|
|||
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. УГРОЗА 9 страницаПодхваченные сильной, штормовой волной, отрешенные от всего мира, они приступом взяли берега острова и, тесно сплетенные, вместе выбрались на золотой песок; он — неожиданно задорный, в напряжении последнего натиска страсти, она — обессилевшая, утопающая в беспредельном блаженстве, восхитительная… И, открыв глаза, она удивилась, что нет ни золотого песка, ни голубого моря… Цитера… Остров влюбленных… Его можно отыскать под любыми небесами… Де Пейрак приподнялся на локте. Анжелика лежала с каким-то отсутствующим, мечтательным выражением лица, и угасающий огонь очага, отражаясь, мерцал под ее полуприкрытыми веками… Он увидел, как она машинально зализывает тыльную сторону ладони, которую искусала в минуту исступления, и этот животный жест снова взволновал его. Мужчина хочет сделать из женщины грешницу или ангела. Грешницу — чтобы с ней развлекаться, ангела — чтобы быть им любимым с нерушимой преданностью. Но истинная женщина ломает его планы, ибо для нее нет ни греха, ни святости. Она — Ева. Он обвил длинные волосы Анжелики вокруг своей шеи и положил руку на ее теплый живот. Может быть, эта ночь принесет новый плод… Если он проявил сегодня неосторожность, он не станет упрекать себя в этом. Да и как можно быть благоразумным, когда речь идет о спасении чего-то главного между двумя сердцами и сама Анжелика срывающимся голосом попросила его об этом. — Ну так как же индианки? — спросил он шепотом. Она приподнялась, нежно рассмеялась, томным и покорным движением повернула к нему голову: — Как я могла поверить этой сплетне о вас? Теперь я и сама не понимаю… — Маленькая глупышка, неужели вас так легко одурачить? Вы совсем истерзались! Неужели вы сомневаетесь в вашей власти надо мной?.. Вы и правда думали, что я соблазнился индианками? Я не отрицаю, эти миниатюрные гибкие женщины могут пользоваться успехом… иногда… Но почему они должны привлекать меня, когда у меня есть вы?.. Черт побери, не принимаете ли вы меня за бога Пана или одного из его аконитов с раздвоенным копытом? Где и когда, по-вашему, я нахожу время, чтобы делить любовь с кем-нибудь, кроме вас?.. Господи, до чего же глупы женщины!.. Было еще очень далеко до рассвета, коща граф де Пейрак тихо поднялся. Он оделся, пристегнул к поясу шпагу, зажег потайной фонарь и, осторожно выйдя из комнаты, прошел через залу в тот угол комнаты, где спал итальянец Поргуани. Немного пошушукавшись с ним, он вернулся в залу, приподнял несколько меховых полотнищ, за которыми тяжелым сном спали мужчины. Найдя того, кого искал, он легонько тряхнул его, чтобы разбудить. Флоримон открыл один глаз и при свете фонаря увидел отца, который дружески улыбался ему. — Вставай, сын, — сказал граф, — и пойдем со мной. Я хочу научить тебя тому, что называется долгом чести. Глава 19 Анжелика долго потягивалась, удивленная тем, что день наступил сразу же вслед за вечером. Неужели она проспала так долго? Какое-то необъяснимое ликование билось в глубине ее затуманенного разума, отяжеляло ее члены. Потом все постепенно всплыло в ее памяти: были сомнения, страх, черные мысли, тоска, и потом все это исчезло в объятиях Жоффрея де Пейрака. Он не оставил ее бороться с ними одну, он принудил ее прибегнуть к его помощи, и это было восхитительно… У нее болела рука. Она с удивлением осмотрела ее, увидела на ней следы зубов и вспомнила: она кусала ее, чтобы приглушить стоны, которые вырывались у нее в минуты любви. И тогда, посмеиваясь, она клубочком свернулась под меховым одеялом. Прикорнув в его тепле, она снова и снова вспоминала подробности минувшей ночи — движения, которые в порыве страсти совершает тело, слова, которые почти неслышно произносят в таинственной темноте и от которых потом краснеют… Что он сказал ей сегодня ночью?.. «Мне хорошо с тобой… Я бы провел так всю жизнь…» И вспоминая об этом, она улыбалась и гладила рукой пустое место рядом с собой, место, где он лежал. Вот так пурпурные и золотые ночи расставляют свои вехи в жизни супругов и втайне предопределяют их судьбу иногда с большей силой, чем шумные события дня. Когда Анжелика, мучимая угрызениями совести из-за того, что позднее, чем обычно, взялась за домашние дела, вышла в залу, она поняла из разговоров, что граф де Пейрак в сопровождении Флоримона рано утром покинул форт. Они надели снегоступы и запаслись провизией на довольно долгий путь. — А он не сказал, куда они пошли? — спросила Анжелика, удивленная решением, о котором он даже намеком не уведомил ее. Госпожа Жонас покачала головой. Но как ни отнекивалась эта добрая женщина, ссылаясь на незнание, по тому, как она отводила глаза и бросала вопрошающие взгляды на свою племянницу, Анжелика почувствовала, что она подозревает, какова цель этой неожиданной отлучки графа. Анжелика расспросила синьора Поргуани. Тот был осведомлен не намного больше, чем остальные: граф де Пейрак подошел к нему рано утром и предупредил, что уходит на несколько дней. И это несмотря на суровый мороз. — А больше он ничего не сказал вам?! — с тревогой воскликнула Анжелика. — Нет, он только попросил меня одолжить ему мою шпагу… Анжелика побледнела и впилась взглядом в итальянца, потом отошла, прекратив расспросы. Каждый принялся за свое дело, и день потек, как обычно, как любой другой день этой мирной и суровой зимы. Никто больше не говорил о графе де Пейраке. Глава 20 Погоня, в которую пустились граф де Пейрак и его сын, потребовала от них большого напряжения сил, потому что ПонБриан ушел на полдня раньше, а он тоже спешил. Им пришлось идти и по ночам, идти при сильном морозе, когда воздух обжигал, словно раскаленный металл, и доводил их до удушья. Когда луна поднималась высоко и становилась совсем маленькой, они делали привал, согревались в охотничьей хижине, спали несколько часов и с восходом солнца снова пускались в путь. К счастью, погода была устойчивой. Звезды на небе блистали как-то особенно ярко, и граф, положившись на свой секстант, дважды отважился сойти со следа того, за кем они гнались, и, идя другой дорогой, срезать путь, отчего они выиграли много часов. Он превосходно знал местность, очень точно описанную его людьми и им самим в прошлом году, наизусть помнил карты, составленные на основе этих данных, держал в памяти все необходимые сведения, касающиеся троп, волоков, доступных проходов как зимой, так и во время распутицы, полученные от индейцев и трапперов. То, что он наизусть помнил это ценное картографическое описание, в создании которого участвовал и Флоримон, умело владеющий пером, кистью и различными измерительными приборами, и объясняло кажущуюся опрометчивость, с которой они, отнюдь не старожилы этой страны, двинулись тем не менее в путь в такое суровое время года. Иначе этот шаг можно было бы расценить как безумие. Неровный, унылый рельеф обманчивой, спрятанной под однотонным гримом снега и льда местности, которая таила в себе многочисленные ловушки и столь редко проявляла снисходительность к путникам, был безошибочно запечатлен в памяти графа де Пейрака и его юного сына. И тем не менее Флоримон не на шутку встревожился, когда, сойдя со следа, четко вырисовывавшегося при свете луны и беспрепятственно пересекавшего широкую долину, отец решил сократить путь и пойти через плато, которое, словно волнорез, вклинивалось в эту долину. Конечно, так они избегали долгого обхода, но плато было перерезано глубокими расселинами, скрытыми отягощенными снегом деревьями, и путники рисковали провалиться туда. Однако, когда на рассвете они, спустившись в долину, обнаружили бивуак лейтенанта и гурона, и горячие еще угли костра свидетельствовали о том, что оба они только-только покинули его, Флоримон сдвинул на затылок свою меховую шапку и восхищенно присвистнул. — А знаешь, отец, были минуты, когда я побаивался, как бы мы ни заблудились. — Отчего же? Разве ты не сам определил, что здесь проходит более короткий путь? Сын мой, никогда не сомневайся ни в расчетах, ни в звездах… Это, пожалуй, единственное, что никогда не обманывает… Немного отдохнув, они снова пустились в путь. Они почти не разговаривали, сохраняя силы, необходимые для долгого, напряженного пути, когда с трудом давался каждый шаг. Несмотря на веревочные снегоступы, идти в которых было довольно неудобно, они все равно то и дело глубоко проваливались в мягкий и рыхлый снег. И тогда, высоко поднимая колени, приходилось вытаскивать ноги. Но, делая следующий шаг, они чувствовали, как снег еще больше оседает под их тяжестью. Флоримон ворчал, говорил, что пора бы придумать какой-нибудь иной способ передвижения по снегу. Он видел перед собой крупную фигуру отца, шедшего уверенным, неутомимым шагом вперед, не обнаруживая ни малейшей усталости, будто жестокая природа, узнавая хозяина, и впрямь расступалась перед ним и склонялась к его ногам. Темный лес, который издали выглядел непроходимым, — вон он, они уже оставили его позади; широкая долина, до которой, казалось, никогда не дойти, — вот она, они пересекают ее, и она уже почти вся за их спиной. У Флоримона ныли все мускулы. Чуть ли ни каждую минуту ему, чтобы выбраться из сугроба, приходилось подтягиваться, цепляясь за ветки деревьев, и он, всегда считавший себя сильным и выносливым, понял теперь, какие слабые у него руки. А все потому, что он потратил столько времени попусту, зубря иврит и латынь в этом молитвенном притоне в Гарварде. Вот тамто и утратил он всю свою натренированность и сноровку, столь необходимые здесь, в этой заснеженной стране. Он еще оттого так остро переживал свою слабость, что отец его, с легкостью преодолевая раскинувшееся перед ними бескрайнее ледяное пространство, словно рубил морозный воздух, и если прежде Флоримон в своем юношеском высокомерии и сомневался в выносливости графа де Пейрака, то сегодня его сомнения рассеялись. «Он ведет меня на погибель, — с беспокойством думал юноша. — Если он не сбавит шага, мне придется просить его о пощаде». Он прикидывал, сколько еще времени сможет, продержавшись на самолюбии, не признаваться в усталости, давал себе отсрочку и сразу повеселел, когда слова графа де Пейрака: «Остановимся на минутку» — прозвучали за несколько секунд до того момента, как он уже готов был рухнуть на колени. И тогда он позволил себе роскошь сказать непринужденным тоном, правда, немного задыхаясь: — Это так необходимо, отец? Если ты желаешь, я вполне могу пройти… еще немного… Де Пейрак в знак протеста покачал головой и молча, с какой-то внутренней сосредоточенностью, перевел дыхание; Флоримон постарался сделать то же. По правде сказать, за все время этой изнурительной гонки граф почти не думал о том, с какой быстротой он идет. Помимо выносливости, которую он и раньше проявлял в многочисленных испытаниях, что выпадали ему в жизни, яростное желание настичь своего соперника очень помогало ему, словно играючи, преодолеть наиболее трудную часть пути. Образ Анжелики не покидал его. Она воодушевляла его в этой погоне, зажигала в его сердце огонь, который словно согревал его в морозном воздухе. И мысли, что кружились в голове графа, настолько поглощали его, что он пересекал долины и горы, почти не осознавая, что делает. Образ Анжелики не оставлял его ни на мгновение, и он любовался ею, без конца открывая в ней все новое и новое очарование. Едва он покинул свою жену, как она, больше чем когда-либо, завладела им. Едва замерли в его душе приглушенные отзвуки их упоительных ласк, как одно воспоминание о них, одно воспоминание о том, как она спала в то утро, когда он покинул ее морозным рассветом, спала, запрокинув назад голову и смежив глаза, снова пробуждало в нем страсть. Такова была особенность Анжелики — уметь так утолить его страсть, привести его в такое упоение, что стоило ему лишь оторваться от нее, как томительное желание снова быть рядом с нею, любоваться ею, касаться ее, сжимать ее в своих объятиях возвращалось к нему, воспламеняло его кровь. Она каждый раз бывала новой, никогда не обманывала его ожиданий, не пресыщала, не разочаровывала. И каждый раз обладание ею было для Жоффрея де Пейрака словно откровением, каждый раз оно оставляло в его теле ощущение истинного счастья. И чем чаще он наслаждался ею ночами, тем меньше мог обходиться он без этой упоительной радости. Чем чаще он имел возможность наблюдать ее в повседневной жизни форта, где все они были как на ладони и он постоянно видел ее занятой делом, тем больше проявлялась сила ее влияния на него, тем больше покоряла она его обаянием своей личности. И это подчас удивляло его, ибо, когда он встретился с ней после долгих лет разлуки, он почти был готов к тому, что она разочарует его. Разве все это не вызывало смутного беспокойства, не давало повода задуматься, в чем же тайна такого могущества?.. Какое скрытое коварство, какие дары фей, полученные ею еще в колыбели, какие свойства, приобретенные с помощью колдовства, о которых он еще не догадывается даже, заключены в ней? Вот какая мысль пришла ему в голову прежде всего, ибо, как и всех людей его времени, его искушало непреодолимое желание приписать чуду то, что покрыто тайной, что вызывает удивление. Стоило ей ступить на землю Америки, как все странное и необычное, что произошло здесь, было приписано ее появлению. Канадцы увидели в ней воплощение Демона Акадии, и это устрашало их: вот женщина, которая пришла в их страну, чтобы погубить ее… О чем говорить, ясно же, никакой она не демон, и Жоффрей де Пейрак очень хотел бы во всеуслышание опровергнуть это, но и он вынужден был признать, что Анжелика, та новая Анжелика, которую он вновь обрел после долгих лет разлуки, обладает какой-то сверхъестественной властью над людьми. И то, что произошло здесь с ее приездом, не должно удивлять его. Ведь и сам он допускал, трезво глядя в лицо действительности, что в этих пустынных краях, где с особой остротой воспринимается все непривычное, даже если это простые и естественные явления, женщина, одаренная такой исключительной красотой, не может не вызвать тревогу, подозрение, не может не стать легендой, еще одним необъяснимым чудом в этой стране миражей, где несть числа невероятным явлениям. А ведь сколько их: потрескивающие искры, происхождение которых невозможно объяснить, пробегающие по телу и одежде и вызывающие болезненные уколы; разноцветные занавеси, раскрывающиеся в небе огнем неописуемой красоты; солнце, вдруг погрузившееся во мрак и пребывающее там долгие часы, чтобы потом, на мгновение выйдя оттуда, сразу же скатиться за горизонт… Канадцы считали, что в этот момент по небу плывут объятые пламенем лодки, везущие души мертвецов, трапперов или миссионеров, замученных ирокезами; англичане — что это планета, возвещающая великие кары их грешникам, и тут же принимались поститься и молиться… На этом жестоком, суровом континенте, где смотрят на вещи просто и грубо, появление Анжелики, ее словно излучающая сияние красота неизбежно вызвали бурю страстей. «Да, это естественно, — говорил он себе, — что с того момента, как она здесь, о ней говорят, говорят повсюду, от Новой Англии до Квебека, от Великих озер запада до островов в дельте реки Святого Лаврентия на востоке и даже — наверно, почему бы и нет? — от Долины могавков, среди ирокезов, до покрытых льдом берегов залива Сен-Жам». Но если он понимал причины этого всеобщего волнения, то он не мог не осознавать и его опасности. Итак, к трудностям его начинаний в Новом Свете прибавится теперь и этот конфликт, конфликт, в центре которого находится Анжелика. И с чуткостью любящего сердца он тотчас понял, что приход Пон-Бриана в Вапассу есть результат заговора, может быть еще не оформившегося окончательно, но заговора, который куда опаснее, чем страстная любовь лейтенанта к Анжелике. ПонБриан, рискнувший на безумный шаг в надежде на удачу, — это всего лишь разведка перед битвой, преддверие чего-то более значительного, более враждебного, что, обрушиваясь на его жену из-за того, что она окружена ореолом необычности, ищет возможности сокрушить его, да, сокрушить его через нее. Привезя ее сюда, он поставил ее под вражеские стрелы. Он показал ее миру, который, видно, не готов для такого откровения и приложит все силы, чтобы изничтожить ее любой ценой. С того момента, когда он, взяв ее за руку, сказал людям, собравшимся на берегу Голдсборо: «Я представляю вам свою жену, графиню де Пейрак», — он заставил ее выйти из тени, где она с хитростью маленького преследуемого зверька пыталась затаиться, он снова выставил ее на обозрение, и взгляды, которые она притягивала, могли быть лишь взглядами либо любви, либо ненависти, ибо она никого не оставляла равнодушным. Де Пейрак ловил себя на том, что смотрит на окружающее его белое безмолвие, на безлюдную заснеженную пустыню так, словно уже видит перед собой сборище врагов. Он еще не может различить их лица, но догадывается — ему нечего ждать пощады. Тем, что он ринулся в погоню за Пон-Брианом, он дал завлечь себя во вражескую ловушку, он сделал именно то, чего они ждали от него, но ничто уже не могло его удержать сейчас, потому что в истоках этой вражды была женщина, которая принадлежала ему по неотъемлемому праву, женщина, о которой он один знал, какая она хрупкая, нежная, как нуждается она в защите, женщина, которую он должен защищать яростно и неотступно… — Отец! Отец! — Что случилось?.. — Ничего, — ответил Флоримон, вконец изнемогший от усталости. Увидев повернутое к нему лицо графа и острый взгляд, полоснувший его, словно наточенное лезвие, бедный юноша не нашел в себе мужества признаться, что у него нет больше сил идти. Отец был единственным существом на свете, перед которым он иногда робел. И в то же время он не мог не восхищаться этим мужественным человеком с посеребренными висками, с отмеченным шрамами волевым лицом, фигура которого вырисовывалась сейчас на фоне темного, серо-золотого от заката, облачного неба; человеком, которого он отправился искать за океаном и который не разочаровал его. Да, он восхищался своим отцом. Граф де Пейрак продолжал шагать, будто не замечая тяжести пути. Его тело, приученное переносить и не такую усталость, размеренно двигалось как бы само собой, а думы вновь и вновь возвращались все к тому же: кто же эти «они», которые, судя по всему, хотят сокрушить их? Пока еще он не знал, что лежит в основе этого темного заговора: чьи-то материальные или, наоборот, духовные интересы; куда уходят его корни — в защиту какой-то идеи, какой-то мистической веры или каких-то меркантильных счетов; кто стоит за ним — возбужденная толпа или один человек, который, возможно, олицетворяет собою всех? Как бы там ни было, достоверно одно: появление Анжелики, прибавив сил ему, всколыхнуло и силы неведомых ему противников, вызвало к жизни какие-то губительные силы, которые обычно до времени дремлют в сонном оцепенении, пока чье-то неожиданное вмешательство не пробудит их, и тогда они проявляют себя во всей своей жестокости. Выходит, Анжелика, такая красивая, полная жизненных сил, и пробудила это чудовище? Он остановился. Флоримон воспользовался этим, чтобы перевести дух, обтереть лицо. Нахмурив брови, де Пейрак обдумывал мысль, которая только что пришла ему в голову: Анжелика, приступом взяв Новый Свет, послужила причиной того, что у него появился какой-то очень могущественный враг. — Ну что ж, хорошо, — пробормотал он сквозь зубы. — Посмотрим. Но слова эти застыли на его губах, потому что, окоченевшие от холода, они едва шевелились. Глава 21 Вечером они набрели еще на один шалаш, в котором останавливался Пон-Бриан. Под густыми, поникшими под тяжестью снега ветками сосны, защищенной пышными сугробами, на слегка влажной земле, покрытой сухим мхом и сосновыми иглами, сохранился черный след от костра. Вокруг него толстым ковром был набросан лапник. Несколько срубленных веток, добавленные к тем, что образовывали естественный свод над убежищем, создавали плотную крышу, почти наглухо закрывавшую выход дыму от костра, который они разожгли, и де Пейрак расширил ножом отверстие в ней. Флоримон в это время корчился на земле, задыхаясь и кашляя, и по лицу его катились слезы. Да, далеко ему было до индейцев, у которых глаза привыкли к едкому дыму, ведь он окружает их постоянно, даже летом, когда им приходится дымом костров защищаться от мошкары и комаров. Но через некоторое время огонь костра в этом почти целиком созданном природой шалаше, который подарил им лес, стал ярким и высоким. Ветки сосны были надежно защищены от огня снегом, что лежал на них, и только вокруг дыры для притока воздуха, которую временами лизали языки пламени, иглы покраснели и потрескивали, наполняя шалаш благовонным ароматом. Места здесь было как раз столько, чтобы сидеть вдвоем, протянув ноги к огню, или лежать, согнувшись и положив голову на мешок, по обеим сторонам от костра. Довольно быстро по шалашу разлилось приятное тепло и Флоримон перестал стучать зубами, ворчать и сморкаться. Его руки и ноги постепенно отходили в тепле, и это доставляло бедняге сильные страдания, но он даже не поморщился, ибо, хотя ему было очень больно, он понимал, что не пристало стонать трапперу, который должен быть готов к тому, что в один прекрасный день его могут подвергнуть пыткам ирокезы. Граф поставил на угли маленький чугунок, наполненный снегом. Вода быстро закипела. Засыпав туда ягоды шиповника, он добавил добрую порцию рома — он привык к нему на Карибском море и теперь предпочитал его водке — и несколько кусков тростникового сахара. От одного запаха горячего питья Флоримон ожил, а выпив, почувствовал себя наверху блаженства. Молча отец и сын съели кусок маисовой лепешки и — о, какое пиршество! — ломти сала и копченого мяса, потом пожевали сушеные ягоды, те самые кисловатые ягоды, которые Анжелика иногда раздавала всем с такой торжественностью, словно это были самородки золота. Иногда тяжелые капли с приглушенным шумом падали на их плотные одежды — это потихоньку оттаивали в тепле обледенелые сосновые иглы. Поскольку хранить дрова в шалаше было негде, а огонь приходилось поддерживать непрерывно, Флоримон то и дело выходил нарубить своим топориком веток и возвращался с полной охапкой. В последнее время, когда Флоримон размышлял об отце, он не мог не признаться, что тогда, когда он жил в Париже на улице Ботрейн и, слушая рассказы старого Паскалу об отце, буквально бредил им, отец или, вернее, тот образ, который мальчик создал в своем воображении, казался ему более близким, чем теперь, когда отец был рядом с ним, во плоти и крови. Их встреча — а она произошла три года тому назад — была похожа скорее на сон. Флоримону, когда он отправился на поиски отца, было четырнадцать лет. Он начинал испытывать потребность в наставнике, за которым мог бы следовать с доверием. И когда он обнаружил, что кредо тех, кто был предназначен ему в учителя, — софизм, подлость, казуистика, невежество и суеверие, он от них сбежал. Он нашел отца — моряка, знатного сеньора и ученого — в Новой Англии, нашел, горя желанием, чтобы тот передал ему свои знания, к которым он стремился, не говоря уже о том, что его сердце взывало к отцовской любви. Когда иезуиты в коллеже неподалеку от Парижа, пансионером которого он был некоторое время, более чем холодно принимали головокружительные идеи сударя Флоримона, он, утешая себя, думал: «Мой отец настоящий ученый, нето что все эти…глупцы, которые по уши погрязли в своей схоластике…» И если теперь случалось, что он терялся и немел перед отцом, живым отцом — и это он, Флоримон, который фамильярно беседовал с самим Людовиком XIV и свысока отзывался о своих столь выдающихся учителях, — то лишь потому, что он поистине был покорен яркой личностью графа де Пейрака и с каждым днем открывал в нем все больше и больше учености, опыта и даже незаурядной физической силы. Жоффрей де Пейрак чувствовал, что сын скорее видит в нем учителя, чем отца. Когда он приглядывался к Флоримону, ему казалось, будто он в зеркале — а зеркало никогда не лжет — видит собственную юность. Он узнавал в нем тот же восхитительный эгоизм человека, влюбленного в Науку и в Приключения, которым был заражен сам и который заставляет забывать обо всем, что не служит удовлетворению этой всепожирающей страсти. Он вспоминал, как сам он пятнадцатилетним юнцом, хромая и навлекая на себя насмешки и издевательства своим увечьем и ковыляющей походкой, ушел из дому, чтобы побродить по свету. Разве задумался он тогда хоть на миг о своей матери, что стояла за его спиной и смотрела вслед ему, единственному своему сыну, которого она вырвала из лап смерти?.. Флоримон был похож на него. Он обладал той же непринужденностью чувств. Она, должно быть, поможет ему достичь целей, которые он поставит перед собой, не даст отклониться в сторону. По-настоящему его можно было бы смертельно ранить, только отказав ему в стремлении утолить жажду знаний. Он гораздо больше стремился удовлетворить свой ум, чем потешить сердце. Задумываясь над характером сына, де Пейрак частенько думал, что, став взрослым мужчиной и окончательно отдалившись от своей семьи, Флоримон, пожалуй, может проявить себя бесчувственным и даже жестоким. С тем большей надменностью, что ему не придется преодолевать трудностей, которые выпали на долю отца из-за его физических недостатков. Его красота многое облегчит ему… — Отец, — сказал Флоримон вполголоса, — а знаешь, ты гораздо сильнее меня. Откуда у тебя такая выносливость? — От долгой жизни, сын мой, от долгой и трудной жизни, она не давала моим мускулам ослабнуть. — Вот где кроется мое несчастье! — воскликнул Флоримон. — Разве можно было натренировать свое тело в этом Бостоне, где мы только тем и занимались, что сидели над ивритом? — Уж не сожалеешь ли ты о том, что провел там несколько месяцев и кое-чему научился? — По правде сказать, нет. Я смог прочесть Экзод в подлиннике и добился больших успехов в греческом, изучая Платона. — Вот и великолепно! В пансионе жизни, который я открываю для вас, тебя и Кантора, вы получите возможность укрепить свое тело так же, как и свой ум. Сегодня ты, кажется, недоволен тем, что мы шли недостаточно быстро? — О нет! — вскричал Флоримон, который чувствовал разбитость во всем теле. Граф растянулся напротив сына, с другой стороны костра, положив голову на свой заплечный мешок. Лес окружал их морозной тишиной, прерываемой лишь какими-то бесконечными потрескиваниями, природу которых они не могли объяснить и которые то и дело заставляли их вздрагивать. — Ты гораздо сильнее меня, отец, — повторил Флоримон. Трудный поход послужил хорошим уроком для этого удачливого, тщеславного юноши. — Не во всем, мой мальчик. Твое сердце свободно, спокойно. Твоя юношеская холодность защищает тебя, словно доспехи, и она-то поможет тебе предпринять и одолеть то, за что я лично уже не могу взяться, ибо мое сердце принадлежит не только мне. — Значит, любовь ослабляет сердце? — спросил Флоримон. — Нет, но ответственность за жизнь и счастье других очень мешает свободе или, вернее, тому, что мы называем свободой на заре нашей жизни. Видишь ли, любовь, как всякое новое познание, обогащает, но в Библии сказано: «Умножать свои познания — значит умножать свои трудности». Не стремись нетерпеливо владеть всем, Флоримон. Но и не отказывайся ни от чего, что может преподнести тебе жизнь, из страха, что это доставит тебе страдания. Стремиться владеть всем сразу — безумие. Игра жизни состоит в том, что каждый возраст имеет свои привилегии. Юность свободна, пусть, но человек зрелый способен любить, а это ни с чем не сравнимое чувство. — Как ты думаешь, я познаю эту радость? — Какую радость? — Любовь, о которой ты говоришь. — Ее надо заслужить, мой мальчик, и за нее надо расплачиваться. — Я догадываюсь об этом… Она даже заставляет расплачиваться других, — сказал Флоримон, растирая ноющие икры. Граф де Пейрак от души расхохотался. С Флоримоном они всегда понимали друг друга с полуслова. Флоримон тоже засмеялся и бросил на отца понимающий взгляд. — А ты, отец, повеселел, с тех пор как наша мать с нами. — Ты тоже, сын, ты тоже повеселел. Они помолчали, думая о чем-то неопределенном, в чем проскальзывало лицо Анжелики и что понемногу выкристаллизовалось в мысли о человеке, который вкрался в их дом, как волк, чтобы оскорбить их, и которого они теперь преследовали. — А знаешь, отец, кого напоминает мне этот лейтенант Пон-Бриан? — вдруг сказал Флоримон. — Он, конечно, немного невоспитаннее, менее вульгарен, и все-таки он из той же породы. Это ужасно, но он напоминает мне капитана Монтадура. — А кто такой этот капитан Монтадур? — Так… одна гнусная свинья… По приказу короля он со своими солдатами охранял наш замок и уже одними своими взглядами оскорблял мою мать. Сколько раз у меня появлялось желание проткнуть ему брюхо! Но я был тогда очень мал и ничего не мог сделать, чтобы защитить ее. А их было слишком много, этих солдафонов, и они были сильны… Сам король желал гибели моей матери, ждал, когда она сложит оружие… Он замолчал и натянул на себя свой тяжелый короткий плащ, подбитый волчьим мехом, которым он прикрылся за неимением одеяла. Он долго молчал, и Жоффрей де Пейрак подумал, что он уснул, но юноша вдруг снова заговорил: — Ты сказал, что мое сердце еще свободно и спокойно, что я холоден ко всему, но здесь ты ошибаешься, отец. — Правда?.. Неужели ты влюблен? — Это не то, что ты думаешь. Но в моем сердце давно уже кровоточит рана, она часто не дает мне покоя, меня терзает глубокая ненависть. Потому что я любил. И я ненавижу! Ненавижу людей, которые убили моего маленького братика ШарляАнри. Его я любил… Он оперся на локоть, и свет пламени упал на его склоненное лицо. Глаза юноши горели лихорадочным блеском.
|
|||
|