Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ГЛАВА XX. ГЛАВА XXI



ГЛАВА XX

A fine woman! a fair woman! a sweet woman!

— Nay, you must forget this.

— O, the world has not a sweeter creature.

«Othello», act IV. [71]

Пока Арманс одиноко бродила по парку Андильи, закрытому для посторонних, Октав в Париже готовился к отъезду. Какое-то непонятное ему самому спокойствие то и дело сменялось в его душе безграничным отчаянием. Нужно ли нам описывать все оттенки страдания, отмечавшего каждую секунду его жизни? Не наскучат ли читателю эти печальные подробности?

Октаву казалось, что над его ухом кто-то все время разговаривает, и это странное и неожиданное ощущение не позволяло ему хоть на мгновение уйти от своего горя.

Самые безразличные вещи напоминали ему об Арманс. В своем безумии он дошел до того, что, увидев на какой-нибудь афише или объявлении буквы «А» и «З», немедленно начинал думать о той самой Арманс Зоиловой, которую давал себе слово забыть. Эти мысли жгли его, как огонь, и всякий раз представлялись ему такими неотразимо новыми и увлекательными, словно он впервые за бог весть сколько времени вспомнил кузину.

Все вокруг словно сговорились против него. Он помогал своему слуге Вореппу укладывать пистолеты. Болтовня этого человека, радовавшегося тому, что едет вдвоем с хозяином и имеет право во все вмешиваться, немного развлекала Октава. Вдруг в глаза ему бросилась надпись, выцарапанная на оправе одного из пистолетов и состоявшая из сокращенных слов: «3 сентября 182... года из этого пистолета пыталась стрелять Арманс».

Он взял в руки карту Греции и развернул ее: оттуда выпал красный флажок на булавке — один из тех, которыми Арманс отмечала позиции турок во время осады Миссолунги.

Октав выронил карту и словно остолбенел от отчаяния.

— Видно, не суждено мне ее забыть! — воскликнул он, подняв глаза к небу.

Тщетно пытался он овладеть собой. Все, что его окружало, было связано с Арманс; всюду он видел первые буквы дорогого имени вместе с какой-нибудь памятной датой.

Октав бесцельно бродил по комнате, отдавая распоряжения и тут же их отменяя. «Я сам не знаю, чего хочу, — думал он, охваченный беспредельным горем. — Господи! Неужели это еще не предел страданий? »

Он ни минуты не мог усидеть на месте, делая странные движения, неожиданные для него самого и порою болезненные, но хотя бы на короткое время отвлекающие от мыслей об Арманс. Всякий раз, когда перед ним возникал ее образ, он старался причинить себе сильную физическую боль. Из всех испробованных им средств это было наименее бесполезным.

Иногда он говорил себе: «Я больше никогда ее не увижу! Перед этим горем бледнеет все остальное. Оно, как отточенный кинжал, и я должен непрерывно вонзать его себе в сердце, чтобы притупить острие».

Октав послал слугу купить кое-что из вещей, нужных в дороге: он хотел избавиться от его присутствия, хотел несколько мгновений свободно предаваться беспредельной скорби. Необходимость сдерживаться как будто обостряла ее.

Но не прошло и пяти минут после ухода слуги, как Октаву начало казаться, что ему было бы легче, если бы Ворепп все время был в комнате: страдание в одиночестве представлялось ему тягчайшей из пыток.

— И не иметь права покончить с собой! — воскликнул он, подходя к окну в надежде, что какое-нибудь уличное происшествие займет его хоть на миг.

Наступил вечер. Вино тоже не помогло Октаву: он думал, что опьянение принесет ему сон, а оно лишь усилило его безумие.

В ужасе от мыслей, толкавших его на поступки, которые могли сделать его посмешищем всего дома и косвенно бросить тень на Арманс, он решил, что уж лучше распроститься с жизнью, и заперся на ключ в своей комнате.

Была глубокая ночь. Неподвижно стоя на балконе, Октав смотрел на небо. Он вслушивался в малейший шорох, но вскоре все шорохи стихли. Полнейшая тишина, предоставив молодого человека самому себе, казалось, еще усилила давившую его тоску. Огромная усталость порою погружала его в полудремоту, но в ту же секунду он вздрагивал и просыпался, потому что над самым его ухом вновь начинал звучать неясный гул голосов. К утру мучительная и неустанная тревога до того истерзала Октава, что, когда к нему вошел парикмахер, чтобы его постричь, он с трудом подавил желание броситься этому человеку на шею и рассказать, как ему тяжело. Так несчастный, которого терзает нож хирурга, надеется облегчить свою боль нечеловеческим воплем.

В сравнительно спокойные минуты ему нужно было непрерывно разговаривать с Вореппом. Он вникал в самые пустячные дела и занимался ими с необыкновенным усердием.

Страдание смирило гордыню Октава. Если в его памяти всплывал случайный спор с кем-нибудь из светских знакомых, он поражался неучтивому упорству, с каким когда-то отстаивал свое мнение: ему казалось, что его противник был во всем прав, а он во всем ошибался.

Все неудачи, когда-либо постигавшие его, припоминались ему с болезненной ясностью, и так как он был обречен больше никогда не видеть Арманс, эти бессчетные мелкие огорчения, которые улетучились бы при первом ее взгляде, теперь уязвляли его сильнее, чем тогда, когда они приключились. Он, прежде так ненавидевший скучных посетителей, с нетерпением ждал их. Глупейший человек, явившийся к нему с визитом, был в течение часа его благодетелем. По долгу вежливости Октаву пришлось написать письмо своей дальней родственнице; та чуть было не приняла это письмо за объяснение в любви, так искренне и проникновенно Октав говорил в нем о себе и так сквозила в каждом его слове жажда сочувствия.

В таких беспрестанных терзаниях прошли для Октава первые два дня разлуки с Арманс. Вечером он побывал у своего седельного мастера. Дорожные приготовления подходили к концу, и наутро он мог двинуться в путь.

Следует ли ему еще раз съездить в Андильи? Этот вопрос все время преследовал Октава. Он с ужасом сознавал, что больше не любит свою мать, потому что в доводах, которыми он старался оправдать необходимость этой поездки, г-жа де Маливер не играла никакой роли. Вместе с тем он боялся встречи с м-ль Зоиловой, тем более, что порою не мог не думать: «А не является ли все мое поведение сплошным притворством? »

Он не решался ответить себе «да», меж тем все громче звучал голос искушения: «Я обещал моей бедной матери, что приеду проститься с ней, это мой священный долг». «Нет, жалкий ты человек! — восклицала совесть. — Твой ответ — просто хитрая уловка, ты совсем не любишь свою мать! »

В эту минуту душевного смятения Октав машинально взглянул на театральную афишу и увидел напечатанное крупными буквами слово «Отелло»[72]. Оно напомнило ему о существовании г-жи д'Омаль. «Быть может, она приехала в Париж, чтобы послушать «Отелло»? В таком случае мне надо еще раз повидаться с ней. Пусть она считает мой отъезд прихотью скучающего человека. Я долго скрывал свой план от друзей, но уехал бы уже несколько месяцев назад, если бы не денежные затруднения, о которых богатым друзьям рассказывать невозможно».

ГЛАВА XXI

Durate, et vosmet rebus servate secundis.

Vergilius. [73]

Октав отправился в Итальянскую оперу. Г-жа д'Омаль действительно сидела в своей ложе. С ней был некий маркиз де Креврош, один из тех фатов, которые неотступно осаждали эту прелестную женщину. Менее умный или более самонадеянный, чем другие, он воображал, будто графиня к нему благосклонна. Как только Октав появился в ложе, все остальные перестали существовать для г-жи д'Омаль. Взбешенный и обескураженный, маркиз ушел, но и уход его остался незамеченным.

Октав сел у барьера ложи и по привычке — в этот день он меньше всего старался произвести впечатление — начал болтать с г-жой д'Омаль так громко, что порою заглушал певцов. Нужно сознаться, что он несколько перешел грань дозволенной дерзости, и, будь в партере Итальянской оперы такая же публика, как в других театрах, она развлекла бы его, шумно выразив свое негодование.

В середине второго акта «Отелло» тот служащий театра, который гнусавым голосом предлагает зрителям оперные либретто, подал Октаву следующую записку:

«Сударь! Обычно я не удостаиваю вниманием глупое позерство. Кругом развелось столько позеров, что я их замечаю, только когда они мне мешают. Вы с милейшей д'Омаль поднимаете такой шум, что не даете мне слушать. Замолчите.

Имею честь быть и т. д.

Маркиз де Креврош.

улица Вернейль, 54».

Эта записка очень удивила Октава и вернула его к житейским мелочам; он почувствовал себя, как человек, на миг вырванный из ада, и сразу же решил изобразить на своем лице радость, которую вскоре действительно почувствовал. Он понимал, что лорнет Кревроша, несомненно, устремлен на ложу г-жи д'Омаль и что если после получения записки у графини станет скучающий вид, соперник Октава будет в восторге.

Мысленно употребив слово «соперник», он едва не рассмеялся. В его глазах промелькнуло необычное выражение.

— Что с вами? — спросила г-жа д'Омаль.

— Я вспомнил о своих соперниках. Кто на свете, кроме меня, способен так ловко сделать вид, что имеет у вас успех?

Это глубокомысленное замечание доставило графине больше удовольствия, чем самые страстные рулады несравненной Паста.

По требованию графини Октав поужинал вместе с нею, потом проводил ее домой и поздно вечером остался наконец один. Он был спокоен и весел. Как отличалось теперь его расположение духа от того, в каком он был после ночи, проведенной в лесу Андильи!

Октаву было нелегко найти себе секунданта. Он так холодно держался с людьми и имел так мало друзей, что страшился показаться навязчивым, обратившись к одному из своих светских знакомых с просьбой сопровождать его к г-ну де Креврошу. Вдруг он вспомнил о некоем г-не Долье, отставном офицере, с которым состоял в родстве и, хоть и редко, но все же встречался.

В три часа ночи его слуга передал записку привратнику г-на Долье. В половине шестого утра последний уже был у Октава, и они вместе отправились к г-ну де Креврошу, который принял их несколько жеманно, но в общем вполне благовоспитанно.

— Господа, я вас ждал, — непринужденно сказал он. — Надеюсь, вы окажете мне честь и выпьете чаю вместе с моим другом, господином де Мейланом, которого имею честь представить вам, и со мною.

Выпили чай. Когда все встали из-за стола, г-н де Креврош назвал Медонский лес.

— Меня начинает раздражать деланная учтивость этого молодчика, — сказал старый офицер, садясь в кабриолет Октава. — Править буду я, вам не следует утомлять руку. Сколько времени вы не были в фехтовальном зале?

— Насколько мне помнится, года три или четыре, — ответил Октав.

— А когда в последний раз стреляли из пистолета?

— Примерно полгода назад; но я не думал, что мне когда-нибудь придется драться на пистолетах.

— Черт подери! — воскликнул Долье. — Это мне не нравится. А ну-ка, протяните руку. Да вы дрожите, как лист!

— Это вечная моя беда, — объяснил Октав.

Крайне раздосадованный, Долье замолчал. Они доехали до Медона, не обменявшись ни словом, и этот час был для Октава самым светлым часом с тех пор, как он понял свое несчастье. Он нисколько не стремился к этому поединку и собирался защищать свою жизнь; если его убьют, виноват будет не он. Тем не менее при существующих обстоятельствах смерть представлялась ему высшим благом.

Они приехали в самое глухое место Медонского леса, но Креврош, еще более жеманный и еще более денди, чем обычно, под глупейшими предлогами отверг несколько полян. Долье весь кипел. Октав с трудом его сдерживал.

— Позвольте мне, по крайней мере, поговорить по душам с секундантом, — попросил Долье. — Я выложу ему все, что думаю о них обоих.

— Отложите это до завтра, — строго ответил Октав. — Не забудьте, что вы любезно согласились помочь мне в этом деле.

Секундант де Кревроша предложил пистолеты, не упомянув о шпагах. Октав счел это бестактным, но сделал знак Долье, и тот немедленно согласился. Наконец противники стали в позицию. Г-н де Креврош, стрелок очень искусный, стрелял первым. Октав был ранен в бедро. Кровь полилась ручьем.

— Теперь мой черед, — холодно заявил он, и пуля оцарапала Креврошу ногу.

— Возьмите свой носовой платок и мой и сделайте мне повязку, — приказал Октав слуге. — Нужно на несколько минут остановить кровь.

— Какие у вас намерения? — спросил Долье.

— Продолжать, — ответил Октав. — Я нисколько не ослабел, чувствую себя отлично. Любое другое дело я довел бы до конца, почему же не покончить и с этим?

— Но мне кажется, оно вполне окончено, — возразил Долье.

— А что стало с вашим недавним возмущением?

— Этот господин не хотел нас оскорбить, — заметил Долье. — Он просто глуп.

Поговорив между собой, секунданты решительно воспротивились продолжению поединка. Октав видел, что секундант Кревроша — человек ничтожный, имеющий доступ в свет, видимо, лишь из-за своей храбрости и благоговеющий перед маркизом. Виконт сказал последнему какую-то колкость, после чего де Мейлан умолк, повинуясь властному окрику своего друга. Долье не посмел больше спорить. Во время этих пререканий Октав чувствовал себя необыкновенно счастливым. В нем теплилась смутная и преступная надежда на то, что рана позволит ему провести несколько дней в доме г-жи де Маливер и, значит, подле Арманс. Словом, де Креврош, багровый от ярости, и Октав, сияющий от счастья, через четверть часа добились того, что секунданты перезарядили пистолеты.

Де Креврош, разозленный тем, что из-за царапины на ноге несколько недель не сможет танцевать, предложил стреляться в упор, но секунданты заявили, что если дуэлянты приблизятся друг к другу еще хотя бы на шаг, то они оставят их в обществе слуг, а сами уедут и увезут пистолеты. Судьба и на этот раз благоприятствовала маркизу: он долго целился и серьезно ранил Октава в правую руку.

— Сударь, — крикнул ему Октав, — теперь подождите моего выстрела: мне необходимо перевязать руку.

Слуга Октава, бывший солдат, смочив платок в водке, быстро и ловко наложил тугую повязку.

— Я чувствую себя вполне сносно, — сказал Октав Долье.

Он выстрелил; г-н де Креврош упал и через две минуты умер.

Опираясь на слугу, Октав добрел до кабриолета и молча взобрался в него. Долье невольно пожалел вслух красивого юношу, чье бесчувственное тело уже начинало коченеть в нескольких шагах от них.

— Одним фатом стало меньше, — холодно вымолвил Октав.

Хотя кабриолет двигался очень медленно, Октав через двадцать минут произнес:

— У меня разболелась рука: повязка слишком тугая, — и тут же потерял сознание.

Очнулся он только час спустя в лачуге какого-то садовника, человека добродушного, который сразу же получил изрядную мзду от Долье.

— Дорогой кузен, — сказал Октав, — вы знаете, как больна моя мать. Прошу вас, поезжайте сейчас же на улицу Сен-Доминик. Если матери нет в Париже, окажите мне великую услугу: съездите немедленно в замок Андильи. Скажите ей со всеми предосторожностями, что я упал с лошади и сломал правую руку. Не говорите ни о поединке, ни о ране. Надеюсь, что некоторые обстоятельства, о которых я расскажу вам позднее, помогут моей матери спокойнее отнестись к этой пустяковой царапине. О поединке сообщите только в полицию, если это необходимо, и пришлите мне хирурга. Если вам придется побывать в замке — он в пяти минутах езды от деревни Андильи, — вызовите мадмуазель Арманс Зоилову, она подготовит мою мать к известию, которое вы ей привезете.

Назвав Арманс, Октав тем самым совершил настоящий переворот в своей жизни. Он осмелился произнести вслух ее имя, а ведь он столько раз запрещал себе это! Он не расстанется с нею, быть может, целый месяц! В это мгновение Октав был по-настоящему счастлив.

Во время поединка он не раз мысленно обращался к Арманс, но тут же сурово останавливал себя. Теперь, назвав ее, он отдался воспоминаниям о ней, но довольно быстро почувствовал сильную слабость. «Кажется, я все-таки умру», — радостно решил Октав и позволил себе думать о кузине так, как думал до той роковой минуты, когда понял, что любит ее. Октав заметил, что крестьяне, в домике которых он лежал, очень встревожены. Видя их беспокойство, он стал меньше упрекать себя за свои мечты. «Если мои раны окажутся опасными, мне можно будет написать Арманс: ведь я был так жесток с нею! »

Стоило Октаву один раз подумать о письме, как эта мысль целиком завладела всем его существом. «Если мне станет лучше, я всегда успею его сжечь, — оправдывался он перед собой. Октав чувствовал себя все хуже, у него разламывалась голова. — Я могу умереть внезапно, — весело сказал он себе, стараясь вспомнить то, что знал из анатомии. — Конечно, я имею право написать ей! »

Наконец он не выдержал и попросил перо, бумаги и чернил. Ему принесли лист грубой бумаги, на которой обычно пишут школьники, и дрянное перо, но чернил в доме не оказалось. Признаться ли читателю? Ребячество Октава дошло до того, что вместо чернил он стал писать кровью, все еще сочившейся сквозь повязку на его правой руке. Писать пришлось левой рукой, но это оказалось куда легче, чем он предполагал.

«Дорогая кузина!

Я только что получил две раны, и каждая из них может недели на две уложить меня в постель. Я пишу вам это потому, что ни к кому на свете, кроме моей матери, не отношусь с таким безграничным уважением, как к вам. Я не скрыл бы от вас, если бы мне грозила опасность. Вы неоднократно доказывали мне свою нежную дружбу; не будете ли вы добры ко мне еще раз и не зайдете ли как бы случайно к моей матери, когда господин Долье будет рассказывать ей о том, что я упал с лошади и сломал правую руку? Знаете ли вы, дорогая Арманс, что в том месте, где рука соединяется с кистью, у нас две кости? Так вот, одна из этих костей перебита. Из всех ранений, укладывающих человека на месяц в постель, это — самое легкое. Не знаю, можно ли вам, не нарушая правил приличия, навестить меня во время болезни? Боюсь, что нет. У меня есть нескромная просьба: под предлогом того, что лестница в мою спальню очень узка, не распорядится ли кто-нибудь поставить кровать для меня в гостиной, рядом с комнатой моей матери? Я сразу соглашусь... Прошу вас немедленно сжечь это письмо... У меня только что был обморок — естественное и нисколько не опасное следствие геморрагии. Видите, я уже выражаюсь ученым языком. К вам была обращена моя последняя мысль перед тем, как я потерял сознание, к вам была обращена и первая, когда я пришел в себя. Если вы сочтете это удобным, приезжайте в Париж до моей матери: зрелище доставки домой раненого, даже если у него простой вывих, всегда очень тягостно. Нужно ее от этого избавить. Какое несчастье, дорогая Арманс, что у вас нет родителей! Если случайно против всяких ожиданий я умру, вы потеряете человека, который любил вас больше, чем отец может любить родную дочь. Дай вам бог такого счастья, какого вы достойны. А это много, очень много.

Октав.

P. S. Простите мне мои жестокие слова: тогда я не мог иначе».

Как только Октав подумал о близости смерти, он попросил второй лист бумаги и посредине его написал:

«Завещаю все принадлежащее мне сейчас имущество моей кузине Арманс Зоиловой, как слабое свидетельство признательности за все заботы, которыми она, несомненно, окружит мою мать, когда меня не будет в живых.

Составлено в Кламаре... 182... года.

Октав де Маливер».

И он попросил двух свидетелей подписаться, потому что сорт чернил, которыми он вынужден был писать, внушал ему некоторые сомнения насчет законности завещания.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.