|
|||
Глава двадцатая1
На третий день после окончания учений к Мельникову явился Соболь. Солнце только что выкатилось из-за дальних холмов. Над речкой курился туман, и листва на деревьях ослепительно блестела изумрудной россыпью. Соболь постучал в окно: — Эй, хозяин, разреши побеспокоить? Мельников откинул простыню, надел пижаму, распахнул дверь. — Заходи, Михаил. Что так рано? — Не спится, как всем холостякам. Весна манит и душу будоражит. — Соболь бросил на стол фуражку, спросил: — Не ждал, конечно? — Почему не ждал? Правда, в такую пору… — Все ясно, Сергей. — Что тебе ясно? Садись! — Ничего, я постою, — скривил, губы Соболь. — Пришел на одну минуту. Проститься. — А что, уезжаешь? — Да. Возвращаюсь в родной треугольник. Документы в кармане. Через три часа отбываю. — Ну что ж, как говорят, ни пуха ни пера. Только жаль. — Я знаю, что жалеть будешь, — усмехнулся Соболь. — Все же целую высоту подарил тебе. Не у каждого друга такая щедрость. — Зачем ты ехидничаешь, Михаил? — А что мне делать? Восторгаться твоим мастерством? — Он посмотрел на Мельникова и сказал серьезно: — Вообще ловко ты сумел воспользоваться присутствием комдива… — При чем тут комдив? — Ну, знаешь ли… Не будь его, Жогин освежил бы тебе мозги с этой высотой. Уверен. Мельников поиграл желваками скул, ответил сухо: — Иначе поступить я не мог. Обстановка диктовала. Пойми ты! Соболь махнул рукой и, взяв фуражку, направился к двери. Мельников удержал его: — Подожди. Помнишь, ты говорил мне: «Жогин любит, чтобы по его веревочке ходили». — Ну? — Зря ты ходил по этой самой веревочке. Честное слово. Непрочная она. Рвется. — Ничего, — сказал Соболь. — Мне руку подали. А вот когда ты попадешь под жогинский сапог, никто руки не подаст. Запомни. Он хлопнул дверью и, не оглядываясь, торопливо зашагал к дороге. Мельников вышел на крыльцо и долго смотрел ему вслед, с сожалением думая: «Не понял человек, ничего не понял». И ему вдруг стало досадно, что не удастся уже больше поговорить с Соболем, что увезет он с собой эту глупую обиду. В это утро Мельников ушел из дому раньше обычного. Полотняный городок, куда перебрались солдаты из казармы, находился в зелени леса. К палаткам вели узкие дорожки, сжатые густым кустарником. Подполковник шел неторопливо, чтобы развеять неприятные мысли. У штабной палатки встретил Степшина. — О, вы уже здесь, майор? — спросил комбат. — Раненько пришли. — А я и не уходил. — Почему? Степшин улыбнулся. — Спал в палатке, товарищ подполковник. Хорошо здесь. Воздух чистый. Спокойно. А у меня как раз много заданий из академии. Почти всю ночь сидел за столом. Степшин старался держаться бодро, но Мельников по выражению глаз заметил: не из-за воздуха перешел майор жить в палатку. Но ничего не сказал, только подумал: «Эх, Дуся, Дуся, хорошего человека потеряешь ты из-за своего легкомыслия. Потом пожалеешь». — Ну, что нового? — чтобы не молчать, спросил Мельников. — Есть новое, — оживился Степшин. — Соболя вызвали в Москву. Слышали? — Да, слышал. — Везет человеку. На учениях в калошу сел — и вдруг в столицу переводят. Говорит, батальон предлагают. — Не знаю, — ответил Мельников и, чтобы прекратить неприятный разговор, спросил: — Как Нечаев себя чувствует? Вы не заходили к нему? — Вчера вечером заходил. — Лежит? — Так точно. Врачи предписали еще недельку покоя. Просил меня политинформацию провести. — Степшин достал из кармана «Правду». — Вот, целых два часа готовился. Издали донеслась песня. Ее затянул сильный голос. Потом подхватила вся рота, и утренняя тишина словно раскололась, пропуская солдатскую колонну. — Идут с завтрака, — сказал Степшин. — Надо карту приготовить. Мельников слушал песню, любуясь строем браво шагающих солдат. Чем ближе подходили они к палаткам, тем громче становились голоса. В полдень к Мельникову подошел низенький солдат и вручил письмо от Наташи. Подполковник нетерпеливо распечатал конверт и счастливо заулыбался, обнаружив детский рисунок выполненный цветными карандашами на толстом белом ватмане. Мельников различил желтые холмы, караван горбатых зеленых верблюдов, одинокое дерево без листьев и огромное красное солнце с длинными лучами. Внизу крупными неровными буквами было написано:
«Папина степь».
У Мельникова от волнения защекотало в горле. Ведь Володька, его Володька, выводил эти каракули. И какая фантазия у мальчишки! Не успел сесть за парту, уже представляет, что такое степь. «А главное, верблюдов знает, паршивец, — изумился вконец растроганный отец. — Не нарисовал же кроликов или петухов каких-нибудь, нет. Эх ты, степняк мой курносый». Не свертывая рисунка, Мельников ушел за кусты, где на крохотной полянке стояли столы и скамейки летнего учебного класса. Над столами тихо покачивались ветви узколистого клена, бросая сетчатую тень на гладко выструганные доски. Утомленный жарой шмель полусонно гудел на солнцепеке, перенося мохнатое тело с одного куста на другой. Расположившись в тени, комбат еще долго любовался рисунком сына. Потом развернул Наташино письмо.
«Милый Сережа! Я очень устала. Все волнуюсь и волнуюсь. На днях профессор сказал, что в конце июня в нашу больницу приедут зарубежные специалисты. Кажется, из десяти стран. Точно не помню. Будут обмениваться опытом. Очень интересно. А я, вероятно, уже перекочую к тебе в степь. Ты извини меня за такие строчки. Но я не могу молчать. Ведь мне больше некому жаловаться. Маме нельзя сказать слова, сразу начинается драма. У нее совсем слабое сердце. Не знаю, как она переживет наш отъезд. Я часто думаю, не поторопись я с Дальнего Востока, может, все было бы иначе. Твое сообщение о судьбе рукописи меня обрадовало. Мы даже устроили по этому поводу небольшой праздник. Купили огромный шоколадный торт. Это хорошо, Сережа, что само командование заинтересовалось твоими опытами. Посмотри на Вовкин рисунок. Сделал сам, без подсказки. Такой смышленый. Поражаюсь. Купила ему ружье, пистонов и рюкзак. Собирается в степь на охоту. Пиши, когда приедешь? Скорей бы к одному берегу. Целую, целую. Твоя злая фея. От феи сирени уже ничего не осталось».
Лицо Мельникова засветилось тихой радостью. Никогда не писала ему Наташа о своем переезде так вот прямо и просто, как сейчас. «Значит, все обдумала, — решил он, не отрывая взгляда от письма. — А что касается иностранных специалистов… Конечно, интересно. Только всего ведь не объять». Над лагерем запела труба. Послышались команды: — Закончить занятия! — В две шеренги становись! Мельников сложил письмо и рисунок в конверт, спрятал в карман и неторопливо направился в столовую. На смуглом лице его не потухала счастливая улыбка.
2
Нечаев сидел, облокотившись на подоконник. Поврежденная в «бою» за высоту правая нога, не давала ему возможности двигаться. Наблюдая за мухой, которая билась о стекло и неугомонно жужжала, он говорил: — Хочешь на волю, да? Я тоже хочу, а вот сижу и шума не поднимаю. А тебя задерживать я не буду. Можешь удалиться. Он распахнул окно и свернутой в трубку газетой выгнал муху на улицу. У соседнего дома в палисаднике играли дети. Они строили из песка крепость и обсаживали ее ветками. Нечаев залюбовался работой малышей. Когда-то он тоже любил возводить из глины крепостные башни. Отец не раз говорил ему: «Быть тебе, Генка, военным инженером, как наш Карбышев Андрей Ильич, Вот специалист! Куда там немцам до него». Вспомнив это, Нечаев улыбнулся. Он поправил забинтованную ногу, придвинул к себе уже прочитанную газету. На дороге появилась Ольга Борисовна в легком платье, с черной сумочкой и книгой. Волосы ее шевелил ветер, шевелил осторожно, будто перебирал в своих воздушных пальцах. Увидав Нечаева, она весело сказала: — Здравствуйте, товарищ капитан! Что это вы грустите? — Загрустишь, — отозвался Нечаев. — Сижу как за монастырской стеной. А друзья проходят мимо. Не замечают. — Ну, ну. — Ольга Борисовна засмеялась и погрозила пальцем. — Пожалуйста, без намеков. Вот видите, свежий «Октябрь» принесла вам. Она подошла к окну и протянула книжку Нечаеву. — Спасибо, Олечка, — сказал он радостно и поймал ее за руку. — Ой, что вы, — смутилась Ольга Борисовна. — Кругом же люди! — Ну и пусть люди. — Как же «пусть»? — Не сердитесь, я давно хочу вам что-то сказать, — пробормотал Нечаев, сильнее сжимая маленькую женскую руку. Вид у него был наивно-ликующий и чуть-чуть растерянный. Зеленоватые глаза лучились, как у юноши. Ольга Борисовна покраснела и сказала мягко: — Не надо, Гена. А он словно не слышал ее, повторял все те же слова: — Не сердитесь. Я очень давно… Понимаете? В ее взгляде, в движении губ скользнула еле приметная улыбка. Она оживила Нечаева. — Олечка, — сказал он уже смело. — Зайдите в комнату. Вы мне очень нужны. Ольга Борисовна с минуту колебалась, потом подняла глаза и кивнула. Выпустив ее руку, Нечаев подумал вдруг: «А может, мне показалось? Или просто шутка? » Но дверь открылась, и Ольга Борисовна вошла в комнату. Вид у нее был строгий. — Я вас обидел, да? — виновато, спросил Нечаев и, совершенно забыв про больную ногу, поднялся со стула. — Сидите, ради бога, — сказала она ласковым голосом. — Нельзя вам еще ходить. — Можно, все можно. — Нечаев снова взял ее за руку и, задыхаясь от горячих чувств, сказал: — Оленька, я люблю вас, люблю. — Немного помолчав, повторил: — Если бы вы знали, как я вас люблю. Ольга Борисовна закрыла глаза, и на длинных ее ресницах вдруг заблестели две прозрачные капельки. Потом капельки покатились по щекам, упали Нечаеву на руку. — Вы плачете? — спросил он и поцеловал кончики ее пальцев. — Я не хотел вам делать больно. Поверьте. Но мне тяжело без вас. Понимаете, Ольга? — Понимаю, все понимаю. — Почему же не хотите ответить прямо? — Не знаю. Она достала платок. Несколько минут длилось молчание. Комнату наполнила такая тишина, что было слышно, как шелестит листва на молодых тополях в палисаднике. Нечаев заговорил первым: — Вы не хотите меня огорчать. Я это вижу. Но вы не жалейте меня, говорите откровенно все, что думаете. Ольга Борисовна посмотрела ему в глаза и глубоко вздохнула. — Не сердитесь, я думаю совсем о другом. — О чем же? — О дочурке, милой моей дочурке. — Ольга Борисовна снова заплакала. На этот раз прозрачные капельки неудержимо побежали по ее щекам одна за одной и маленькие пухлые губы задрожали, как у ребенка. — Ведь Танечка не знает, что папа ее погиб, — продолжала она всхлипывая. — Его увезли прямо из клуба. Танечка была дома. Я не сказала ей. Я не могла. Она так сильно любила отца, так ждет его, вы не представляете. Утром не успеет открыть, глазенки, уже спрашивает: «Папа не приехал? ». И я не могу открыть ей правды… Нечаев хотел сказать Ольге Борисовне, что он тоже будет любить Танечку, будет любить сильно, как родную. Но удержался. Глядя на нее, он понял, что слова его в эту минуту не убедят, а еще больше расстроят женщину. Нечаев молча обнял ее за плечи, прильнул губами к горячей влажной щеке. — Успокойтесь, — прошептал он, осторожно поглаживая ее мягкие волосы. — Все будет хорошо. Даже очень хорошо. Ольга Борисовна посмотрела на мокрый платок, зажатый в руке, и, немного повеселев, спросила: — Вам странно смотреть на мои слезы, да? — Нет, нет, что вы? Я все понимаю. Но я хочу сказать… Она остановила его: — Не надо. Пока ничего не говорите, Подумайте, А теперь, — она посмотрела ему в лицо и улыбнулась краешками губ, — теперь садитесь и больше не ходите. Ладно? Нечаев послушно выполнил ее требование. Ольга Борисовна быстро наклонилась, поцеловала его и сразу вышла на улицу. Было слышно, как легкие каблуки простучали по ступенькам крыльца, прошуршали по песчаной дорожке и затихли. От соседнего дома донеслось: — Танюша-а-а! — Иду, мамочка! Много раз Нечаев слышал эту ласковую перекличку матери и дочери, но никогда не отзывалась она в его душе так, как сейчас. Он даже подошел к двери и приоткрыл ее. Танечка уже была на руках Ольги Борисовны. Щурясь от солнца и весело размахивая руками, она показывала пальчиком в палисадник, где все еще продолжали играть малыши. Перед вечером, когда Нечаев, утомившись от волнений, сидел на скамейке, врытой в землю у самого крыльца, подъехал на машине Мельников. — Ну, как нога, работает? — Пока не очень, — ответил Нечаев и пригласил комбата сесть. Неожиданно появилась Танечка в розовом платье, с большим красным бантом на голове. Она подбежала к Мельникову и торопливо сказала: — Дядя Сережа! Дядя Сережа! Он присел на корточки и взял ее за руки, вымазанные землей. — Здравствуй, Танечка. Что случилось? — Меня хотят включить в крепость. — Кто? — Мальчишки. — Мы вот им зададим, проказникам. Самих заключим. — И мой папа им задаст, когда приедет, — сказала она, став вдруг серьезной. — Он правда скоро приедет? — Правда, — ответил Мельников и посмотрел на Нечаева. Тот неловко задвигался по скамейке. — Тебе нравится дядя Гена? — спросил Мельников девочку. Она отрицательно закачала головкой. — Почему не нравится? — Он злой. — Нет, он хороший. Посмотри. Танечка долго смотрела на Нечаева, потом сконфузилась и убежала. Проводив ее взглядом, Мельников повернулся к капитану. 2 — Как же так? Соседи, а не дружите? Нехорошо. Девочка очень скучает. Вы замечаете? Нечаев не ответил, но погрустневшее лицо его выразило все, что было в мыслях. — Понятно, — сказал Мельников и долго молчал, что-то обдумывая. Потом снова повернулся к Нечаеву: — А заехал я вот зачем. В четверг, полковое партийное собрание. Знаете? — Слышал, — ответил Нечаев. — Докладчик Жогин? — Да, он. Так что «крестниками» будем. — А может, не будем. Все же на учениях батальон действовал… Мельников покрутил головой. — Учения не спасут. У комдива целая папка с актами лежит. Вчера вызывал к себе. Сегодня сам приезжал. К вам тоже заглянет. — И что говорит? — насторожился Нечаев. — Ничего пока не говорит. Беседует, разбирается. Сердюк постарался, накопал фактов. Мельников достал из кармана папиросы, предложил закурить. Минуту сидели молча. Сизые облачка дыма, пронизанные багряными лучами заката, ползли вверх, цеплялись за молодые тополевые листья и постепенно таяли. В доме, что стоял на противоположной стороне улицы, вдруг вспыхнули окна, будто ударило в них живое пламя. Нечаев прикрыл щитком ладони лицо, сказал решительно: — Ничего, товарищ подполковник, мы тоже молчать не будем. Это ведь не служебное совещание. — Конечно, не совещание. Но как вы пойдете с такой ногой? — словно мимоходом спросил Мельников. — Доползу, — сказал Нечаев. — Я подошлю машину, — пообещал комбат. — Только знаете что? Не горячитесь.
3
Партийное собрание полка состоялось в клубе. За десять минут до его начала приехали комдив и начальник политотдела. Когда, они вошли в зал, Мельников повеселел. Он сразу подумал о том, что их присутствие заставит докладчика быть сдержанным. И главное, при них не удастся Жогину зачеркнуть успех, достигнутый батальоном на учениях. Затем в голову пришла другая мысль, не менее веская: «Ведь присутствие Павлова и Тарасова может повлиять не только на Жогина, а и на других коммунистов, которые собираются выступать в прениях. Побоятся начальства». Мельников поднял голову и обвел внимательным взглядом сидящих в зале людей. Одни возбужденно разговаривали, другие чему-то улыбались, третьи сосредоточенно молчали. Отыскав глазами Григоренко, сидящего в третьем ряду, подполковник попытался угадать его настроение. Оно было не веселое и не грустное. Рядом с Григоренко сидел Шатров. Он что-то перечитывал в маленькой записной книжке и делал новые записи. Сердюк почему-то сидел на самой последней скамейке и нервно пожевывал губами. «Этот уж выступит наверняка, — подумал Мельников. — Недаром выискивал всякие фактики». Когда стали избирать президиум, в дверях появился Нечаев. — Прошу извинить, — сказал он и, прихрамывая, прошел к скамейкам. — Опаздываете! — буркнул Жогин. — Первый батальон не может жить без происшествий. Привыкли. При этом он посмотрел на сидящего рядом Павлова, но тот не поднял глаз, словно ничего не слышал. К покрытому зеленой скатертью длинному столу Жогин вышел бодро и живо. Шаги пропечатал по дощатому полу как на строевом смотру. Доклад начал голосом крутым и суховатым. Листая бумажки, он говорил о том, какие задачи стоят перед воинами Советской Армии и главным образом перед офицерами-коммунистами. Перечислил последние решения пленумов Центрального Комитета. Обрисовывая состояние воспитательной работы в полку, признал, что имеются в этом деле серьезные недостатки, и тут же сосредоточил внимание на первом батальоне. — Недавние стрельбы и учения, — сказал Жогин, оторвавшись от своих записей, — показали, что этот батальон, товарищи, несмотря на серьезные потрясения, вызванные неблаговидными действиями коммуниста Мельникова, сумел все же удержать первенство. Я рад этому, товарищи, очень рад. У Мельникова похолодела спина от услышанного, хотя в словах Жогина вроде и не было ничего нового. Подобные мысли он высказывал уже не раз на служебных совещаниях. Все же здесь, на партийном собрании, да еще в присутствии комдива и начальника политотдела его слова поразили Мельникова. «Выходит, бьет со старых позиций, — подумал комбат, — и бьет довольно уверенно». Он почувствовал на себе множество пристальных взглядов. И ему пришлось собрать все силы, чтобы ни одним движением не выдать своего волнения. А Жогин продолжал: — Мы знаем, товарищи, что Мельников получил на учениях благодарность. Но пусть он не думает, что эта благодарность прикроет все его недостатки. Нет, не прикроет. Я буду говорить о них откровенно. — Полковник легонько хлопнул ладонями по столу, и густые брови его грозно зашевелились. — Прежде всего о действиях на учениях. Я думаю, что не ошибусь, если сравню Мельникова с теми командирами, которые на фронте первыми выскакивали из траншей и бежали вперед, размахивая оружием. Героизм, правда? Но что получалось? Вражеские снайперы сразу же снимали этих смельчаков. Ставить в подобное положение целый батальон — полное безрассудство… «Вот оно что, — подумал Мельников, записывая слова докладчика в блокнот. — Сравнение громкое, но не совсем точное». Он хотел сразу же уловить эту неточность, однако не смог. Слишком торопливо бежали мысли. К тому же Жогин говорил, не делая пауз. Охарактеризовав действия Мельникова на учениях, он тут же вспомнил, осенние стрельбы, затем охоту на волков, поломку бронетранспортера, случай с карточкой ефрейтора Груздева. Приведя эти факты, полковник, чтобы лучше убедить собрание, показал на Сердюка: — Вот мой заместитель, товарищи. Он специально изучал положение в первом батальоне. У меня его рапорты есть… Все повернулись к задней скамейке. Мельников тоже поднял голову. Сердюк сидел тихий, хмурый, сосредоточенный. Бледная лысина его чуть-чуть поблескивала под косыми лучами вечернего солнца. Он легонько поглаживал ее маленькой ладонью, будто старался загородить от людских взоров. «Нервничает, — решил Мельников. — Оно и понятно. Неужели собрание не разберется в этом ребусе? » Жогин проговорил больше часа. Когда он закончил, минуты две стояла угнетающая тишина. Вопросов никто не задавал. Все сидели в глубоком раздумье. Потом попросил слова Шатров. Он поднялся на трибуну и заговорил взволнованно: — Я не согласен с докладом. В нем представлено все, как в кривом зеркале. И сделано это для того, чтобы очернить хорошего командира, ввести в заблуждение присутствующих здесь коммунистов… По залу пробежал легкий шепот, будто свежий ветерок тронул листву на деревьях. Оживленный Мельников поднял голову, взглянул на Жогина. Одутловатое лицо полковника багровело. По скулам заходили тугие желваки. Казалось, что сейчас он поднимется и крикнет своим густым басом: «Прекратить! » Но сжатые до синевы губы его не раскрывались, и брови, сдвинутые к переносью, словно срослись, замерли. Шатров по-прежнему говорил громко и решительно. Пальцы его, листавшие блокнот, вздрагивали. По лицу разлился румянец. — Здесь докладчик упомянул о так называемом изучении товарищем Сердюком первого батальона, — продолжал Шатров, вытирая платком выступившие на лбу капельки пота. — Я постараюсь раскрыть, какое это было изучение. Товарищу Жогину потребовались акты и рапорты. Для чего?.. Жогин не вытерпел, поднялся со скамейки, сказал возмущенно: — Я вынужден перебить выступающего. — Затем он повернулся к Павлову и объяснил: — Подполковник Сердюк выполнял мой приказ, товарищ генерал, А критиковать приказы начальника никому из подчиненных не дозволено. Я прошу принять меры… В зале опять стало тихо. Все устремили взоры на Павлова. У Мельникова сердце налилось тревогой, по спине забегали холодные мурашки. Павлов поднялся не сразу. А поднявшись, стоял некоторое время в раздумье. Потом посмотрел на Жогина, сказал негромко: — По-моему, хозяин здесь не генерал, а партийное собрание. Так я понимаю. «Правильно», — радостно вздохнул Мельников, а Жогин недоуменно пожал плечами, но не произнес больше ни одного слова. Зато голос Шатрова зазвучал еще увереннее. Рассказав о рапортах и актах Сердюка, майор привел затем другие факты, характеризующие ненормальное положение в полку, ив заключение сказал: — У нас получается так: если кто-либо проявляет творческую инициативу, его немедленно объявляют нарушителем воинского порядка, выскочкой, карьеристом. Мы, коммунисты, мириться с этим не должны. Едва Шатров сошел с трибуны, приподнялся Сердюк и заявил: — Я, товарищи, считаю выступление майора Шатрова неправильным. Оно подрывает авторитет командира. — Докажите! — сказал Шатров. — Чего доказывать? Вы сами знаете, что все составленные мною акты подписаны или командирами рот или… — А вы на трибуну выходите, на трибуну! — послышался голос председателя. — Я потом, — ответил Сердюк и опустился на скамейку. К столу неторопливой походкой прошел Григоренко. Он привычным движением поправил кончики усов, обвел внимательным взглядом присутствующих и с обычной своей рассудительностью сказал: — Докладчик сравнил первый батальон с человеком, который первым бросается в атаку. Я считаю это сравнение очень удачным. Пожалуй, лучше и не придумаешь. Прав также докладчик и в том, что бежать в атаку одному, когда другие сидят в траншеях, дело невеселое. Но как же быть? Может, воспитывать людей, чтобы не рвались вперед? А у нас так и получилось на учениях. Схватили Мельникова за руки и кричим: стой, не видишь разве, что мы позади! Многие засмеялись. Жогин поморщился, а когда наступила тишина, бросил раздраженно: — Вам бы, подполковник, серьезнее быть надо. Здесь ведь не театр. Замполит словно не расслышал жогинских слов, продолжал говорить: — У нас в армии есть одно хорошее правило: в наступательном бою держать равнение на впереди идущих. Я думаю, что это правило применимо ко всей боевой учебе. Но что мы видим в нашем полку? Видим совершенно иное. В первом батальоне, например, все офицеры овладели радиотехникой. В других батальонах пока этого нет. Такое же положение с вождением боевых машин. Почему мы не берем с них пример? Что мешает нам?.. Мельников слушал замполита и думал: «Какая выдержка у человека! Все у него вроде просто, мягко, а каждая мысль бьет по жогинскому докладу, как тяжелый молот». После Григоренко выступили Нечаев, Степшин, Буянов. Они говорили о том, что первый батальон стал далеко не таким, каким был полгода назад, что первенство его в боевой подготовке — это не прежнее, а сегодняшнее достижение. Рассказали они также о нервозности, которую вызвали в ротах странные действия подполковника Сердюка. Нечаев назвал их даже непартийными. Сердюк снова стал возмущаться. Кто-то крикнул: — Пусть выступит! — Знаю, когда мне выступать. Послышались возмущенные голоса. Председательствующий постучал карандашом по графину. — Тише, товарищи. Зачем принуждать, пусть выступают добровольно! Но тут поднялся полковник Тарасов, и все услышали его сердитый, с хрипотцой голос: — Добровольность добровольностью, товарищ председатель, а уж если партийная организация требует, то долг коммуниста — ответить. Такова партийная дисциплина. — При чем тут партийная? — удивился Сердюк. — Я ведь не партийное поручение выполнял, а приказ командира. — Выполнять можно по-разному, — вмешался вдруг Павлов. Его слова точно встряхнули Сердюка. Он мигом одернул гимнастерку, вышел к трибуне и повернулся к комдиву. — Разрешите доложить, товарищ генерал… Павлов замахал руками. — Смеетесь вы, что ли? Какой тут генерал? Обращайтесь, пожалуйста, к собранию. Сердюк виновато поежился, сказал: — Не понимаю, из-за чего сыр-бор? Вы думаете, товарищи, мне приятно было ходить по батальону в роли следователя? Ошибаетесь. Но я не рассуждал, когда выполнял волю начальника. Надеюсь, это всем ясно?.. — Ясно, — ответил кто-то глуховатым голосом, хотя ничего ясного в выступлении Сердюка не было. Мельников все это время мучительно думал о том, что же он будет говорить собранию. Доказывать, почему батальон хорошо стрелял и лучше всех действовал на учениях, было неловко и нескромно. Он торопливо перечитывал записи в блокноте. В некоторые из них вносил изменения, другие зачеркивал и рядом писал новые. Выступил Мельников после Сердюка. — Это собрание, — сказал он, — первое, на котором возник такой серьезный партийный разговор о принципах подготовки наших войск. Возник он, по-моему, не случайно. Его поставила сама жизнь. Это бесспорно. Павлов оживленно выпрямился и устремил взгляд на выступающего. — Мы люди военные, — продолжал Мельников как можно спокойнее, — и должны помнить, что существуем не для игры в солдатики, а для серьезных дел, доверенных народом и партией. К сожалению, не все сознают это. Приведу один факт. У нас перед каждыми стрельбами можно услышать: «Главное — поразить мишень». Кажется, что тут плохого? Вроде правильные слова. А получается иное. Этот самый лозунг заставляет командиров приспосабливаться, упрощать условия стрельб, сковывать инициативу и маневр стрелка. Словом, настоящая игра в солдатики. Да разве только в стрельбах у нас допускаются ошибки? А в тактике? А в овладении техникой? Здесь уже достаточно говорили. Жаль только, что не все у нас прислушиваются к голосу товарищей, кое-кто считает себя непогрешимым. Это заблуждение. Мне кажется, что в современных условиях командиру необходим крепкий творческий актив, который мог бы изучать, предлагать, советовать. — И командовать, — съязвил Жогин. — Не бойтесь, — сказал Мельников. — От того, что командир-единоначальник будет внимателен к голосу подчиненных, сила его приказа не ослабнет, а увеличится. Я так понимаю. — Верно, — согласился комдив и, как только Мельников закончил свое выступление, сразу же попросил слова. — Признаюсь, товарищи, чистосердечно, — сказал Павлов, приложив к груди правую руку, — я все же ожидал, что барометр вашего собрания покажет несколько иную погоду. Но пока… — Он сделал паузу и повернулся к Жогину, — пока этого не произошло. Погода у вас, как говорят, штормовая. Так ведь, Павел Афанасьевич? Может, конечно, еще прояснится. Я бы хотел этого. Да и у собрания такое желание… И хотя комдив не сказал ни слова о докладе, не обвинил открыто и резко командира полка, всем было ясно, что мнений Жогина он не разделяет. Да и сам Жогин понял это, отчего злое красное лицо его сделалось хмурым, землисто-серым. Мельников смотрел на полковника и удивлялся. Гнев, кипевший в нем, неожиданно остыл, и где-то в глубине души вдруг проклюнулись крошечные росточки горькой досады. В голове мигом созрел вопрос: «Может, все же поймет, может, выступит и скажет, что был неправ, ошибался? » Павлов говорил не более пятнадцати минут. Голос у него был, как всегда, негромкий, ровный. Казалось, не на собрании человек выступает, а беседует с кем-то непринужденно, запросто. — Ваше собрание, — сказал он в заключение, — это хороший урок. Я бы назвал его даже крепкой вехой в нашей работе. Слушая Павлова, Мельников не переставал следить за Жогиным. У полковника по-прежнему вздрагивали губы, пальцы рук, лежавшие на коленях, беспокойно теребили свернутую в трубку газету. Когда прения закончились и началось обсуждение резолюции, лицо Жогина вновь сделалось багровым, а толстые пальцы сжались в тугие кулаки. Он встал и почти крикнул: — Я предлагаю вычеркнуть фамилию Мельникова из того места резолюции, где говорится о передовой роли некоторых коммунистов в воспитании наших воинов. — Почему? — раздалось сразу несколько голосов. — Неужели не ясно? — спросил в свою очередь Жогин. — Я повторяю то, что говорил уже в докладе. Первый батальон еще до приезда Мельникова был у нас лучшим. Поэтому считаю приписывать Мельникову чужие достижения неправильно. — Это как собрание решит, — сказал председательствующий. — Мне лучше знать, — обрезал его Жогин. — Я командир полка. Однако собрание не согласилось с Жогиным. При голосовании только его рука одиноко поднялась в просторном зале. Хотел поддержать полковника Сердюк. Он уже потянул было руку вверх, но тут же опустил ее, словно вспомнил что-то. После собрания Мельников видел, как Павлов подошел к Жогину и, глядя ему в лицо, покачал головой. Потом до слуха комбата донеслись негромкие слова генерала: — Странно получается, Павел Афанасьевич. Партийная организация одной дорогой идет, вы же — другой. И главное, никак не хотите понять этого. Что ответил на это Жогин, Мельников не расслышал. К нему подошел Нечаев и, тяжело припадая на больную ногу, увлек его на улицу. Солнце уже было за горизонтом. Почти на полнеба разливался отблеск заката. Все вокруг словно плавало в легкой розоватой дымке. Только единственное небольшое облачко почему-то оставалось темным и нарушало гармонию тонких вечерних красок.
Глава двадцатая
|
|||
|