Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Отель «Челси» 6 страница



 

Я одновременно разбрасывалась и увязала: ворохи незаконченных песен, заброшенных стихов. Заходила далеко, насколько хватало сил, но натыкалась на стену своего воображаемого несовершенства. И вдруг повстречала человека, который поделился со мной своим секретом. Секрет был очень прост: уперся в стену — проломи ее ногой.

Тодд Рандгрен повел меня в „Виллидж гейт“ слушать группу The Holy Modal Rounders. Тодд только что записал свой альбом „Runt“, а теперь искал интересных людей, которых стоило бы продюсировать. В верхнем зале „Гейта“ играли легенды — Нина Симон, Майлз Дэвис, в цокольный этаж ссылали более андеграундные команды. The Holy Modal Rounders я никогда не слышала (правда, их „Bird Song“ звучала в „Беспечном ездоке“), но знала, что группа интересная: Тодда обычно тянуло ко всему необычному.

Что сказать о концерте? Показалось, это арабский народный праздник, на котором веселится ватага психоделических аппалачских горцев. Я сосредоточилась на барабанщике. Физиономия у него была точно с плаката „Разыскивается опасный преступник“. Видно, на сцену он пробрался потихоньку, когда копы зазевались. Под конец концерта он спел песню „Blind Rage“. Когда он вдарил по барабанам, я подумала: „Вот это парень: подлинная душа и сердце рок-н-ролла“. Все при нем: и красота, и энергия, и какое-то звериное обаяние.

Мы пошли в гримерку, меня познакомили с барабанщиком. Он представился:

— Слим Шэдоу.

— Рада познакомиться, Слим, — сказала я. Упомянула, что пишу для рок-журнала „Кродэдди“ и хотела бы написать о нем статью. Слима эта идея, похоже, позабавила. Я убеждала его, втолковывала, какие у него перспективы: „вы нужны рок-н-роллу“ и все такое, а он лишь кивал.

— Как-то я пока о таких вещах не думал, — только и сказал он.

Я была уверена, что в „Кродэдди“ возьмут материал об этом будущем спасителе рок-н-ролла, и Слим согласился прийти на Двадцать третью и дать интервью. Его развеселил хаос в моей комнате. Он растянулся на моем матрасе и рассказал мне о себе. Поведал, что родился в трейлере, сплел для меня целую красивую байку. Язык у Слима был хорошо подвешен. Обычно в роли рассказчика выступала я. Тут, наоборот, Слим рассказывал, а я слушала и упивалась этим необычным для себя амплуа. Пожалуй, Слим гнал пургу еще искуснее меня. Смеялся он заразительно, говорил умно и без экивоков, проявлял интуицию. Мысленно я прозвала его „ковбойский язык“.

Теперь по вечерам — а точнее, почти за полночь — он стучался в мою дверь, застенчиво и мило улыбаясь. Я хватала с вешалки плащ, и мы шли гулять. От „Челси“ никогда далеко не отходили, но казалось, вокруг вместо городских домов — степной бурьян, а ветер вместо мусора разносит перекати-поле.

В октябре над Нью-Йорком прошел холодный атмосферный фронт. У меня начался надсадный хронический кашель: в лофтах были перебои с отоплением. Изначально эти дома не предназначались под жилье, за ночь выстывали. Роберт часто оставался у Дэвида, а я заворачивалась во все наши одеяла и до поздней ночи не спала — читала комиксы про Крошку Лулу, слушала Дилана. У меня воспалился зуб мудрости, я переутомилась. Врач сказал, что у меня анемия, и прописал красное мясо и черное пиво. То же самое советовали Бодлеру, когда он, больной и одинокий, бедствовал зимой в Брюсселе.

Я была немного предприимчивее горемыки Бодлера. Облачилась в старое клетчатое пальто с глубокими карманами и стащила в „Гристедз“ два маленьких стейка: думала пожарить их у себя на электроплитке на чугунной сковородке моей бабушки. На улице мне неожиданно повстречался Слим, и мы впервые отправились гулять при свете дня. Я испугалась, что мясо протухнет, и поневоле созналась, что при мне пара сырых стейков. Слим вытаращился недоверчиво, залез в мой карман и посреди Седьмой авеню выудил оттуда стейк. С притворным упреком покачал головой:

— Ну хорошо, голубка, пойдем перекусим.

Мы поднялись ко мне, я включила электроплитку. Стейки мы съели прямо со сковородки. После этого случая Слим стал за меня беспокоиться — уж не голодаю ли я? Через несколько дней зашел ко мне и спросил, нравятся ли мне омары у „Макса“. Я сказала, что никогда их не пробовала. Он опешил:

— Ты там никогда не ела омаров?

— Да я там вообще никогда не ела.

— Что-о? Бери пальто. Идем жрать.

До „Макса“ мы доехали на такси. Слим без колебаний, широким шагом направился в дальний зал, но уселись мы не за круглый стол. Заказ он сделал сам:

— Принесите ей самого большого омара, какой у вас есть. Тут я заметила, что на нас все глазеют. Смекнула: я же никогда не появлялась у „Макса“ с другими мужчинами, кроме Роберта, а Слим — настоящий красавец. А когда принесли моего омара-гиганта, приготовленного с растопленным маслом, интуиция подсказала мне еще кое-что: а вдруг моему красавцу-ковбою нечем расплатиться?

Я приступила к омару. Обратила внимание, что Джеки Кертис тайком манит меня рукой. „Наверно, намекает, чтобы я поделилась“, — подумала я. Завернула в салфетку мясистую клешню и последовала за Джеки в женский туалет. А Джеки немедленно взялась меня допрашивать:

— Отчего ты пришла с Сэмом Шепардом?

— С Сэмом Шепардом? Да что ты, его зовут Слим.

— Милочка, неужели ты не знаешь, кто он?

— Ударник в The Holy Modal Rounders.

Джеки лихорадочно рылась в сумочке, и вокруг разлетались облака пудры.

— Крупнейший драматург всего офф-Бродвея, вот кто! Его пьеса шла в Линкольн-центре. У него пять „Оби“[99]! — трещала она сорокой, одновременно подкрашивая себе веки.

Я ушам своим не поверила. Неожиданная весть — коллизия прямо из мюзикла с Джуди Гарленд и Мики Руни.

— Что ж, я таким вещам особого значения не придаю, — произнесла я.

— Не будь дурой. — И Джеки театрально притянула меня к себе. — Он тебя на Бродвей может вывести.

У Джеки был талант превращать любой бытовой диалог в заправскую сцену из мелодрамы.

От клешни омара Джеки отказалась:

— Нет, спасибо, милочка, я охочусь на крупную дичь. Подведи-ка его к моему столику, а? Я просто мечтаю перекинуться с ним словом.

Что ж, я не грезила о Бродвее и не собиралась таскать за собой своего спутника, точно живой охотничий трофей. По крайней мере, счет оплатить он сможет — и то хлеб, рассудила я.

Вернувшись за столик, я уставилась на своего спутника суровым взглядом:

— Тебя зовут Сэм?

— Ну да, точно так, — протянул он тоном У. -К. Филдза[100]. Но тут принесли десерт: ванильный „сандей“ с шоколадным соусом.

— Сэм. Хорошее имя. Сгодится, — сказала я.

— Да ты кушай мороженое, Патти Ли, — только и сказал он.

В вихре светской жизни, захватившем Роберта, я все острее чувствовала себя чужой. Он водил меня к знакомым на чай, на ужины, иногда — на вечеринки. Мы сидели за столами, где одному гостю полагалось больше ложек и вилок, чем необходимо семье из пяти человек. Я никак не могла взять в толк: почему за столом нам с Робертом полагается сидеть в разных углах? Зачем я должна поддерживать разговор с какими-то незнакомыми людьми? Я просто сидела и молча страдала, дожидаясь следующей перемены блюд. Казалось, никто, кроме меня, не изнывает от нетерпения. Но Робертом я невольно восхищалась, наблюдая, как он общается: непринужденно, совсем другой человек стал. Если кто-то хочет закурить, тут же подносит зажигалку, смотрит собеседнику в глаза.

Мало-помалу Роберт стал вхож в высшее общество. Смириться с его социальной метаморфозой мне было в каком-то смысле труднее, чем с сексуальной. Чтобы принять двойственность его сексуальной ориентации, от меня требовалось только проявить понимание. Но чтобы не отставать от него на социальной лестнице, я должна была бы изменить своим привычкам.

Некоторые из нас рождаются бунтарями. Читая биографию Зельды Фитцджеральд, написанную Нэнси Милфорд, я узнавала себя в ее мятежной душе. Помню, как мы с мамой шли мимо витрин и я спрашивала, почему люди не бьют стекла — подумаешь, пнул, и готово! Мама разъясняла, что есть неписаные правила поведения в обществе и благодаря этим правилам мы сосуществуем друг с другом как люди, а не как животные. Услышав об этом, я моментально почувствовала себя в неволе: как это, мы, дети, приходим в мир, где все наперед расписано старшими? Я кое-как подавляла в себе страсть к разрушению, старалась взамен развивать страсть к творчеству. Однако во мне по-прежнему жила маленькая девочка, которая ненавидела правила.

Когда я рассказала Роберту, как в детстве мне хотелось бить витрины, он только посмеялся:

— О нет, Патти! Ну ты и смутьянка. Но я не была смутьянкой.

Зато Сэм узнал в этой истории себя. Легко вообразил себе, как я стою на улице — маленькая девочка в малюсеньких коричневых туфельках — и меня так и подмывает перевернуть все вверх дном. Когда я сказала Сэму, что иногда меня так и подмывает пнуть витрину, он просто сказал:

— Разбей ее, Патти Ли. Если тебя арестуют, я внесу за тебя залог.

С Сэмом я могла быть самой собой. Он лучше всех понимал, каково воспринимать свое тело как темницу.

У Роберта Сэм не вызывал симпатии. Роберт поощрял во мне утонченность и опасался, что в компании Сэма я стану совсем бунтаркой. Оба косились друг на друга настороженно, так и не смогли преодолеть взаимное отчуждение. Случайный наблюдатель предположил бы, что они просто слеплены из разного теста, но у меня было другое объяснение: оба были мужчины с характером, оба желали мне только добра. И в Сэме и в Роберте я узнавала частичку себя (если не считать манеры поведения за столом) и не переживала оттого, что они сталкивались лбами, как бараны: смотрела на их поединки снисходительно и гордо.

Дэвид убеждал Роберта не сдаваться, и тот носил свои работы по галереям, но все без толку. Роберт не пал духом. Нашел альтернативу — решил на свой день рождения показать коллажи в галерее Стэнли Эймоса в „Челси“.

Первым делом Роберт отправился в „Лемстонз“ — универмаг типа „Вулвортса“, только поменьше и подешевле. Мы с Робертом под малейшим предлогом устраивали набеги на его старомодный ассортимент: пряжа, выкройки, пуговицы, всякая галантерея, журналы „Редбук“ и „Фото-плей“[101], лампады для благовоний, поздравительные открытки, огромные „семейные“ упаковки леденцов, заколок и лент. Роберт скупил кучу классических серебристых рамок от „Лемстонз“. Стоили они доллар за штуку и пользовались большой популярностью, их покупала даже сама Сьюзен Зонтаг.

Роберт хотел, чтобы приглашения выглядели оригинально. Взял фривольные игральные карты, купленные на Сорок второй, и напечатал текст на их обороте. А потом вставил эти приглашения в обложки для документов из кожзаменителя, выдержанные в ковбойском стиле, — их он приобрел в „Лемстонз“ вместе с рамками.

На выставке Роберт развесил свои коллажи, объединенные мотивом ярмарочных уродов, но для вернисажа заготовил довольно крупную инсталляцию-алтарь. В нее он включил кое-что из моего имущества: например, волчью шкуру, бархатное кашне с вышивкой и французское распятие. Мы немножко поспорили, хорошо ли одалживать мои вещи, но, разумеется, я уступила, а Роберт заявил: — Так все равно же никто не купит. — Ему просто хотелось, чтобы инсталляцию увидело побольше народу.

Выставка состоялась в 510-м номере „Челси“. В комнате яблоку было негде упасть. Роберт пришел с Дэвидом. Оглядываясь по сторонам, я как бы видела всю историю нашей жизни в отеле в лицах. Сэнди Дейли, одна из самых пламенных поклонниц таланта Роберта, сияла. Гарри был так очарован алтарем, что решил заснять его для своего фильма „Махагонни“. Джером Рэньи, один из авторов мюзикла „Волосы“, купил коллаж. Коллекционер Чарльз Коулз назначил Роберту встречу для разговора о возможных приобретениях. Джерард Маланга и Рене Рикар беседовали с Дональдом Лайонсом и Брюсом Рудоу. Дэвид прекрасно справлялся с ролью хозяина вечера и рассказывал публике о творчестве Роберта.

Это оказалось непросто — наблюдать, как люди всматриваются в работы, которые Роберт создавал на моих глазах. Творчество Роберта вышло за пределы нашего с ним маленького мира. Именно этого я всегда и желала, но теперь почувствовала легкий укол скупости: разве можно делиться нашей собственностью с чужими? Правда, пересилило другое чувство — радость за Роберта, который весь раскраснелся от удовольствия: его вера в себя подтвердилась, он увидел будущее, к которому стремился так целеустремленно, на которое так усердно работал.

Вопреки прогнозу Роберта, Чарльз Коулз купил инсталляцию-алтарь, и моя волчья шкура, кашне и распятие больше уже ко мне не вернулись.

— Леди умерла.

Бобби позвонил мне из Калифорнии — оповестить о смерти Эди Седжвик. Я не была с ней знакома, но в школьные годы мне как-то попался „Вог“ с ее фотографией: она делала пируэты на фоне нарисованной лошади. По ее лицу казалось: для нее никто на свете не существует, кроме нее самой. Я вырвала фото из журнала и повесила на стену.

Бобби, похоже, был искренне удручен ее безвременной смертью.

— Напиши для нашей маленькой леди стихотворение, — сказал он, и я обещала.

Чтобы написать элегию на смерть такой девушки, как Эди, мне требовалось разбудить в себе что-то девчоночье. Пришлось задуматься, что значит быть женщиной, и я погрузилась в глубины своего естества, а дорогу мне указывала девушка, которая позировала фотографу на фоне белой лошади.

Настроение у меня было битническое. Вокруг невысокими стопками лежали мои библии. „Святые варвары“[102]. „Сердитые молодые люди“[103]. Мне попались стихи Рэя Бремстера. Он-то и расшевелил меня всерьез. Рэй, человек-саксофон. Чувствовалось, с какой легкостью он импровизирует: слова лились свободным потоком, точно он просто конспектировал свои мысли. В приливе вдохновения я поставила на проигрыватель диск Колтрейна, но дело не шло. Почувствовала: я не пишу, а просто дрочу.

Однажды Трумэн Капоте съязвил, что Керуак не пишет, а печатает на машинке. Но Керуак, барабаня по клавишам, выплескивал на бумагу свою личность. А вот я действительно только печатаю. Я раздосадованно вскочила.

Раскрыла антологию битников, набрела на „Море манит к себе“ Джорджа Мендела. Прочитала вполголоса, и еще раз, уже во всю глотку, чтобы постичь море, которое он облек в слова и ускоряющийся ритм волн. Меня понесло: я то изрыгала строчки Корсо и Маяковского, то снова возвращалась к морю, чтобы Джордж столкнул меня с обрыва.

Бесшумно, своим кошачьим шагом, вошел Роберт. Присел, мерно кивая. Слушал каждой клеточкой тела и души. Мой художник, ни за что не соглашавшийся читать книги. Потом потянулся и взял с пола ворох стихов.

— Тебе надо бережнее обращаться со своими произведениями, — сказал он.

— Да я так, сама даже не понимаю, что пишу, — пожала я плечами, — но бросить не могу. Я точно слепой скульптор: кромсаю на ощупь.

— Ты должна показать людям, что ты умеешь. Что ж ты не устроишь чтения?

Писательство начинало угнетать меня: оно давало слишком мало работы моему телу.

Но Роберт сказал мне, что кое-что придумал:

— Патти, я организую тебе чтения.

Я вовсе не надеялась, что в обозримом будущем выступлю на собственном поэтическом вечере, но идея Роберта меня все-таки заинтересовала. Я писала стихи, добиваясь, чтобы они нравились мне самой и еще небольшой горстке людей. Пожалуй, пора выяснить, смогу ли я выдержать экзамен в стиле Грегори. В глубине души я знала, что готова.

Для рок-журналов я тоже стала писать больше — для „Кродэдди“, „Серкус“, „Толлинг стоун“. В те времена профессия музыкального обозревателя могла быть высоким призванием. Я высоко ценила, например, Пола Уильямса, Ника Тошеса, Ричарда Мельцера и Сэнди Перлмена. Сама я брала пример с Бодлера, автора блестящих идиосинкразических статей об искусстве и литературе XIX века.

Мне прислали на рецензию двойной альбом Лотте Ленья. Я твердо решила: эта великая артистка заслуживает признания. Позвонила Дженну Веннеру в „Толлинг стоун“. До этого я с ним даже ни разу не разговаривала, и моя просьба его, видно, озадачила. Но когда я сказала, что на обложке „Bringing It All Back Home“ Дилан держит в руках пластинку Лотте Ленья, Веннер смилостивился. Я настроилась на нужный лад, когда писала эпитафию Эди Седжвик, и теперь старалась подчеркнуть роль Лотте Ленья не только как артистки, но и как яркой женщины. Сосредоточенная работа над статьей просочилась, как кровь, в мои стихи, дала мне новый метод самовыражения. Я не верила, что статью опубликуют, но Дженн позвонил. — Выражаешься ты как шофер-дальнобойщик, а статью написала изящную, — заметил он.

Благодаря работе для рок-журналов я познакомилась с авторами, которыми восхищалась. Сэнди Перлмен подарил мне „Эпоху рока — П“, антологию, в которой Джо Нэйтан Эйзен собрал лучшие статьи о музыке за предыдущий год. Больше всего меня тронула статья Ленни Кея о пении а капелла, где эрудиция сочеталась с теплотой. Вспомнились мои корни: перекрестки моей юности, где мальчишки собирались и пели ритм-энд-блюзовые песни на три голоса. Вдобавок статья Кея контрастировала с циничным, самодовольным тоном многих критиков того времени. Я решила отыскать Кея и поблагодарить его за такую окрыляющую статью.

Ленни работал продавцом в „Виллидж олдиз“ на Бликер-стрит, и как-то субботним вечером я туда зашла. На стенах магазина висели автомобильные колпаки, на полках стояли сорокапятки старых времен. В этих пыльных штабелях можно было отрыть чуть ли не любую песню — только назови. Во время следующих моих визитов, если покупателей не было, Ленни ставил наши любимые синглы, и мы танцевали под „Bristol Stomp“ группы The Dovells или отплясывали „восемьдесят один“[104] под „Today's the Day“ в исполнении Морин Грей.

У „Макса“ поменялся состав завсегдатаев. В то лето регулярные выступления The Velvet Underground привлекли в ресторан новых хранителей рок-н-ролльного огня. За круглым столом часто теснились музыканты и рок-журналисты, тут же сидел Дэнни Голдберг — заговорщик, готовивший революцию в музыкальном бизнесе. Там, где Ленни, всегда можно было встретить Лиллиан Роксон, Лайзу Робинсон, Дэнни Филдса и других. Итак, в дальнем зале стали хозяйничать новые люди. Все еще можно было рассчитывать, что в дверь вплывет Холли Вудлаун, Андреа Фелдман будет танцевать на столах, а Джеки и Уэйн — надменно блистать остроумием, но стало очевидно: в ближайшем будущем они перестанут быть центром притяжения.

Мы с Робертом теперь проводили у „Макса“ меньше времени: у нас появились свои компании. И все же „Макс“ отражал нашу судьбу. Роберт начал фотографировать завсегдатаев, принадлежавших к миру Уорхола, хотя они уже разбредались по другим местам. А я понемногу осваивалась среди рок-музыкантов благодаря тому, что писала стихи и песни, а затем и сама вышла на сцену.

Сэм снял в „Челси“ номер с балконом. Я обожала там ночевать — у меня снова номер в моем отеле! И душ можно было принимать когда вздумается. Иногда мы просто сидели на кровати и читали. Я — биографию Неистового Коня, а Сэм — Сэмюэля Беккета.

Однажды у нас с Сэмом вышел долгий разговор о нашей жизни вместе. К тому времени он сознался мне, что женат, что у него есть маленький сын. А я даже не задумывалась — наверно, по какой-то ребяческой беспечности, — как наши безответственные фортели могут сказаться на жизни окружающих. Я познакомилась с женой Сэма, Олэн, молодой талантливой актрисой. Я вовсе не хотела, чтобы Сэм ее бросил, и все мы трое свыклись с неписаным распорядком нашего сосуществования. Сэм часто уезжал. Разрешал мне оставаться в его номере и оставлял свое имущество: индейское одеяло, пишущую машинку и бутылку трехзвездочного рома „Рон дель Баррильито“.

Роберта покоробило известие, что Сэм женат. Он твердил мне: „Рано или поздно Сэм тебя бросит“. Но я и сама это понимала. В глазах Роберта Сэм был блудливым ковбоем.

— Джексон Поллок тебе бы тоже не понравился, — парировала я.

Роберт только пожал плечами.

Я сочиняла стихотворение для Сэма, в честь его увлечения гоночными автомобилями. Оно называлось „Баллада о плохом мальчишке“. Я выдернула лист со стихотворением из пишущей машинки и стала вышагивать по комнате, читая вслух. Работает! В стихотворении были энергия и ритм, которые я искала. Я постучалась к Роберту:

— Хочешь послушать?

В тот период мы несколько отдалились друг от друга: Роберт где-то пропадал с Дэвидом, а я — с Сэмом, но у нас оставалась точка пересечения. Оставалось наше творчество. Роберт выполнил обещание — организовал мне вечер. Замолвил словечко перед Джерардом Малангой, у которого в феврале был назначен вечер в церкви Святого Марка. Джерард великодушно согласился выпустить меня на разогреве.

В „Проекте Поэзия“, пастырем которого была Энн Уолдмен, охотно выступали даже крупнейшие поэты. Кто там только не читал: и Роберт Крили, и Аллен Гинзберг, и Тед Берригэн. Если уж мне следует выступать на публике со своими стихами, то либо у Святого Марка — либо нигде. Я стремилась не просто удачно прочесть стихи, не просто показать, что и я тоже кое-чего стою. Поставила себе цель: в Святом Марке — без единой помарки. Собиралась выступить во имя Поэзии. И во имя Рембо, и во имя Грегори. Мне хотелось вдохнуть в литературное слово рок-н-ролльную непосредственность и способность к лобовой атаке.

Тодд посоветовал вести себя агрессивно и дал мне поносить черные сапоги из змеиной кожи. Сэм порекомендовал включить в выступление живую музыку. Я мысленно перебрала всех музыкантов, которые прошли через „Челси“, но тут вспомнила, что Ленни Кей вроде бы играет на электрогитаре. И пошла к нему.

— Ты же играешь на гитаре, правда?

— Ну да, люблю это дело.

— А автокатастрофу сыграть на электрогитаре сумеешь?

— Ну да, это я сумею, — сказал он без заминки и согласился мне аккомпанировать. Пришел на Двадцать третью со своим „Мелоди-мейкером“ и маленьким усилителем „Фендер“. Я декламировала стихи, он подыгрывал.

Вечер был назначен на 10 февраля 1971 года. Для флаера Джуди Линн сфотографировала нас с Джерардом вдвоем: стоим у дверей „Челси“, улыбаемся. Я навела справки, не связаны ли с 10 февраля какие-нибудь знамения. Узнала: это день рождения Бертольда Брехта. Плюс полнолуние. Два благоприятных знака. Ради Брехта я решила начать вечер с исполнения „Mack the Knife“. Ленни аккомпанировал.

Это был всем вечерам вечер. Слушать Джерарда Малангу — харизматичного поэта и перформансиста — собрались чуть ли не все сливки круга Уорхола: от Лу Рида до Рене Рикара. Пришла Бригид Берлин. Пришел сам Энди. Поболеть за Ленни явилась его компания: Лиллиан Роксон, Ричард и Лайза Робинсон, Ричард Мельцер, Рони Хоффман, Сэнди Перлман. Была и делегация „Челси“, в том числе Пегги, Гарри, Мэтью и Сэнди Дейли. Поэты — Джон Джиорно, Джо Брейнард, Энни Пауэлл и Бернадетта Майер. Тодд Рандгрен привел мисс Кристин из группы GTO. Грегори беспокойно ерзал на своем месте у прохода — не терпелось узнать, что это я задумала. Вошел Роберт, с ним Дэвид, они уселись в середине первого ряда.

Сэм перевешивался через перила балкона, подзуживал меня. Воздух был наэлектризован.

Энн Уолдмен нас представила. Меня штырило по полной. Свое выступление я посвятила преступникам — от Каина до Жана Жене. Выбрала, например, стихотворение „Клятва“ („Oath“), которое начиналось словами: „Христос умер за чьи-то грехи / Но не за мои“, и постепенно перешла от него к „Пожару, возникшему без причины“ („Fire of Unknown Origin“). Для Роберта прочитала „Заусенец дьявола“ („The Devil Has a Hangnail“), для Энни — „Наплачь мне реку“ („Cry Me a River“). К песенной форме был всего ближе „Блюз о том, как повесить картину“ („Picture Hanging Blues“) — стихотворение с рефреном, написанное от лица подруги Джесса Джеймса[105]. Закончили мы „Балладой плохого парня“ („Ballad of a Bad Boy“) под аккомпанемент гитары Ленни: мощный ритм, электрический фидбэк. Под сводами Святого Марка электрогитара звучала впервые: аплодисменты смешались со свистом. Некоторые возмущались: как можно, в святом храме поэзии? Зато Грегори ликовал.

Иногда в зале точно гром гремел. Для выступления я задействовала все свои запасы затаенной спеси. Адреналин ударил мне в голову, и после вечера я повела себя как заносчивый молодой петух. Не поблагодарила ни Роберта, ни Джерарда. Не стала вести светские беседы с людьми из их компаний. Просто улизнула вместе с Сэмом, и мы поужинали омаром с текилой.

Итак, я получила свой вечер, и там было здорово, но я рассудила: самое лучшее — взглянуть на это событие философски и позабыть о нем. Просто не знала, что делать с этим опытом.

Я знала, что уязвила Роберта своим поведением. Но он все равно гордился мной в открытую. Как ни крути, я открыла в себе нечто совершенно неожиданное и должна была как-то с этим разобраться. Сама толком не понимала, какое отношение эта новая грань моей личности имеет к искусству.

После вечера на меня посыпалась лавина предложений. Журнал „Крим“ согласился опубликовать цикл моих стихов, меня приглашали выступать в Лондон и Филадельфию, выпустить сборник в стиле „народных изданий“ в издательстве „Миддл-Эрс букс“, зашла речь о контракте на запись диска на „Блу екай рекордз“ Стива Пола. Поначалу мне это льстило, потом возникло чувство неловкости. Реакция была несоразмерно-восторженная — почище, чем когда-то на мою стрижку под Ричардса.

Я почувствовала: успех пришел слишком легко. Роберту ничто так легко не давалось. И поэтам, перед которыми я преклонялась, тоже. Я решила дать задний ход. Отказалась от контракта на диск, но из „Скрибнерз“ перешла работать к Стиву Полу, секретаршей на все руки. Платили мне чуть больше, чувствовала я себя чуть свободнее, вот только Стив допытывался, отчего это я предпочла готовить ему ланч и чистить птичьи клетки вместо записи пластинок. На деле я не считала, что рождена чистить клетки, но интуиция мне подсказывала: заключать контракт на пластинку было бы нечестно. Мне вспомнилось то, что я уяснила из книги Мэри Сандоз „Неистовый Конь: странный человек из племени оглала“. Неистовый Конь верил, что победа останется за ним, если после сражения он сразу ускачет и не будет подбирать трофеи — иначе его разгромят. На ушах своих лошадей он сделал татуировки в виде молний, чтобы в пылу битвы они напоминали ему это правило. Я пыталась применять этот урок в своей жизни: остерегалась брать трофеи, не принадлежавшие мне по праву.

И решила: сделаю себе такую же татуировку. Сидела в холле „Челси“, рисовала в блокноте разные варианты молний. И тут вошла необычная женщина: встрепанные рыжие волосы, живая лиса на плече, лицо покрыто тонкими линиями татуировок. Меня осенило: если убрать татуировки, обнаружится лицо Вали, девушки с обложки „Любви на левом берегу“. Ее портрет давно прижился на моей стене.

Я без предисловий спросила ее, согласится ли она сделать татуировку на моем колене. Она пристально взглянула на меня и молча, без единого слова, кивнула в знак согласия. Через несколько дней мы уговорились, что она сделает мне татуировку в комнате Сэнди Дейли, а Сэнди заснимет процесс на кинопленку, совсем как было с пирсингом Роберта. Казалось, теперь пришел мой черед пройти инициацию.

Я хотела проделать все без зрителей, но Сэм напросился. Приспособления у Вали были примитивные: длинная швейная игла, которую она облизала языком, свечка, чернильница с чернилами цвета индиго. Я решила держаться стоически. Не проронила ни звука, пока Вали накалывала мне на колено молнию. Когда моя татуировка была готова, Сэм попросил обработать его левую руку. Вали много раз тыкала иглой в место между большим и указательным пальцем, пока не проявился полумесяц.

Как-то утром Сэм спросил, где моя гитара, а я сказала, что подарила ее Кимберли, моей самой младшей сестре. После обеда он повел меня в гитарный магазин в Виллидже. На стене, точно в каком-нибудь ломбарде, висели акустические гитары, но сварливый хозяин, казалось, не желал расстаться ни с одной.

— Выбирай, какая понравится, — велел мне Сэм. Мы пересмотрели много „Мартинов“, в том числе очень красивые, с перламутровой инкрустацией, но мое внимание привлек потертый черный „Гибсон“, модель 1931 года, времени Великой депрессии. Нижняя дека заклеена после трещины, колки заржавели. Но чем-то эта гитара пленила мое сердце. Я подумала: она так выглядит, что никому не понравится, кроме меня.

— Ты уверена, что это она, Патти Ли? — спросил Сэм.

— Она, и никакая другая.

Сэм заплатил за нее двести долларов. Я ожидала, что хозяин магазина обрадуется, но он увязался за нами на улицу, повторяя:

— Если вам она когда-нибудь надоест, я ее выкуплю.

Так Сэм раздобыл мне гитару. Совершил красивый жест. Мне вспомнился фильм „Красавчик Жест“ с Гэри Купером — о солдате французского Иностранного легиона, который пожертвовал своим добрым именем, чтобы уберечь от бед свою приемную мать. Я решила назвать гитару „Красавчик“ — на память о Сэме, который, честно говоря, и сам влюбился в этот инструмент.

Красавчик — он до сих пор со мной, я им очень дорожу — стал моей преданной гитарой. Помог мне написать большую часть моих песен. Первую я сочинила для Сэма, предчувствуя нашу разлуку. Нас обоих приструнила наша совесть — честность в жизни и в творчестве. Мы ничуть не охладели друг к другу, но момент пробил — Сэму было пора уйти от меня. Это понимали мы оба.

Как-то вечером мы молча сидели, думали об одном и том же. Сэм вскочил, принес свою пишущую машинку и водрузил на кровать:

— Давай напишем пьесу.

— Да я даже не знаю, как пишут пьесы.

— Это просто. Я начну. — И он описал мою комнату на Двадцать третьей: автомобильные номера, пластинки Хэнка Уильямса, ягненка на колесиках, постель на полу, а затем ввел в действие самого себя — персонажа по имени Слим Шэдоу.

Подпихнул пишущую машинку ко мне:

— Твой черед, Патти Ли.

Я решила назвать мою героиню Каваль. Это слово я взяла у французской писательницы Альбертины Сарразен, уроженки Алжира. Совсем как Жан Жене, она в детстве осиротела, совсем как у Жене, у нее рано проявилась одаренность, совсем как Жене, она непринужденно переходила от преступной жизни к писательству и обратно. Больше всего мне нравился ее роман „La Cavale“, что по-французски значит „побег“.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.