|
|||
ГЛАВА I. ГЛАВА II. ГЛАВА IIIГЛАВА I ..... It is old and plain ..... It is silly sooth And dallies with the innocence of love. «Twelfth night», act II[11] Октав окончил Политехническую школу, когда ему едва исполнилось двадцать лет. Отец Октава, маркиз де Маливер, стремился удержать своего единственного сына при себе, в Париже. Стоило молодому человеку убедиться, что таково задушевное желание отца, которого он уважал, и матери, которую страстно любил, как он тотчас отказался от намерения поступить в артиллерию. Он думал прослужить несколько лет и потом выйти в отставку с тем, чтобы вернуться в полк, как только начнется какая-нибудь война. Проделает он ее в чине лейтенанта или полковника, Октаву было безразлично. Вот пример тех странностей, которые навлекли на него неприязнь людей посредственных. Благодаря острому уму, высокому росту, изысканным манерам и большим прекрасным черным глазам Октав мог бы считаться одним из самых примечательных светских молодых людей, когда бы его лучистые глаза не выражали постоянно такой горести, что собеседник испытывал скорее жалость, нежели зависть. Пожелай он блеснуть умением вести беседу, он имел бы шумный успех; но ему как будто ничего не хотелось, никакое событие не могло опечалить его или обрадовать. В детстве он много болел, потом, когда его здоровье и силы укрепились, он стал неукоснительно подчиняться тому, что считал требованием долга. Казалось, что если бы не это чувство долга, ничто вообще не побуждало бы его к действию. Быть может, какой-то необычный нравственный принцип, глубоко запечатлевшийся в этом юном сердце и пришедший в противоречие с ходом обыденной жизни, рисовал ему в мрачном свете и его будущее существование и отношения с людьми. Какова бы ни была причина этой глубокой печали, все же Октав слишком рано стал мизантропом. Командор[12] де Субиран, дядя Октава, как-то сказал при нем, что нрав племянника его просто пугает. — А зачем мне представляться иным, чем я есть на самом деле? — холодно возразил Октав. — Ваш племянник всегда будет вровень с рассудком. — Но никогда не окажется выше его или ниже, — прервал Октава командор со своей провансальской резкостью. — Из чего я заключаю, что ты либо еврейский Мессия, либо Люцифер, который собственной персоной явился в этот мир, чтобы сбивать меня с толку. Я никак не могу тебя понять: ты не человек, а какой-то воплощенный долг! — Как я хотел бы никогда от него не отступать! Как был бы счастлив вернуть мою душу создателю такой же кристально чистой, какою он ее сотворил! — Вот чудеса! — вскричал командор. — Впервые за год этот юнец, до того кристальный, что его душа превратилась в кусок льда, изволил выразить какое-то желание! И, весьма довольный своей остротой, командор быстро вышел из гостиной. Октав с нежностью посмотрел на мать: она-то знала, что душа у него не ледяная. Хотя г-же де Маливер было уже около пятидесяти лет, она не утратила молодости — и не только потому, что все еще была хороша собой: обладая на редкость живым и своеобразным умом, она горячо и деятельно отзывалась на радости и печали своих друзей-сверстников и даже молодежи. Без труда понимая их надежды и опасения, она вскоре сама начинала надеяться или бояться. Такой душевный склад стал терять свою привлекательность с тех пор, как общественное мнение сочло его обязательным для всех женщин известного возраста, не желающих прослыть ханжами. Но в г-же де Маливер не было и тени притворства. С некоторого времени слуги стали замечать, что она постоянно куда-то уезжает и часто возвращается не одна. Сен-Жан, любопытный старик-лакей, не покинувший своих господ и в годы эмиграции, решил проследить за человеком, которого неоднократно привозила к себе г-жа де Маливер. В первый раз незнакомец затерялся в толпе, но при следующей попытке любопытство Сен-Жана было удовлетворено: тот, кого он выслеживал, вошел в двери больницы Шарите, и привратник сообщил старику, что это знаменитый врач Дюкеррель. Слуги г-жи де Маливер обнаружили, что их хозяйка всякий раз привозит к себе какого-нибудь известного парижского врача и почти всегда находит предлог показать ему своего сына. Обеспокоенная странностями Октава, г-жа де Маливер начала бояться, не болен ли он чахоткой, но ей казалось, что если, к несчастью, это правда, то, назвав по имени ужасную болезнь, она лишь ускорит ее развитие. Врачи, люди проницательные, заявили, что болезнь ее сына — всего лишь тоскливая и беспокойная неудовлетворенность жизнью, свойственная в эту эпоху многим юношам его общественного положения, но что она сама должна принять серьезные меры, так как чахотка грозит не Октаву, а ей. Г-же де Маливер пришлось соблюдать такой строгий режим, что вскоре печальная весть стала достоянием всех домочадцев. Как ни старались скрыть от маркиза название болезни, он, тем не менее, понял, что ему грозит одинокая старость. До революции маркиз де Маливер был очень богат и ветрен. Вернувшись во Францию лишь в 1814 году вслед за королем, он обнаружил, что после всех конфискаций его доходы составляют около тридцати тысяч ливров ренты. Он счел себя разоренным. Теперь все помыслы этого человека, никогда не блиставшего умом, свелись к стремлению выгодно женить Октава. Эта навязчивая мысль не давала ему покоя, но так как честь была для старика превыше всего, то, вступая в подобного рода переговоры, он неизменно заявлял: — Я могу предложить прославленное имя, моя генеалогия с несомненностью восходит к крестовым походам Людовика Молодого. Соперничать в Париже со мною могут не более тридцати семей. Но что касается всего прочего, то я разорен, обездолен, я нищий. Подобный образ мыслей у человека преклонных лет отнюдь не способствует кроткому философскому смирению, составляющему отраду старости. Поэтому, если бы не выходки старого командора де Субирана, сумасбродного и довольно злобного провансальца, родной дом Октава выделялся бы своей безрадостностью даже в Сен-Жерменском предместье. Г-жа де Маливер, которую ничто, даже собственное недомогание, не могло отвлечь от беспокойства по поводу здоровья Октава, под предлогом своей болезни проводила много времени в обществе двух знаменитых парижских врачей. Она хотела завоевать их дружбу. Эти люди принадлежали — один в качестве главы, другой в качестве ревностного приверженца — к враждующим врачебным направлениям. Г-жу де Маливер, сохранившую живой, любознательный ум, порой развлекали их споры, хотя они и касались предметов весьма неприятных для тех, кто не воодушевлен любовью к науке и желанием разрешить спорный научный вопрос. Маркиза умела вовлекать обоих противников в беседу, и только благодаря этому громкие голоса время от времени оживляли обставленную с безукоризненным вкусом, но смертельно унылую гостиную особняка Маливеров. Обивка из зеленого бархата с густым золотым тиснением, казалось, была создана нарочно для того, чтобы поглощать весь свет, лившийся из двух огромных окон с зеркальными стеклами. Эти окна выходили в уединенный сад; буксовые шпалеры делили его на множество причудливых уголков. В глубине сада высился ряд лип; трижды в год садовник аккуратно их подстригал. Своими неподвижными кронами эти липы как бы олицетворяли духовную жизнь семьи. Спальня молодого виконта напоминала антресоли — так низко нависал в ней потолок: ее высотой пожертвовали ради красоты главной в доме комнаты — гостиной, расположенной как раз под комнатой Октава. Юноша ненавидел свою спальню, но все же не раз хвалил ее в присутствии родителей. Он вечно был в страхе, что какое-нибудь непроизвольное восклицание выдаст его и покажет, как невыносимы ему и его комната, и весь дом. С глубоким сожалением вспоминал он о своей каморке в Политехнической школе. Жизнь там была ему так отрадна потому, что спокойствием и замкнутостью напоминала монастырское существование. Долгое время Октав мечтал удалиться от мира и посвятить себя богу. Это желание напугало его родителей, особенно отца, который увидел в намерении сына лишнее подтверждение своих страхов, что на старости лет он останется в одиночестве. Но, стараясь глубже вникнуть в суть религии, Октав не мог не прийти к изучению трудов тех писателей, которые на протяжении двух последних столетий пытались объяснить, что такое мысль и воля человека. Следствием этого была полная перемена во взглядах юноши, между тем как взгляды его отца остались неизменными. Старый маркиз с каким-то суеверным ужасом смотрел на юного аристократа, охваченного страстью к книгам. Он все время боялся, как бы Октав снова не заговорил о монастыре, и потому особенно хотел поскорей его женить. Стояли последние ясные дни осени, которые в Париже все равно что весна. Г-жа де Маливер сказала сыну: — Тебе необходима верховая лошадь. Октав видел в этом только лишний расход, а так как из-за вечных жалоб отца считал положение семьи куда более стесненным, чем оно было на самом деле, то довольно долго отнекивался. — Зачем мне лошадь, мама? — неизменно говорил он. — Я недурно езжу верхом, но мне это не доставляет никакого удовольствия. Госпожа де Маливер купила великолепную английскую лошадь, молодую и очень красивую, составлявшую удивительный контраст с двумя древними нормандскими клячами, которые вот уже двенадцать лет служили семье де Маливеров. Октава этот подарок привел в большое смущение. Два дня он благодарил за него свою мать, но на третий день, оставшись с нею наедине и воспользовавшись тем, что разговор зашел об этой лошади, сказал, целуя руку матери: — Я слишком тебя люблю, чтобы еще раз повторять слова благодарности, но подумай, нужно ли твоему сыну лицемерить с той, которая ему дороже всех на свете? Эта лошадь стоит четыре тысячи франков, и ты недостаточно богата, чтобы позволять себе такие расходы. Госпожа де Маливер открыла ящик секретера. — Вот мое завещание, — сказала она. — Я оставляю тебе мои бриллианты, но с обязательным условием: пока деньги, вырученные за них, не будут истрачены, ты должен держать лошадь и иногда ездить верхом. Я тайком продала два бриллианта, так как еще при жизни хочу радоваться тому, что у тебя есть хорошая лошадь. Твой отец требует от меня тяжелой жертвы, заставляя хранить драгоценности, которые мне уже совсем не нужны. Он носится с какими-то надеждами на перемены в политике, маловероятные, на мой взгляд, и счел бы себя в два раза беднее и обездоленнее, чем сейчас, если бы у его жены не осталось бриллиантов. Лицо Октава омрачилось глубокой грустью, и он положил обратно в ящик секретера документ, само название которого уже говорило о столь жестоком и, быть может, уже близком событии. Он снова взял руку матери и больше не выпускал ее — жест, который позволял себе очень редко. — Все планы твоего отца, — продолжала г-жа де Маливер, — связаны с этим законом о возмещении[13], о котором нам твердят уже три года. — Я от всего сердца желаю, чтобы его отклонили! — воскликнул Октав. — Почему? — спросила г-жа де Маливер, радуясь и тому, что он так оживился, и тому, что его слова доказывали глубокое уважение и доверие к ней. — Почему ты хочешь, чтобы его отклонили? — Во-первых, потому, что он, с моей точки зрения, несправедлив, так как не до конца последователен, а во-вторых, потому, что если его примут, я буду вынужден жениться. К несчастью, у меня странный характер. Но не я создал его таким, и единственное, что я мог сделать, — это познать себя. За исключением тех счастливых минут, когда мы с тобой бываем вдвоем, мне хорошо, только когда я остаюсь совсем один и рядом нет никого, кто имел бы право разговаривать со мной. — Милый Октав, в этой удивительной склонности виновата неумеренная страсть к науке. Твои занятия сводят меня с ума. Ты кончишь, как гетевский Фауст. Можешь ты мне поклясться, как в прошлое воскресенье, что читаешь не только безбожные книги? — Мама, я читаю и те книги, которые указала мне ты, и те, которые считаются безбожными. — В твоем характере есть какие-то таинственные, мрачные черты, которые ужасают меня. Кто знает, какие выводы ты делаешь из того, что читаешь! — Дорогая мама, как я могу сомневаться в том, что считаю истинным? И мыслимо ли, чтобы всемогущий и добрый бог наказал меня только за то, что я верю свидетельству своих чувств, которыми он же сам наделил меня? — Ах, я всегда боюсь прогневить неумолимого бога! — со слезами на глазах сказала г-жа де Маливер. — Он может отнять тебя у моей материнской любви. Бывают дни, когда я читаю Бурдалу[14] и холодею от ужаса. Судя по Библии, всемогущий безжалостен в своем мщении, а ты, наверное, оскорбляешь его, читая философов восемнадцатого века. Сознаюсь тебе, что позавчера я вышла из церкви св. Фомы Аквинского в полном отчаянии. Если аббат Фей даже в десять раз преувеличивает гнев, который обрушивает всевышний на безбожные книги, все равно мне грозит опасность потерять тебя. Аббат сказал, что в Париже выходит какая-то кощунственная газета[15], которую он даже не осмелился назвать в проповеди, а ты, я уверена, ее ежедневно читаешь. — Да, мама, читаю, но я верен своему слову и, кончив ее читать, сразу же принимаюсь за чтение газеты противоположного направления[16]. — Дорогой мой сын, меня пугает пылкость твоих увлечений, а главное, я боюсь тех путей, которые они незаметно прокладывают в твоем сердце. Будь у тебя какие-нибудь склонности, естественные в твоем возрасте, которые отвлекали бы тебя от опасных мыслей, мне было бы спокойнее. Но ты читаешь безбожные книги и скоро дойдешь до того, что усомнишься даже в существовании бога. Зачем ломать себе голову над такими страшными вопросами? Помнишь свое увлечение химией? Целых полтора года ты никого не желал видеть, обижал невниманием самых близких родных, отказывался выполнять самые непреложные обязанности. — Мой интерес к химии не был увлечением, — возразил Октав. — Это было добровольно взятое на себя обязательство. Бог свидетель, — добавил он со вздохом, — было бы куда лучше, если бы я не отказался от намерения стать ученым, отгородившим себя, подобно Ньютону, от мирской жизни. Октав просидел у матери до часу ночи. Тщетно уговаривала она его пойти на какой-нибудь светский вечер или хотя бы в театр. — Я останусь там, где мне лучше всего, — повторял Октав. — Когда я вдвоем с тобой, я верю тебе, — просияв от счастья, сказала маркиза. — Но стоит мне в течение двух дней видеть тебя только на людях, как разум начинает брать верх над чувством. Такое одиночество неестественно для мужчины твоих лет. Вот тут у меня лежат никому не нужные бриллианты, которые стоят семьдесят четыре тысячи франков. Они долго еще так пролежат, раз ты отказываешься жениться. Да ты и в самом деле еще слишком молод — тебе всего лишь двадцать лет и пять дней! — С этими словами г-жа де Маливер поднялась с кресла и поцеловала сына. — Мне очень хочется продать эти ненужные драгоценности, положить вырученную сумму в банк, а проценты тратить как мне вздумается. Раз в неделю я буду принимать у себя, но, под предлогом болезни, только тех людей, которые тебе действительно приятны. — К сожалению, мама, все люди одинаково наводят на меня тоску. Во всем мире я люблю тебя одну. Хотя Октав ушел от г-жи де Маливер глубокой ночью, она не могла заснуть, терзаясь мрачными предчувствиями. Тщетно старалась она забыть о том, как ей дорог Октав, и судить о сыне, словно о чужом человеке. Вместо того, чтобы здраво размышлять, она все время погружалась в романтические мечты о его будущем. Ей вспомнились слова де Субирана. «Командор прав, — думала она, — я сама чувствую в Октаве что-то сверхчеловеческое. Он живет как особое существо, отчужденное от людей». Потом мысли ее обрели бó льшую трезвость, и она попыталась найти объяснение тому, что при столь бурных или, по крайней мере, столь возвышенных страстях у Октава совершенно нет вкуса к радостям жизни. Ей невольно казалось, что источник этих страстей таится не в окружающем мире, а в чем-то потустороннем. Все внушало матери тревогу — даже благородная внешность ее сына. Его прекрасные, исполненные нежности глаза заставляли ее трепетать от ужаса. Порою, когда эти глаза были устремлены на небо, в них как будто светился отблеск блаженства, которое они там провидели. Через секунду они уже отражали муки ада. Какое-то целомудрие запрещает нам выспрашивать человека, благополучие которого кажется таким хрупким; поэтому г-жа де Маливер чаще смотрела на сына, чем задавала ему вопросы. В сравнительно спокойные минуты глаза Октава как бы говорили о томлении по далекому счастью: чудилось, что из их глубины глядела нежная душа, отделенная необъятными пространствами от того единственного, что ей дорого. Октав правдиво отвечал на все вопросы матери, однако ей все же не удавалось проникнуть в тайну его сосредоточенных, а порою и мрачных раздумий. Таким Октав стал с пятнадцатилетнего возраста, но г-жа де Маливер никогда серьезно не думала, что тут могла быть замешана какая-то скрытая от всех любовь. Разве Октав не был полным хозяином своего состояния и своей судьбы? Маркиза знала, что Октав не только не видит в обычном человеческом существовании источника радостей, но, напротив, считает это существование лишь досадной помехой, которая не позволяет ему погрузиться в милые его сердцу мечты. Как ни терзал ее образ жизни Октава, чуждый всему, что его окружало, она не могла не признать, что душа у него прямая и мужественная, богато одаренная и исполненная чувства чести. Но при этом Октав отлично знал свои права на независимость и свободу, и благородные чувства удивительным образом уживались в нем с безмерной скрытностью, невероятной в таком возрасте. Перед г-жой де Маливер вновь предстала жестокая действительность и сразу разрушила все мечты о счастье, на короткие минуты умиротворявшие ее воображение. Мало что на свете было так неприятно, можно даже сказать, ненавистно Октаву, — ибо он не умел чувствовать наполовину, — как общество дяди командора; однако весь дом считал, что он обожает играть в шахматы с де Субираном или фланировать с ним по бульварам. Это было словечко самого командора, который в свои шестьдесят лет так же любил рисоваться, как и в 1789 году; только теперь молодое позерство, простительное потому, что оно изящно и весело, сменилось самодовольным умничаньем и потугами на глубокомыслие. Этот пример столь искусной скрытности пугал г-жу де Маливер. Она думала: «Я спросила сына, действительно ли ему приятно видаться с моим братом, и он ответил мне правду. Но кто знает, какие странные замыслы зреют в этой непостижимой душе? Не спроси я его, ему и в голову не пришло бы самому заговорить об этом. Я обыкновенная женщина, мне доступно понимание лишь моих маленьких житейских обязанностей. Смею ли я давать советы такому сильному и необыкновенному человеку? У меня нет друга, достаточно умного, чтобы можно было посоветоваться с ним. Да и как нарушить доверие Октава? Ведь я обещала ему хранить все в тайне». Печальные мысли не давали г-же де Маливер уснуть до самого рассвета. Наконец она решила употребить все свое влияние на сына, чтобы он почаще бывал у маркизы де Бонниве. Эта родственница и ближайшая подруга г-жи де Маливер пользовалась большим влиянием в высшем свете. У нее нередко собирались настоящие сливки общества. «Мне остается только одно, — продолжала размышлять г-жа де Маливер, — войти в доверие к достойным людям, которых я иногда встречаю у г-жи де Бонниве, и выведать, что они думают об Октаве». Салон г-жи Бонниве посещали для того, чтобы, во-первых, насладиться ее обществом, а во-вторых, чтобы получить поддержку ее мужа, искусного придворного, отягченного годами и почестями и почти столь же любимого своим государем, как его блистательный предок, адмирал де Бонниве, который побудил Франциска I наделать столько глупостей и так мужественно наказал себя за это[17]. ГЛАВА II Melancholy mark'd him for her own, whose ambitious heart overrates the happiness he cannot enjoy. Marlowe[18] На следующий день с восьми часов утра в доме де Маливеров нарушился весь распорядок жизни. Внезапно из спален стали раздаваться звонки. Вскоре старый маркиз велел доложить о себе г-же де Маливер, которая еще была в постели. Он так спешил, что пришел в халате. — Друг мой, — сказал он, со слезами на глазах целуя жену, — перед смертью нам еще доведется увидеть наших внуков. — Тут старик заплакал навзрыд. — Бог свидетель, — добавил он, — в такое волнение меня привела отнюдь не мысль о том, что я больше не нищий... Закон о возмещении имущества безусловно будет утвержден, и вы получите два миллиона. В эту минуту доложили о приходе Октава, за которым послал маркиз. Отец встал и крепко обнял сына. Октав заметил слезы и, быть может, неправильно истолковал их, потому что на его обычно бледных щеках заиграл легкий румянец. — Поднимите шторы, дайте побольше света, — с беспокойством в голосе сказала г-жа де Маливер. — Подойди ко мне, посмотри на меня, — продолжала она тем же тоном и, не отвечая мужу, начала разглядывать румянец, выступивший на скулах Октава. Она знала от врачей, что красные пятна на щеках — это признак чахотки, и, в тревоге за сына, немедленно забыла о двух миллионах. Когда г-жа де Маливер успокоилась, маркиз, слегка раздосадованный всей этой суетой, обратился к Октаву: — Да, мой сын, я располагаю совершенно точными сведениями, что закон о возмещении будет поставлен на голосование и что из четырехсот двадцати голосов мы получим триста девятнадцать. По моим подсчетам, твоя мать потеряла более шести миллионов, и на какие бы жертвы ни пошло правосудие короля из страха перед якобинцами, все же два миллиона нам безусловно возвратят. Таким образом, я больше не нищий, а значит, и ты тоже; твое состояние будет снова соответствовать твоему происхождению, и я смогу наконец не вымаливать, а искать подходящую тебе супругу. — Но, дорогой мой друг, — вмешалась в разговор г-жа де Маливер, — смотрите, как бы ваше желание поверить в эти важные новости не подвергло вас насмешкам нашей родственницы, герцогини д'Анкр, и ее друзей. У нее-то действительно есть миллионы, которые вы нам сулите. Не торопитесь делить шкуру неубитого медведя. — Вот уже двадцать пять минут, — сказал старый маркиз, вынимая часы, — как я уверен, понимаете ли, абсолютно уверен, что закон будет принят. Должно быть, маркиз был прав, потому что, когда невозмутимый Октав появился вечером у г-жи де Бонниве, все собравшееся там общество встретило его с каким-то подчеркнутым вниманием. На этот внезапный интерес к своей особе он ответил подчеркнутым высокомерием: так, по крайней мере, утверждала старая герцогиня д'Анкр. Октав испытывал одновременно и неловкость и презрение. Парижский высший свет, где он был своим человеком, принял его лучше, чем обычно, из-за надежды на два миллиона. Эта прискорбная истина не могла не вызвать глубокой печали в пылкой душе Октава, такой же справедливой и почти такой же строгой к другим, как и к себе. Гордость не позволяла ему сердиться на людей, случайно собравшихся в салоне г-жи де Бонниве, но он с прискорбием размышлял о людской судьбе, в том числе и о своей собственной. Он думал: «Значит, меня так мало любят, что из-за двух миллионов готовы сразу изменить ко мне отношение. Вместо того, чтобы стараться заслужить любовь, я должен был бы стараться разбогатеть, занявшись — ну хотя бы торговлей». Погруженный в печальные мысли, Октав опустился на диван напротив низенького стула, где сидела его кузина Арманс Зоилова, и случайно взглянул на нее. Тут он вспомнил, что за весь вечер она ни разу не обратилась к нему. Арманс, бедная племянница г-жи де Бонниве и г-жи де Маливер, была почти ровесница Октава, и так как они не питали друг к другу никаких особенных чувств, то и разговаривали с непринужденной откровенностью. Целых три четверти часа сердце Октава было полно горечи, но вдруг он подумал: «Арманс не поздравила меня, она одна не проявила необыкновенного внимания, которым меня удостаивают из-за двух миллионов, у нее одной благородная душа». Когда он смотрел на нее, ему становилось легче на сердце. «Вот кто достоин уважения! » — говорил он себе. Время шло, и с радостью, равной огорчению, испытанному им вначале, Октав убеждался, что Арманс не собирается заговорить с ним. Только когда какой-то провинциальный депутат парламента весьма неловко поздравил Октава с двумя миллионами, сказав при этом, что он их ему проголосует (депутат именно так и выразился), молодой человек поймал скользнувший по нему взгляд Арманс. Выражение этого взгляда было более чем ясно: так, по крайней мере, показалось Октаву, строгому в своих суждениях до чрезмерности. Взгляд Арманс говорил, что она за ним наблюдает и, более того, уже готова его презирать. Последнее обстоятельство доставило Октаву особенное удовольствие. Его жертвой сделался депутат, согласный голосовать за миллионы; даже этот провинциал не мог не почувствовать, с каким презрением относится к нему молодой виконт. — Все они одинаковы, — сказал депутат, подойдя через минуту к командору де Субирану. — Да, господа придворные, если бы мы могли голосовать за возвращение только нашего имущества, не видать бы вам ваших миллионов, пока вы не дали бы нам твердых гарантий. Мы больше не желаем, чтобы вы, как в прежние времена, становились полковниками в двадцать три года, а мы — капитанами в сорок. Из трехсот девятнадцати благомыслящих депутатов нас, провинциальных дворян, в свое время принесенных в жертву, двести двенадцать. Командор, весьма польщенный тем, что к нему обращаются с подобными сетованиями, начал защищать аристократов. Беседа, которую де Субиран пышно назвал политической, длилась весь вечер. Невзирая на пронизывающий северный ветер, они беседовали в оконной нише: эти ниши, можно сказать, специально предназначены судьбой для разговоров о политике. Один лишь раз командор на минуту отошел от депутата, попросив при этом извинить его и обождать: — Мне нужно спросить у племянника, на который час он заказал мне карету. Разыскав Октава, он шепнул ему на ухо: — Что же ты молчишь все время? Ты привлекаешь к себе общее внимание! Пусть ты занял новое положение в свете, все равно такое высокомерие ничем не оправдано. Подумай, ведь ты просто должен получить обратно свои два миллиона. Как же ты стал бы держать себя, если бы король пожаловал тебя орденом? — И командор рысью, словно юноша, побежал к оконной нише, бормоча себе под нос: — Значит, карета будет в половине двенадцатого. Октав вступил в общую беседу. Хотя речь его не отличалась непринужденной легкостью, всегда приносящей успех, все же, благодаря редкой красоте юноши и необычайной сдержанности манер, его слова производили неотразимое впечатление на женщин, к которым он обращался. У него были острые, ясные мысли, которые становились тем значительнее, чем пристальней в них вдумываться. Правда, благородная простота изложения иногда скрадывала блеск его ума, поражавший слушателя лишь секунду спустя. Самолюбие не позволяло Октаву подчеркивать то, что ему самому казалось удачно найденным. Он был из числа тех гордецов, которые похожи на молодых женщин, появляющихся без румян в обществе, где все румянятся: их бледность вначале кажется унылой. Октав имел успех потому, что если ему порой и не хватало игры ума и оживления, в тот вечер они были полностью возмещены самой горькой иронией. Из-за этой напускной злости старухи простили ему простоту обхождения, а глупцы, трепетавшие от страха перед ним, поспешили осыпать его похвалами. Выражая в деликатной форме презрение, переполнявшее его сердце, Октав испытывал удовольствие — единственное, которое могло доставить ему светское общество. В это самое время герцогиня д'Анкр, подойдя к дивану, где он сидел, и обратившись к своей ближайшей приятельнице, г-же де Ларонз, шепотом сказала — не Октаву, но так, чтобы он слышал: — Взгляните на эту дурочку Арманс: она, кажется, вздумала завидовать богатству, которое свалилось на голову де Маливеру. Мой бог! Как не к лицу женщине зависть! Госпожа де Ларонз поняла герцогиню и поймала пристальный взгляд Октава, который, хотя и делал вид, что смотрит только на почтенного епископа, обратившегося к нему с каким-то замечанием, тем не менее не упустил ни слова. Октаву не понадобилось и трех минут, чтобы объяснить себе молчание м-ль Зоиловой и поверить в низменные чувства, ей приписываемые. Он подумал: «Боже мой! Значит, в этом кругу низменность присуща всем без исключения! Какие же у меня основания предполагать, что в другом — дело обстоит иначе? Если люди смеют так открыто преклоняться перед деньгами в одном из самых аристократических салонов Франции, где любой завсегдатай, открыв книгу по истории, сразу натолкнется на героя — своего предка, — то чего можно ждать от жалких торгашей, нынешних миллионеров, чьи отцы еще вчера таскали на спинах мешки? Боже! Как люди подлы! » Октав поспешил уйти из дома г-жи де Бонниве: человечество внушало ему отвращение. Семейную карету он предоставил командору, а сам пошел домой пешком. Дождь лил как из ведра, но Октав только радовался этому. Вскоре он вообще перестал замечать потоки воды, низвергавшиеся на Париж. «При таком падении нравов, — думал он, — единственное, что мне остается, это найти душу, еще не развращенную так называемой мудростью герцогини д'Анкр, навеки привязаться к ней, жить рядом с нею и только ради нее и ее счастья! Я страстно полюбил бы ее. Я полюбил бы!.. Я, несчастный... » Тут Октав чуть не попал под карету, которая на всем ходу свернула с улицы Пуатье на улицу Бурбон. Заднее колесо сильно толкнуло его в грудь и разорвало на нем жилет. Встреча со смертью вернула ему хладнокровие. — Господи! Зачем я остался жив? — сказал он, глядя на небо. Октав стоял, подставив лицо под струи проливного дождя: этот холодный дождь был для него благотворен. Лишь спустя несколько минут он двинулся дальше. Он вбежал к себе, переоделся и спросил, спит ли уже его мать. Она не ждала его и потому рано легла. В одиночестве ему все казалось скучным, даже трагедия мрачного Альфьери[19], которую он попытался читать. Он долго бродил по своей спальне, огромной, с низко нависшим потолком. «Почему не покончить со всем этим? — спросил он себя наконец. — Зачем так упорно бороться с враждебным роком? Какие бы разумные с виду планы я ни строил на будущее, все равно моя жизнь — это цепь несчастий и горьких разочарований. Нынешний месяц не лучше прошлого, нынешний год не лучше грядущего. Откуда же это упорное желание жить? Неужели у меня не хватает силы воли? Что такое смерть? — Задав себе этот вопрос, он открыл ящик с пистолетами и стал внимательно их разглядывать. — Право же, это такая малость! Только глупцы боятся смерти. Моя мать, моя бедная мать, умирает от чахотки. Еще немного — и я последую за ней. Но я вправе ее опередить, раз жизнь для меня нестерпима. Если бы о таких вещах можно было просить, мама не отказала бы мне!.. И командор и даже мой отец любят не меня, а имя, которое я ношу; они видят во мне лишь предлог для своих честолюбивых надежд. Как ничтожен долг, который связывает меня с ними!.. » Слово долг прозвучало для Октава словно удар грома. «Ничтожный долг! — воскликнул он, останавливаясь. — Долг, не имеющий значения! Но ведь другого у меня нет, — как же он может не иметь значения? Если я сейчас не справлюсь с трудностями, воздвигнутыми передо мной случаем, то почему я так уверен, что преодолею трудности, которые, быть может, встретятся мне потом? Как! Я надменно почитаю себя неуязвимым для всех опасностей и бед, подстерегающих человека, и в то же время прошу постигшее меня несчастье принять иной образ, избрать форму, которая больше подошла бы мне, то есть прошу его вполовину уменьшиться! Какое малодушие! А я-то воображал себя человеком твердого характера! Я был просто самонадеян и глуп! » Посмотреть на вещи с этой новой точки зрения и дать себе клятву не поддаваться жизненным скорбям было для Октава делом минуты. Вскоре его отвращение ко всему окружающему стало менее острым, а сам он показался себе не таким уж несчастным. Эта душа, ушедшая в себя и смятенная, потому что так долго не знала радости, вновь ожила, и вместе с долей самоуважения к ней вернулось немного мужества. Октав стал думать о других вещах. Низкий потолок в его комнате раздражал его; он позавидовал великолепной гостиной особняка де Бонниве. «Она футов двадцать в высоту, не меньше. Как бы мне легко дышалось в такой комнате! Ага! — воскликнул он с веселым, поистине ребяческим удивлением. — Вот я и нашел применение для моих миллионов! Я отделаю себе отличную комнату, как у де Бонниве, и никому не позволю входить в нее. Раз в месяц, не чаще, да, по первым числам каждого месяца туда будет допускаться слуга для уборки, и обязательно в моем присутствии, чтобы он не мог по подбору книг догадаться о моих мыслях или тайком прочесть то, что я пишу, когда стараюсь успокоить свою душу в такие вот часы безумия... Ключ я всегда буду носить на часовой цепочке — крошечный, едва заметный стальной ключик, меньше, чем ключ от шкатулки. Я поставлю там три зеркала, семи футов в высоту каждое. Я всегда любил зеркала — они такие сумрачные и великолепные! Каких размеров зеркало может изготовить фабрика в Сен-Гобене? » И человек, только что целых сорок пять минут помышлявший о самоубийстве, тут же влез на стул и снял с книжной полки проспект сен-гобенской фабрики. Битый час провел он за составлением сметы расходов по устройству комнаты. Он понимал, что это — ребячество, но, тем не менее, писал очень быстро и сосредоточенно. Подсчитав и проверив итог, составивший 57 350 франков — расходы на поднятие потолка в спальне и превращение ее в огромный зал, — он, смеясь, воскликнул: — Что за нелепость — делить шкуру неубитого медведя! Да, я несчастен, — продолжал он, шагая взад и вперед по комнате. — Очень несчастен, но я буду сильнее своего несчастья. Мы померимся с ним, и я окажусь выше его. Брут[20] принес в жертву своих детей, на его долю выпала нелегкая задача, а на мою выпало другое — жить. Он записал в памятной книжечке, хранившейся в потайном ящике бюро: «14 декабря 182... Г. Приятное воздействие двух м. Усиленное проявление дружеских чувств. Зависть Ар. Покончить. Я буду сильнее его. Сен-гобенские зеркала». Эти горькие слова были записаны греческими буквами. Затем он сел за фортепьяно, сыграл целый акт из «Дон Жуана», и мрачные аккорды моцартовской музыки вернули покой его душе. ГЛАВА III ... As the most forward bud Is eaten by the canker ere it blow, Even so by love the young and tender wit Is turn'd to folly... ..... So eating love Inhabits in the finest wits of ail. «Two gentlemen of Verona», art I. [21] Не только ночью и не только в одиночестве овладевали Октавом приступы отчаяния. Его поведение отличалось в этих случаях такой несдержанностью и поразительной резкостью, что будь он бедным студентом-правоведом без связей и знатной родни, его просто упрятали бы в сумасшедший дом. Но будь он действительно студентом-бедняком, ему негде было бы приобрести то изящество манер, которое, отшлифовав этот странный характер, выделяло его даже в великосветской гостиной. Впрочем, этим благородным своеобразием Октав отчасти был обязан выражению своего лица, где сила сочеталась с мягкостью, а не с жесткостью, как это обычно бывает у заурядных людей, которые удостаиваются внимания, потому что они красивы. Он владел сложным искусством излагать мысли, не обижая слушателей или, по крайней мере, не нанося им незаслуженной обиды. Лишь благодаря тонко развитому чувству меры в общении с окружающими, Октав не прослыл безумцем. Еще года не прошло с тех пор, как однажды молодой лакей, испуганный искаженным лицом Октава, выбежавшего из гостиной своей матери, замешкался и не сразу посторонился. Взбешенный Октав воскликнул: «Кто ты такой, чтобы становиться мне на дороге? Если ты сильный человек, докажи свою силу! » С этими словами он схватил лакея в охапку и вышвырнул в окно. Тот упал в сад на вазон с олеандром и отделался небольшими ушибами. Целых два месяца Октав ухаживал за лакеем, как простой слуга, давал ему деньги без счета и ежедневно по нескольку часов занимался его образованием. Вся семья так старалась заручиться молчанием этого человека, так щедро одаривала его, проявляла к нему такую снисходительность, что под конец он стал несносен. Пришлось отправить его в деревню, предварительно назначив пенсион. Итак, читателю понятно, что у г-жи де Маливер было достаточно причин для огорчений. Особенно взволновало ее то обстоятельство, что хотя раскаяние ее сына было почти чрезмерно, но проявилось оно лишь на следующий день. Когда вечером после случившегося Октав вернулся домой и ему как бы случайно напомнили, какой опасности подвергся лакей, он заявил: «Он молод, почему же не пустил в ход кулаки? Разве, когда он загородил мне дорогу, я не приказал ему защищаться? » Г-же де Маливер казалось, что приступы ярости овладевают Октавом как раз тогда, когда он меньше всего погружен в свою обычную сумрачную задумчивость. Так, он больше часа весело играл в шарады вместе с несколькими юношами и девушками, добрыми его знакомыми, а потом вдруг выбежал из гостиной и набросился на лакея. Месяца за два до вечера двух миллионов Октав почти так же внезапно убежал с бала, устроенного г-жой де Бонниве. На этом балу он с замечательным изяществом танцевал вальсы и контрадансы. Г-жа де Маливер была в восторге от его светских успехов, да и сам Октав не мог их не замечать. Несколько женщин, известных в обществе своей красотой, удостоили его весьма лестными словами. Знаменитую г-жу де Кле особенно восхитили чудесные белокурые волосы Октава, крупными завитками падавшие на высокий прекрасный лоб. Разговор зашел о моде, распространенной среди молодых людей в Неаполе, откуда приехала г-жа де Кле. Не успела эта особа закончить цветистый комплимент Октаву, как последний страшно покраснел и вышел из гостиной, тщетно пытаясь придать походке неспешность. Г-жа де Маливер в испуге вышла вслед за ним, но уже нигде его не нашла. Напрасно прождала она сына всю ночь. Он вернулся домой лишь под утро, и при том в довольно растерзанном виде: кто-то нанес ему саблей несколько ран, правда, неопасных. Врачи считали, что Октав страдает меланхолией, происходящей от чисто моральных, как они выражались, причин, например, от какой-то навязчивой мысли. Никто не мог понять происхождения так называемых причуд молодого виконта. Особенно часты были эти приступы ярости в первый год пребывания Октава в Политехнической школе, до тех пор, пока он не принял решения стать священником. Товарищи, с которыми он тогда постоянно ссорился, считали его помешанным, и порою лишь это убеждение спасало его от их шпаг. Прикованный к постели легкими ранами, о которых мы только что упомянули, Октав заявил матери со своей обычной простотой: «Я был в бешенстве, затеял драку с солдатами, которые смеялись надо мной, и получил по заслугам». После этого он сразу заговорил о другом. Своей кузине, Арманс Зоиловой, он изложил все более подробно. — Бывают минуты, когда я так несчастен и зол, — сказал он ей как-то вечером, — что, хотя я и не сумасшедший, в обществе меня вполне могут счесть помешанным, как считали когда-то в Политехнической школе. У каждого свои недостатки. Но иногда я впадаю в полное уныние из-за боязни внезапно оказаться во власти вечных угрызений совести: так чуть было уже не случилось после происшествия с бедным Пьером. — Вы щедро расквитались с ним, не только обеспечили пенсионом, но и потратили на него время. Будь у него хоть капля совести, вы занялись бы его дальнейшей судьбой. Что вы могли сделать еще? — Разумеется, ничего, раз уж такая беда случилась. Я должен был сделать для него все, что мог, иначе я был бы просто чудовищем. Но дело не только в этом. Ведь приступы тоски, которые все принимают за приступы безумия, словно отгораживают меня от остального мира. У самых бедных, самых ограниченных, самых как будто ничтожных юношей, моих сверстников, всегда есть несколько друзей детства, которые делят с ними и радости и горе. По вечерам они вместе прогуливаются и поверяют друг другу все, что их занимает. Одинок в мире только я. У меня нет и никогда не будет на свете никого, кому я мог бы свободно поведать свои мысли. Каково мне было бы, если бы меня терзала какая-нибудь печаль? Неужели я осужден жить без друзей, почти без знакомых? Неужели я дурной человек? — закончил он со вздохом. — Конечно, нет, но вы даете повод так думать людям, которые вас не любят, — с дружеской суровостью сказала Арманс, пытаясь скрыть, как глубоко она сочувствует его искреннему горю. — Вот, например, вы умеете быть таким учтивым со всеми, как же вы позволили себе не прийти позавчера на бал к госпоже де Кле? — Но ведь ее глупые комплименты на балу полгода назад довели меня до того, что я позорно набросился на простых крестьянских парней в солдатских мундирах! — Пусть так! — продолжала мадмуазель Зоилова. — Но обратите внимание на то, что вы всегда находите какие-нибудь уважительные причины, чтобы избегать общества. А потому не жалуйтесь на свое одиночество. — Я нуждаюсь в друзьях, а не в обществе! Разве в светских гостиных я найду друга? — Да, раз вы не нашли его в Политехнической школе. — Вы правы, — после долгого молчания промолвил Октав. — Сейчас я думаю так же, как вы, но завтра, когда придет время действовать, я поступлю наперекор тому, что сегодня считаю разумным, — и все из-за гордости! Если бы бог создал меня сыном какого-нибудь суконщика, я с шестнадцати лет стоял бы за прилавком, тогда как в теперешнем моем положении все мои занятия — это только прихоти. Я был бы менее горд и более счастлив. Как я себе противен! Хотя эти жалобы с виду были очень эгоистичны, все же они трогали Арманс: глаза Октава говорили о такой способности любить и порою были так нежны! Арманс смутно понимала, что Октав — жертва безрассудной чувствительности, делающей людей несчастными и достойными любви. Пылкое воображение заставляло его преувеличивать счастье, которым он не мог насладиться. Если бы судьба в придачу к другим преимуществам наделила его холодным, расчетливым, черствым сердцем, он мог бы стать вполне счастливым человеком. Ему не хватало лишь заурядной души. Думать вслух Октав порою осмеливался только в присутствии кузины. Понятно, почему он был так уязвлен, обнаружив, что стоило его положению в свете измениться, как изменились и чувства этой милой девушки. После той ночи, когда Октав хотел покончить с собой, его в семь утра внезапно разбудил командор, с наигранной развязностью ворвавшись к нему в спальню. В этом человеке все было наигранным. Сперва Октав рассердился, но через три секунды его гнев утих: он вспомнил, в чем его долг, и заговорил с де Субираном тем легким, шутливым тоном, который более всего был тому понятен. Этот ничтожный человек, чуть ли не с самого рождения ценивший в мире только деньги, начал пространно объяснять Октаву — олицетворению благородства, — что надежда получить сто тысяч ренты вместо двадцати пяти еще не повод для того, чтобы терять голову от радости. Его монолог, исполненный глубокой, можно даже сказать, христианской морали, завершился советом начать игру на бирже, как только будут выплачены первые двадцать пять процентов с двух миллионов. Маркиз не преминет предоставить сыну часть возвращенного ему состояния. Впрочем, играть на бирже следует, только прислушиваясь к советам командора: он хорошо знаком с графиней де ***, поэтому играть можно будет наверняка. При слове наверняка Октава передернуло. — Да, мой друг, — сказал командор, сочтя этот жест выражением недоверия, — наверняка. Правда, я несколько пренебрегал графиней после ее нелепого поведения в доме князя С., но это не беда, ведь мы с ней в родстве. Я сейчас прямо от тебя побегу к нашему общему другу, герцогу де ***: он меня с ней помирит.
|
|||
|