои немногочисленные пожитки и ушел, пока Рина спала в моей постели. В ту самую ночь я убил человека, который попытался ограбить меня в переулке, свернул ему шею и оставил его лежать там, как сорняк. И эти два события — уход от Рины, убийство вора — соединились воедино в моем сознании. Я уже давно никого не убивал, а теперь начал много размышлять на сей счет. Стал задумываться, насколько это легко и как часто я совершал это в прошлом, как мало это меня беспокоило. И тут в моем сознании сформировалась одна идея: пожалуй, мне нужно совершить преднамеренное убийство знакомого мне человека в качестве эксперимента. Чтобы посмотреть, как я буду себя чувствовать.

Дойл сделал медленный, глубокий вдох в надежде, что Джек не заметит перемены в его реакциях. До сих пор ему лишь единожды довелось оказаться в присутствии столь непредсказуемой и замкнутой личности: судя по всему, Джек ступил на ту же опасную почву, что и его брат. Неужели общая кровь привела в итоге, пусть не сразу и разными путями, к схожему результату? Неужели это внутреннее зло было присуще Джеку изначально и лишь до поры оставалось под спудом?

— Я решил убить того самого человека, который нанял меня как своего подручного: Диего Монтеса по кличке Паук. К тому времени Монтес уже стал зависеть от моей хитрости, а сам жил словно невежественное животное, мало чем отличающееся от кровососущего паразита. То был подлый, жестокий грабитель, осквернявший все, к чему прикасался, сутенер, эксплуатировавший девушек из индейских деревень, пока они не теряли привлекательности, после чего выбрасывал их на улицу как мусор. Его лицо, хриплое дыхание, запах дурмана и спиртного, употреблявшегося им в огромных количествах, даже то, как он чавкал во время еды, — все это вызывало у меня отвращение. Приведение в исполнение смертного приговора над этим выродком должно было явиться наивысшим выражением моей свободной воли.

Это не потребовало особых усилий: я тайком проник на его виллу и сперва перерезал ему голосовые связки, чтобы он не смог закричать, а когда Паук проснулся, приколол его тело кинжалом к кровати и наблюдал за тем, как вместе с кровью из него вытекала жизнь.

Погрузившийся в воспоминания Джек выглядел так, будто холодно пересказывал историю из прочитанной когда-то книги. Дойл слушал, боясь шелохнуться.

— Я был спокоен, опустошен. Безжалостен, как орел с крысой, зажатой в когтях. Я не ощущал присутствия никакого Святого Духа или души, покидающей тело, никакие ангелы не наблюдали за нами с вышины. Никаких угрызений совести не было и в помине, единственное, что ощущалось, — так это суровое равнодушие джунглей. Моя теория получила искомое подтверждение. Мой эксперимент увенчался успехом. Было только одно осложнение: свидетель — женщина, которая оказалась в соседней комнате. Уже собираясь уйти, я уловил там движение. Это была Рина.

Должно быть, Дойл выглядел потрясенным.

— Все верно, та самая, с которой я раньше жил, до полусмерти напуганная совершенным мною преступлением. Теперь она стала проституткой, работала на Монтеса. При виде меня Рина ударилась в слезы, принялась рассказывать, что вся ее жизнь покатилась кувырком после того, как я ее бросил. По здравому размышлению мне, конечно, следовало убить и ее, но я рассудил, что все это не могло быть простой случайностью и в таком совпадении заключен некий тайный смысл, который со временем раскроется. Ну и наверное, на мое решение повлияло что-то вроде нежности. Так или иначе, я оставил ее в живых, помог собрать немногочисленные пожитки, перед тем как мы покинули виллу, и даже вознамерился взять ее с собой в другую страну. Что собирался сделать незамедлительно.

И я оказался прав. То, что я нашел ее, имело значение, которое вскоре раскрылось. Спустя два дня двадцать головорезов из бывшей шайки Диего Монтеса схватили меня, когда я уже был готов взойти на борт корабля, направлявшегося в Белиз. Рина должна была встретить меня у причала: она покинула меня на полчаса под предлогом покупки шляпки… и предала. Никаких чувств ко мне она не испытывала, а ее решение было продиктовано той же свободой воли, так что тут все логично.

Меня заковали в цепи и бросили в яму, выкопанную в глинистом дворе местной тюрьмы и закрытую сверху стальными листами. Темнота не явилась для меня тем испытанием, на которое рассчитывали тюремщики, но на сей раз воды рядом не было, стояла страшная жара, и охранники периодически использовали мою яму как отхожее место. Прошло три дня, прежде чем они заговорили со мной. Им нужно было признание. Рина уже опознала меня как убийцу, но они вознамерились услышать подтверждение из моих уст.

Решив, что пребывание в выгребной яме уже достаточно смягчило мой нрав, меня вытащили оттуда, привели в комнату, всю обстановку которой составляла заляпанная красным глыба белого мрамора в центре с оковами для рук и ног у ее основания, и приковали к камню так, что сам я стоял на коленях, а мои руки лежали на плоской поверхности. После чего стражники принялись расхаживать по этой плите. Притоптывать. Пританцовывать. Плющить мне руки и пальцы тяжелыми камнями, дробить кости, рвать сухожилия, превращать плоть в кровавое месиво. Это продолжалось часами. Они получали удовольствие от своей работы, умелые и честные ремесленники. Я понял, что они не намеревались убивать меня, пока я не признаюсь, — вот такие изощренные у них были методы.

Но я ни за что не хотел признаваться. Боль порой казалась непереносимой, но я полюбил эту свою свободную жизнь; у меня не было желания так легко от нее отказаться, поэтому я продолжал стоять на своей невиновности. Наверное, ты согласишься, что руки — это особая часть нашего тела, и такое надругательство над ними сильно меня разозлило. Наконец я притворился, будто потерял сознание, и, поскольку никакие попытки откачать меня не приводили к успеху, они в конце концов сняли оковы, чтобы утащить «бесчувственное тело» прочь.

Первого я убил ударом ногой в переносицу, второго, пытавшегося вытащить оружие, выбросил из окна, выбив им раму, и выпрыгнул следом за ним, прежде чем остальные успели произвести хотя бы один выстрел. Его тело смягчило мое падение. Потом завыли сирены, затрещали выстрелы, но я уже мчался в угол двора, где хранились съестные припасы, затем взбежал по штабелю бочек на стену и спрыгнул с нее наружу.

Тюрьма находилась на полуострове, окруженном с трех сторон океаном. С четвертой к нему подступали джунгли, где я и укрылся, прежде чем они успели меня перехватить. Гоняться за мной ночью по непроходимому лесу никому не хотелось, и чем дальше я углублялся в заросли, тем больше отставала погоня. Наконец я вышел к реке и вместе с подступавшим приливом двинулся вверх по течению. К рассвету я удалился в глубь материка настолько, что у них уже не осталось шансов меня найти. Но тут начала брать свое боль. Чтобы унять ее, я, главным образом с помощью зубов, собрал кое-какие знакомые мне целебные корни, однако влажная сырость тропического леса грозила быстрым распространением инфекции, а позволить себе вернуться в город, чтобы обратиться к врачу, я, разумеется, не мог. Вся надежда была на сведущих во врачевании энагуа, живших выше по реке. Путь до их деревни занял у меня шесть дней. И добрался я до них полумертвым, в горячечном бреду.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.