Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Просто дети 4 страница



Посмотрели «Один плюс один» Годара. Этот фильм кардинально повлиял на мое отношение к политике и воскресил во мне любовь к «Роллингам». А всего через несколько дней французские газеты пестрели портретами Брайана Джонса: Est mort, 24 ans[46]. Я печалилась, что мы не можем попасть на бесплатный концерт его памяти, который уцелевшие «Роллинги» устроили в Гайд-парке: собралось больше двухсот пятидесяти тысяч человек, в финале Мик Джаггер отпустил в лондонское небо десятки белых голубей. Я отложила рисование и начала писать цикл стихотворений для Брайана Джонса: впервые выразила в творчестве свою любовь к рок-н-роллу.

Мы всегда радостно предвкушали посещение офиса «Америкэн экспресс», где получали письма и отправляли свои. В почте обязательно оказывалось что-нибудь от Роберта: смешные коротенькие послания, где он рассказывал о своем труде, здоровье, злоключениях и непременно о любви.

Он временно перебрался из Бруклина на Манхэттен: поселился на Диленси-стрит в лофте вместе с Терри (они оставались добрыми приятелями) и несколькими его друзьями, которые держали транспортную фирму. Работа грузчика обеспечивала Роберта деньгами на карманные расходы, а лофт был большой и необжитой: широкий простор для занятий искусством.

В первых письмах Роберта ощущалось легкое уныние, но затем он воспрял духом — описал, как впервые посмотрел «Полуночного ковбоя». Роберт не имел обыкновения ходить в кино, но этот фильм принял близко к сердцу. «Это про ковбоя-жиголо с Сорок второй улицы», — сообщил он мне, назвав фильм настоящим шедевром. Роберт узнал себя в главном герое и перенес образ жиголо в свое творчество, а затем и в жизнь. «Жиголожиголожиголо. Наверно, это про меня».

Иногда складывалось впечатление, что Роберт сбился с пути. Я читала его письма и сокрушалась, что нахожусь далеко от него. «Патти — страшно хотелось плакать, — писал он, — но весь плач остается внутри. Глаза завязаны, и повязка удерживает слезы. Сегодня я ничего не вижу. Патти — я ничего не понимаю».

Он ехал на метро на Таймс-сквер и там толкался среди мелких жуликов, сутенеров и проституток в «Саду Извращений», как он выражался. Сфотографировался для меня в фотоавтомате — в бушлате, который я ему подарила. Смотрел на меня со снимка искоса, выглядывая из-под околыша французской матросской шапки старинного образца; это моя самая любимая его фотокарточка.

В ответ я сделала ему коллаж «Мой жиголо», в который включила одно из его писем. Он убеждал меня не волноваться, но, видимо, все больше погружался в мир криминальной секс-индустрии, который отражал в творчестве. Похоже, его влекла садомазохистская стилистика — «Точно не скажу, что все это значит, но чувствую: это хорошо», и он описывал мне работы с названиями типа «Штаны тугие ебарские» и рисунки, на которых он калечил макетным ножом персонажей из СМ-субкультуры. «В месте, где должен быть его конец, я воткнул крюк, потом повешу цепочку с игральными костями и черепами». Он писал, что включает в коллажи кровавые бинты и пластыри, оклеенные звездочками.

Всем этим он увлекался не для того, чтобы подрочить, — ему нужно было пропустить этот мир через фильтр собственной эстетики. Фильм «Мужской журнал» он раскритиковал: «Обычная коммерческая дешевка, в которой снимались одни мужчины». Садомазохистский бар «Набор инструментов» оставил его равнодушным: «Просто какие-то здоровенные цепи на стене и всякая другая хрень, не впечатлило». Он написал мне, что хотел бы сам спроектировать интерьер для такого заведения.

Через несколько недель я забеспокоилась: похоже, с Робертом что-то было неладно. Вопреки своему обыкновению, он начал жаловаться на здоровье: «У меня что-то со ртом, десны побелели и ноют». Иногда ему было не на что купить еды.

Но постскриптумы по-прежнему были полны типичной для Роберта бравады. «Меня ругают за то, что я одеваюсь как жиголо, что у меня душа жиголо и тело жиголо».

«И среди всего этого люблю тебя по-прежнему», — заканчивал он письмо и подписывался «Роберт» с синей звездой вместо буквы «t» — нашим символом.

 

* * *

 

21 июля мы с сестрой вернулись в Нью-Йорк. Вокруг только и было разговоров что о Луне. На Луну ступил человек, но я этого почти не заметила. Еле волоча дорожную сумку и папку с рисунками, я отыскала лофт на Диленси-стрит под Вильямсбургским мостом, где жил Роберт. Он страшно обрадовался моему приезду, но я обнаружила его в ужасном состоянии. Письма не отражали истинного положения дел. Он исхудал, заболел язвенным гингивитом, его сильно лихорадило. Пытался скрыть свою физическую слабость, а сам даже встать не мог — голова кружилась. Тем не менее в творческом плане он сделал очень много.

Мы были наедине: его соседи по лофту уехали на выходные на Файр-Айленд. Я прочитала ему свои новые стихи, он задремал. Я стала бродить по лофту. На начищенном деревянном полу валялись работы, которые он столь живо описывал в письмах. Он справедливо гордился ими. Работы были отличные. Сцены секса между мужчинами. На одной работе была изображена я: в соломенной шляпе, на поле из оранжевых прямоугольников.

Я навела порядок в его вещах. Разложила его цветные карандаши, медные точилки, обрезки мужских журналов, золотые звездочки и рулоны марли. И прилегла рядом с ним, размышляя, что делать дальше.

На заре нас разбудили выстрелы и вопли. Полицейские рекомендовали нам запереться на все замки и несколько часов не выходить из дома. У наших дверей убили какого-то парня. Роберт ужаснулся: в тот вечер — вечер моего возвращения — мы были на волосок от опасности.

Утром я открыла дверь на лестницу, и меня передернуло: я увидела меловой контур тела жертвы. — Нам нельзя здесь оставаться, — сказал Роберт. Испугался за нашу жизнь. Мы почти все оставили — мою дорожную сумку с памятными вещицами из Парижа, его художественные принадлежности и одежду, схватили только самое ценное — свои работы, и помчались в другой район — в знаменитую своей дешевизной гостиницу «Оллер-тон» на Восьмой авеню.

Наступили самые черные дни за всю нашу совместную жизнь. Как мы добрались до «Оллертона», даже не помню. Гостиница была ужасная: сумрак, запущенность, шумная улица за пыльными окнами. Роберт дал мне двадцать долларов, которые заработал, перетаскивая пианино; почти все деньги я отдала в качестве аванса за номер. Купила пакет молока, хлеб и арахисовое масло, но у Роберта кусок не шел в горло. Я сидела и смотрела на него, лежащего на кровати с железной спинкой: он дрожал, его прошиб пот. Сквозь грязную простыню просвечивали пружины древнего матраса. Воняло мочой и средством от клопов, обои шелушились, точно обгоревшая кожа под летним солнцем. Раковина была вся черная, вода из крана не текла — только посреди ночи иногда сами собой падали несколько ржавых капель.

Несмотря на болезнь, Роберт захотел заняться любовью, и, возможно, это немного облегчило его состояние: он перестал потеть. Утром он сходил в туалет на этаже и вернулся сильно встревоженный: появились симптомы гонореи. Он тут же почувствовал угрызения совести, испугался, что заразил меня. И еще больше распереживался из-за нашего бедственного положения.

К счастью, весь день он проспал. Я прошлась по коридорам. Отель был полон бродяг и наркоманов. Я не впервые оказалась в дешевой гостинице: на Пляс-Пигаль мы с сестрой жили на шестом этаже без лифта, но там было чисто и даже как-то радостно — за окном простирались романтичные крыши Парижа. В «Оллертоне» романтикой и не пахло: полуголые мужики пытались найти вену на своих изъязвленных руках и ногах. Из-за жары двери всех номеров стояли нараспашку, а я, невольно отводя взгляд, сновала между номером и туалетом — мочила под краном тряпку, чтобы положить на лоб Роберту. Я чувствовала себя маленькой девочкой, которая попала в кино на фильм «Психоз»: показывают сцену в душе, и девочка пытается куда-нибудь спрятаться. Услышав это сравнение, Роберт впервые за день рассмеялся.

Его сбитая подушка кишела вшами: по взмокшим спутанным кудрям лазали насекомые. В Париже я повидала немало вшей. У меня они ассоциировались со стихами Рембо. Но сбитая замурзанная подушка выглядела еще печальнее, чем насекомые.

Когда я пошла за водой для Роберта, меня окликнули с той стороны коридора. Мужчина или женщина — трудно было понять по голосу. Обернувшись, я обнаружила видавшего виды красавца в шифоновых лохмотьях. Сидя у себя в комнате, на краю постели, он начал рассказывать мне свою историю, и я почувствовала: этот человек меня ничем не обидит. Когда-то он был артистом балета, но сделался морфинистом. Нуриев плюс Арто. Ноги у него по-прежнему были мускулистые, а вот зубов почти не осталось. Наверно, в былые времена он был несказанно хорош собой: золотоволосый, с высокими скулами и квадратными плечами. Я присела на корточки у его двери, единственная слушательница его монолога-сновидения, призрачным шарфом Айседоры Дункан плывущего по коридорам: взметались шифоновые волны, и мой собеседник напевал-проговаривал песню «Wild Is the Wind»[47].

Он рассказал мне истории своих соседей: последовательно, переходя от номера к номеру, поведал, чем они пожертвовали ради алкоголя и наркотиков. Я никогда еще не видала столько несчастий и утраченных надежд в одном доме, столько заблудших душ, которые сами себе сломали жизнь. Казалось, мой собеседник воспаряет надо всем этим: светло скорбит по своей неудавшейся карьере, танцует в коридорах со своими длинными лентами из блеклого шифона.

Сидя подле Роберта, размышляя о нашей собственной судьбе, я едва не раскаялась в том, что хочу творить. Громоздкие папки, прислоненные к грязной стене, моя — красная с серыми завязками, его — черная с черными завязками, показались мне тяжелой обузой. Бывали моменты, даже в Париже, когда мне хотелось швырнуть все свои работы на землю в каком-нибудь закоулке, освободиться от них. Но я развязала завязки, стала пересматривать наши работы. И почувствовала: мы на верном пути. Дело за малым — надо, чтобы нам хоть немножечко повезло.

Ночью Роберт, обычно настоящий стоик, вскрикивал. Десны воспалились, он весь раскраснелся, простыня намокла от пота. Я отыскала ангела-морфиниста.

— Нет ли у вас хоть чего-нибудь? — умоляла я. — Неужели нечем облегчить боль?

Я пыталась пробиться через наркотическую завесу. Наконец, его сознание ненадолго прояснилось, и он зашел к нам. Роберт лежал в жару, бредил. Я боялась, что он умрет.

— Его надо показать врачу, — сказал ангел-морфинист. — Вам надо уйти отсюда. Здесь вам не место.

Я взглянула на его лицо. В его мертвенных синих глазах было написано все, что он перенес. На миг во взгляде затеплилась жизнь. Он беспокоился — не о себе, а о нас.

У нас не было денег, чтобы расплатиться за номер. Едва забрезжила заря, я разбудила Роберта, помогла ему одеться и спуститься по пожарной лестнице. Оставила его на тротуаре, а сама поднялась за нашими папками. Они составляли все наше имущество.

Подняв глаза, я увидела, что несколько печальных жильцов машут носовыми платками. Высовываются из окон с криками: «Прощайте, прощайте». Вот что они говорили детям, сбежавшим из Чистилища.

Я остановила такси. Погрузила Роберта, затем папки. И прежде чем забраться в такси сама, бросила последний взгляд на скорбное великолепие этой сцены: машущие руки, зловещая неоновая вывеска «Оллертон» и ангел-морфинист, поющий на пожарной лестнице.

Роберт положил голову мне на плечо. Я почувствовала, как напряжение уходит из его тела.

— Все уладится, — сказала я. — Я вернусь на работу, а ты выздоровеешь.

— Мы прорвемся, Патти, — сказал он.

Мы поклялись, что больше никогда друг дружку не оставим, пока оба не почувствуем, что готовы идти по жизни в одиночку. И эту клятву мы не нарушили, хотя впереди нас ожидало еще много всяких разностей.

— Отель «Челси», — сказала я таксисту, выворачивая карманы в поисках мелочи. В своей платежеспособности я была далеко не уверена.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.