Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть вторая 9 страница



На другой день, около одиннадцати, Дюруа получил «голубой листочек»:

 

«Боже, как я боялась за тебя! Приходи скорей на Константинопольскую, я хочу поцеловать тебя, моя радость. Какой ты смелый!

Обожающая тебя Кло».

 

Когда он пришел на свидание, она бросилась к нему в объятия и покрыла поцелуями его лицо.

– Дорогой мой, если б ты знал, как взволновали меня сегодняшние газеты! Ну, рассказывай же! С самого начала. Я хочу знать, как это было.

Он вынужден был рассказать ей все до мелочей.

– Воображаю, какую ты ужасную ночь провел перед дуэлью! – воскликнула она.

– Да нет. Я отлично спал.

– Я бы на твоем месте не сомкнула глаз. А как прошла сама дуэль?

Он тут же сочинил драматическую сцену:

– Мы стали друг против друга в двадцати шагах – расстояние всего лишь раза в четыре больше, чем эта комната. Жак спросил, готовы ли мы, и скомандовал: «Стреляйте! » В ту же секунду я поднял руку, вытянул ее по прямой линии и стал целить в голову, – это была моя ошибка. Пистолет мне попался с тугим курком, а я привык к легкому спуску, – в результате сопротивление спускового крючка отклонило выстрел в сторону. Но все-таки я чуть-чуть в него не попал. Он тоже здорово стреляет, мерзавец. Пуля оцарапала мне висок. Я почувствовал ветер.

Сидя у Дюруа на коленях, г-жа де Марель сжимала его в своих объятиях, – она точно желала разделить грозившую ему опасность.

– Ах, бедняжка, бедняжка, – шептала она.

Когда он кончил свой рассказ, г-жа де Марель воскликнула:

– Ты знаешь, я не могу больше жить без тебя! Я должна с тобой видеться, но, пока муж в Париже, это невозможно. Утром я могла бы вырваться на часок и забежать поцеловать тебя, когда ты еще в постели, но в твой ужасный дом я не пойду. Как быть?

Дюруа пришла в голову счастливая мысль.

– Сколько ты здесь платишь? – спросил он.

– Сто франков в месяц.

– Ну, так вот: я обоснуюсь в этих комнатах и буду платить за них сам. Теперь моя квартира меня уже не устраивает.

– Нет. Я не согласна, – подумав несколько секунд, возразила она.

Он удивился:

– Почему?

– Потому…

– Это не объяснение. Здесь мне очень нравится. Кончено. Я остаюсь. – И он засмеялся: – К тому же квартира снята на мое имя.

Она стояла на своем:

– Нет, нет, я не хочу…

– Да почему же?

В ответ он услышал ее ласковый шепот:

– Потому что ты будешь приводить сюда женщин, а я этого не хочу.

Он возмутился:

– Да ни за что на свете! Обещаю тебе.

– Нет, будешь.

– Клянусь…

– Правда?

– Правда. Честное слово. Это наш дом – и больше ничей.

Она порывисто обняла его.

– Ну хорошо, мой дорогой. Но знай: если ты меня хоть раз обманешь, один-единственный раз, – между нами все будет кончено, навсегда.

Дюруа снова разуверил ее, дал клятву, и в конце концов они решили, что он переедет сегодня же, а она будет забегать к нему по дороге.

– Во всяком случае, приходи к нам завтра обедать, – сказала она. – Мой муж от тебя в восторге.

Он был польщен.

– Вот как! В самом деле?..

– Ты его пленил. Да, слушай, ты мне говорил, что ты вырос в деревне, в имении[70], правда?

– Да, а что?

– Значит, ты немного смыслишь в сельском хозяйстве?

– Да.

– Ну так поговори с ним о садоводстве, об урожаях, – он это страшно любит.

– Хорошо. Непременно.

Дуэль вызвала у нее прилив нежности к нему, и, перед тем как уйти, она целовала его без конца.

Идя в редакцию, Дюруа думал о ней: «Что за странное существо! Порхает по жизни, как птичка! Никогда не угадаешь, что может ей взбрести на ум, что может ей прийтись по вкусу! И какая уморительная пара! Зачем проказнице-судьбе понадобилось сводить этого старца с этой сумасбродкой? Что побудило ревизора железных дорог жениться на этой сорвиголове? Загадка! Кто знает! Быть может, любовь? Во всяком случае, – заключил он, – она очаровательная любовница. Надо быть круглым идиотом, чтобы ее упустить».

 

VIII

 

Дуэль выдвинула Дюруа в разряд присяжных фельетонистов «Французской жизни». Но так как ему стоило бесконечных усилий находить новые темы, то он специализировался на трескучих фразах о падении нравов, о всеобщем измельчании, об ослаблении патриотического чувства и об анемии национальной гордости у французов. (Он сам придумал это выражение: «Анемия национальной гордости», и был им очень доволен. )

И когда г-жа де Марель, отличавшаяся скептическим, насмешливым и язвительным, так называемым парижским складом ума, издеваясь над его тирадами, уничтожала их одной какой-нибудь меткой остротой, он говорил ей с улыбкой:

– Ничего! Мне это пригодится в будущем.

Жил он теперь на Константинопольской; он перенес сюда свой чемодан, щетку, бритву и мыло, – в этом и заключался весь его переезд. Каждые два-три дня, пока он еще лежал в постели, к нему забегала г-жа де Марель; не успев согреться, она быстро раздевалась, чтобы сейчас же юркнуть к нему под одеяло, и долго еще не могла унять дрожи.

По четвергам Дюруа обедал у нее, и чтобы доставить мужу удовольствие, толковал с ним о сельском хозяйстве. Но так как он и сам любил деревню, то иной раз оба они так увлекались беседой, что забывали про свою даму, дремавшую на диване.

Лорина тоже засыпала, то на коленях у отца, то на коленях у Милого друга.

По уходе журналиста г-н де Марель неукоснительно замечал тем наставительным тоном, каким он говорил о самых обыкновенных вещах:

– Очень милый молодой человек. И умственно очень развит.

Был конец февраля. По утрам на улицах возле тележек с цветами уже чувствовался запах фиалок.

Дюруа наслаждался безоблачным счастьем.

И вот однажды вечером, вернувшись домой, он обнаружил под дверью письмо. На штемпеле стояло: «Канн». Распечатав конверт, он прочел:

 

«Канн, вилла „Красавица“

 

Дорогой друг, помните, Вы мне сказали, что я могу во всем положиться на Вас? Так вот, я вынуждена просить Вас принести себя в жертву: приезжайте, не оставляйте меня одну с умирающим Шарлем в эти последние его часы. Хотя он еще ходит по комнате, но доктор меня предупредил, что, может быть, он не проживет и недели.

У меня не хватает ни сил, ни мужества день и ночь смотреть на эту агонию. И я с ужасом думаю о приближающихся последних минутах. Родных у моего мужа нет; кроме Вас, мне не к кому обратиться. Вы его товарищ; он открыл Вам двери редакции. Приезжайте, умоляю Вас. Мне некого больше позвать.

Ваш преданный друг

Мадлена Форестье».

 

Какое-то странное чувство точно ветром овеяло душу Дюруа: это было чувство освобождения, ощущение открывающегося перед ним простора.

– Конечно, поеду, – прошептал он. – Бедный Шарль! Вот она, жизнь человеческая!

Письмо г-жи Форестье он показал патрону, – тот поворчал, но в конце концов согласился.

– Только возвращайтесь скорей, вы нам необходимы, – несколько раз повторил Вальтер.

На другой день, послав супругам Марель телеграмму, Жорж Дюруа скорым семичасовым выехал в Канн.

Приехал он туда почти через сутки, около четырех часов вечера.

Посыльный проводил его на виллу «Красавица», выстроенную на склоне горы, в усеянном белыми домиками сосновом лесу, что тянется от Канн до залива Жуан.

Форестье снимали низенький маленький домик в итальянском стиле; он стоял у самой дороги, извивавшейся меж деревьев и на каждом своем повороте открывавшей глазам чудесные виды.

Дверь отворил слуга.

– А-а, пожалуйте, сударь! – воскликнул он. – Госпожа Форестье ждет вас с нетерпением.

– Как себя чувствует господин Форестье? – спросил Дюруа.

– Да неважно, сударь! Ему не долго осталось жить.

Гостиная, куда вошел Дюруа, была обита розовым ситцем с голубыми разводами. Из большого широкого окна видны были город и море.

– Ого, шикарная дача! – пробормотал Дюруа. – Где же они, черт возьми, берут столько денег?

Шелест платья заставил его обернуться.

Г-жа Форестье протягивала ему руки:

– Как хорошо вы сделали, что приехали! Как это хорошо!

Неожиданно для Дюруа она обняла его. Затем они посмотрели друг на друга.

Она немного осунулась, побледнела, но все так же молодо выглядела, – пожалуй, она даже похорошела, стала изящнее.

– Понимаете, он в ужасном состоянии, – шепотом заговорила она, – он знает, что дни его сочтены, и мучает меня невыносимо. Я ему сказала, что вы приехали. А где же ваш чемодан?

– Я оставил его на вокзале, – ответил Дюруа, – я не знал, в какой гостинице вы мне посоветуете остановиться, чтобы быть поближе к вам.

– Оставайтесь здесь, у нас, – после некоторого колебания сказала она. – Кстати, комната вам уже приготовлена. Он может умереть с минуты на минуту, и если это случится ночью, то я буду совсем одна. Я пошлю за вашими вещами.

Он поклонился:

– Как вам будет угодно.

– А теперь пойдемте наверх, – сказала она.

Он последовал за ней. Поднявшись на второй этаж, она отворила дверь, и Дюруа увидел перед собой закутанный в одеяла полутруп: мертвенно-бледный при багровом свете вечерней зари, Форестье сидел у окна в кресле и смотрел на него. Дюруа мог только догадаться, что это его друг, – до того он изменился.

В комнате стоял запах человеческого пота, лекарств, эфира, смолы – удушливый, непередаваемый запах, пропитывающий помещение, где дышит чахоточный.

Форестье медленно, с трудом поднял руку.

– А, это ты! – сказал он. – Приехал посмотреть, как я умираю? Спасибо.

– Посмотреть, как ты умираешь? – с принужденным смехом переспросил Дюруа. – Не такое это веселое зрелище, чтобы ради него стоило ехать в Канн. Просто мне захотелось немного отдохнуть и заодно навестить тебя.

– Садись, – прошептал Форестье и, опустив голову, мрачно задумался.

Дыхание у больного было частое, прерывистое; порой он словно хотел напомнить окружающим, как он страдает, и тогда оно вырывалось у него из груди вместе со стоном.

Заметив, что он не собирается продолжать беседу, г-жа Форестье облокотилась на подоконник и кивком указала на горизонт:

– Посмотрите, какая красота!

Прямо перед ними облепленный виллами склон горы спускался к городу, что разлегся подковой на берегу; справа, над молом, возвышалась старая часть города, увенчанная древнею башней, а слева он упирался в мыс Круазет, как раз напротив Леринских островов. Островки эти двумя зелеными пятнами выделялись среди синей-синей воды. Можно было подумать, что это громадные плывущие листья, – такими плоскими казались они сверху.

А там, далеко-далеко, по ту сторону залива, над молом и башней, заслоняя горизонт, причудливой изумительной линией вырисовывалась на пылающем небе длинная голубоватая цепь горных вершин, остроконечных, изогнутых, круглых, заканчивавшаяся высокой пирамидальной скалой, подножие которой омывали волны открытого моря.

– Это Эстерель, – пояснила г-жа Форестье.

Небо за темными высями гор было нестерпимого для глаз золотисто-кровавого цвета.

Дюруа невольно проникся величественностью заката.

– О да! Это потрясающе! – не найдя более образного выражения, чтобы передать свой восторг, прошептал он.

Форестье вскинул глаза на жену и сказал:

– Я хочу подышать воздухом.

– Смотри, ведь уж поздно, солнце садится, – возразила она, – еще простудишься, а ты сам должен знать, что это тебе совсем не полезно.

Форестье, видимо, хотел стукнуть кулаком, но вместо этого слабо и нетерпеливо шевельнул правой рукой, а черты его лица исказила злобная гримаса, гримаса умирающего, от чего еще резче обозначились его иссохшие губы, впалые щеки и торчащие скулы.

– Говорят тебе, я задыхаюсь, – прохрипел он, – какое тебе дело, умру я днем раньше или днем позже, – все равно мне крышка…

Г-жа Форестье настежь распахнула окно.

Все трое восприняли дуновение ветра как ласку. Это был тихий, теплый, нежащий весенний ветер, уже напоенный пьянящим благоуханием цветов и деревьев, росших по склону горы. В нем можно было различить сильный запах пихты и терпкий аромат эвкалиптов.

Форестье вдыхал его с лихорадочной торопливостью.

Но вдруг он впился ногтями в ручки кресла, и в тот же миг послышался его свистящий, яростный шепот:

– Закрой окно. Мне только хуже от этого. Я предпочел бы издохнуть в подвале.

Г-жа Форестье медленно закрыла окно и, прижавшись лбом к стеклу, стала смотреть вдаль.

Дюруа чувствовал себя неловко; ему хотелось поговорить с больным, ободрить его.

Но он не мог придумать ничего утешительного.

– Так ты здесь не поправляешься? – пробормотал он.

Форестье нервно и сокрушенно пожал плечами.

– Как видишь, – сказал он и снова понурил голову.

– Дьявольщина! А насколько же здесь лучше, чем в Париже! Там еще зима вовсю. Снег, дождь, град, в три часа уже совсем темно, приходится зажигать лампу.

– Что нового в редакции? – спросил Форестье.

– Ничего. На время твоей болезни пригласили из «Вольтера» этого коротышку Лакрена. Но он еще зелен. Пора тебе возвращаться!

– Мне? – пробормотал больной. – Я уже теперь буду писать статьи под землей, на глубине шести футов.

Навязчивая идея возвращалась к нему с частотою ударов колокола, по всякому поводу проскальзывала в каждом его замечании, в каждой фразе.

Воцарилось молчание, тягостное и глубокое. Закатный пожар постепенно стихал, и горы на фоне темневшего, хотя все еще алого неба становились черными. Тень, сохранявшая отблески догорающего пламени, предвестницей ночи проникнув в комнату, окрасила ее стены, углы, обои и мебель в смешанные чернильно-пурпурные тона. Зеркало над камином, отражавшее даль, казалось кровавым пятном.

Г-жа Форестье, припав лицом к окну, продолжала стоять неподвижно.

Форестье вдруг заговорил прерывающимся, сдавленным, надрывающим душу голосом:

– Сколько мне еще суждено увидеть закатов?.. Восемь… десять… пятнадцать, двадцать, может быть, тридцать, – не больше… У вас еще есть время… А для меня все кончено… И все будет идти своим чередом… после моей смерти, – так же, как и при мне…

– На что бы я ни взглянул, – помолчав несколько минут, продолжал он, – все напоминает мне о том, что спустя несколько дней я ничего больше не увижу… Как это ужасно… Не видеть ничего… ничего из того, что существует… самых простых вещей… стаканов… тарелок… кроватей, на которых так хорошо отдыхать… экипажей. Как приятны эти вечерние прогулки в экипаже… Я так любил все это!

Пальцы его быстро и нервно бегали по ручкам кресла, как если бы он играл на рояле. Каждая пауза, которую он делал, производила еще более тяжелое впечатление, чем его слова, – чувствовалось, что в это время он думает о чем-то очень страшном.

И тут Дюруа вспомнил то, что ему не так давно говорил Норбер де Варен: «Теперь я вижу смерть так близко, что часто мне хочется протянуть руку и оттолкнуть ее… Я нахожу ее всюду. Букашки, раздавленные посреди дороги, сухие листья, седой волос в бороде друга – все ранит мне сердце и кричит: „Вот она! “»

Тогда он этого не мог понять; теперь, при взгляде на Форестье, понял. И еще не испытанная им безумная тоска охватила его: ему вдруг почудилось, будто совсем близко от него, на расстоянии вытянутой руки, в кресле, где задыхался больной, притаилась чудовищно уродливая смерть. Ему захотелось встать, уйти отсюда, бежать, как можно скорее вернуться в Париж! О, если б он знал, он ни за что не поехал бы в Канн!

Ночной мрак, словно погребальный покров, раньше времени накинутый на умирающего, мало-помалу окутал всю комнату. Можно было различить лишь окно и в его светлом четырехугольнике неподвижный силуэт молодой женщины.

– Что же, дождусь я сегодня лампу? – с раздражением спросил Форестье. – Это называется уход за больным!

Темный силуэт, вырисовывавшийся на фоне окна, исчез, и вслед за тем в гулкой тишине дома резко прозвучал звонок.

Немного погодя вошел слуга и поставил на камин лампу.

– Хочешь лечь или сойдешь вниз обедать? – обратилась к мужу г-жа Форестье.

– Сойду вниз, – прошептал он.

В ожидании обеда все трое еще около часа сидели неподвижно, порою обмениваясь пошлыми, ненужными словами, как будто слишком долгое молчание таило в себе опасность, неведомую опасность, как будто им во что бы то ни стало надо было не дать застыть немоте этой комнаты, – комнаты, где поселилась смерть.

Наконец обед начался. Дюруа он показался долгим, бесконечно долгим. Все ели молча, бесшумно, затем принимались лепить хлебные шарики. Слуга в мягких туфлях – стук каблуков раздражал Шарля – неслышно входил, уходил, подавал кушанья. Тишину нарушало лишь мерное качание маятника с его механическим, резким «тик-так».

После обеда Дюруа сослался на усталость и ушел к себе в комнату. Облокотясь на подоконник, он смотрел на полную луну: точно гигантский ламповый шар, стояла она в небе и, заливая своим безжизненным матовым светом белые стены вилл, осыпала море блестящей чешуей, тонкой и зыбкой. Дюруа пытался найти удобный предлог для отъезда, – вроде того, что он получил телеграмму, что его вызывает Вальтер, – придумывал всевозможные уловки.

Но на другое утро все эти планы бегства показались ему почти невыполнимыми. Г-жу Форестье все равно не проведешь, только из-за собственной трусости лишишься награды за свою преданность. «Разумеется, это невесело, – говорил он себе, – ну, ничего, в жизни бывают неприятные моменты. К тому же это, пожалуй, не затянется».

Был один из тех южных дней, когда в воздухе разлита такая голубизна, что сердце невольно замирает от счастья. Решив, что он успеет еще насидеться у Форестье, Дюруа спустился к морю.

Когда он пришел завтракать, слуга сообщил ему:

– Господин Дюруа, господин Форестье уже несколько раз справлялся о вас. Не угодно ли вам, господин Дюруа, пройти к господину Форестье?

Он поднялся наверх. Форестье, казалось, дремал в кресле. Его жена лежала на диване и читала книгу.

Больной поднял голову.

– Ну, как ты себя чувствуешь? – спросил Жорж. – Сегодня ты как будто молодцом.

– Да, мне лучше, – прошептал Форестье, – я чувствую себя крепче. Позавтракай на скорую руку с Мадленой, – мы хотим прокатиться.

– Видите? Сегодня ему уже кажется, что он здоров, – оставшись вдвоем с Дюруа, заговорила г-жа Форестье. – С самого утра он строит планы. Сейчас мы отправимся к заливу Жуан покупать фаянс для нашей парижской квартиры. Он хочет ехать во что бы то ни стало, а я ужасно боюсь, как бы чего не случилось. Он не вынесет дорожной тряски.

Когда подали ландо, Форестье, поддерживаемый лакеем, медленно спустился по лестнице. Увидев экипаж, он сейчас же потребовал опустить верх.

Жена воспротивилась:

– Ты простудишься. Это безумие.

Но он стоял на своем:

– Нет, мне гораздо лучше. Я себя знаю.

Миновав тенистые аллеи, которые тянутся между садами и придают Канну сходство с английским парком, экипаж выехал на дорогу в Антиб, идущую берегом моря.

Форестье называл местные достопримечательности. Показал виллу графа Парижского[71], потом другие. Он был весел, но эта была наигранная, искусственная, хилая веселость обреченного. Не имея сил протянуть руку, он, когда указывал на что-нибудь, поднимал палец.

– Гляди, вот остров Святой Маргариты и тот замок, откуда бежал Базен[72]. Да, пришлось нам тогда из-за этого повозиться!

Затем он предался воспоминаниям о своей службе в полку, называл имена офицеров, рассказывал связанные с ними эпизоды.

Но вот с крутого поворота неожиданно открылся широкий вид: и залив Жуан, и белая деревушка на том берегу, и мыс Антиб впереди – все было теперь как на ладони.

– Вон эскадра! Сейчас ты увидишь эскадру! – по-детски радуясь, шептал Форестье.

В самом деле, посреди широкой бухты можно было различить до шести больших кораблей, которые напоминали поросшие кустарником утесы. Причудливые, бесформенные, огромные, снабженные выступами, башнями, водорезами, они так глубоко сидели в воде, точно собирались пустить корни.

Было непонятно, как все это могло передвигаться, меняться местами, – до того тяжелыми казались эти словно приросшие ко дну суда. Плавучая батарея, высокая и круглая, как обсерватория, напоминала маяк, стоящий на подводной скале.

Мимо них, весело развернув свои белые паруса, прошло в открытое море большое трехмачтовое судно. Рядом с этими военными чудовищами, отвратительными железными чудовищами, грузно сидевшими на воде, оно радовало глаз своим изяществом и грацией.

Форестье пытался вспомнить названия судов:

– «Кольбер», «Сюфрен», «Адмирал Дюперре», «Грозный», «Беспощадный»[73]… Нет, я ошибся, «Беспощадный» – вон тот.

Экипаж подъехал к обширному павильону под вывеской «Художественные фаянсовые изделия залива Жуан»[74] и, обогнув лужайку, остановился у входа.

Форестье хотел купить две вазы для своего парижского кабинета. Выйти из ландо он не мог, и ему стали, один за другим, приносить образцы. Он долго выбирал, советовался с женой и с Дюруа.

– Ты знаешь, это для книжного шкафа, который стоит у меня в кабинете. Я буду сидеть в кресле и смотреть на них. Я предпочел бы нечто античное, нечто греческое.

Он рассматривал образцы, требовал, чтобы ему принесли другие, и снова обращался к первым. Наконец выбрал, заплатил и велел немедленно отправить вазы в Париж.

– Я уезжаю отсюда на днях, – твердил он.

Когда они на обратном пути ехали вдоль залива, из лощины внезапно подул холодный ветер, и больной закашлялся.

Сперва можно было подумать, что это так, легкий приступ, но кашель постепенно усиливался, не прекращаясь ни на секунду, и наконец перешел в икоту, в хрипение.

Форестье задыхался; при каждом вздохе кашель, клокотавший у него в груди, раздирал ему горло. Ничто не могло успокоить, остановить его. Из экипажа больного пришлось на руках перенести в комнату; Дюруа держал его ноги и чувствовал, как они вздрагивали при каждом конвульсивном сжатии легких.

Теплая постель не помогла Форестье, – приступ длился до полуночи. В конце концов наркотические средства прервали эти предсмертные спазмы. И больной не смыкая глаз до рассвета просидел в постели.

Первыми его словами были: «Позовите парикмахера», – Форестье по-прежнему брился каждое утро. Он нашел в себе силы встать для этой процедуры, но его тотчас же снова пришлось уложить в постель, и короткое, тяжелое, затрудненное дыхание больного до того испугало г-жу Форестье, что она велела разбудить Дюруа, который только что лег, и попросила его сходить за доктором.

Дюруа почти тотчас же привел доктора, некоего Гаво. Доктор прописал микстуру и дал кое-какие указания. Но Жоржу, который, чтобы узнать правду, пошел проводить его, он сказал следующее:

– Это агония. Он не доживет до утра. Предупредите эту бедную молодую даму и пошлите за священником. Мне здесь больше нечего делать. Впрочем, я всегда к вашим услугам.

Дюруа велел позвать г-жу Форестье.

– Он умирает. Доктор советует послать за священником. Как вы думаете?

Она долго колебалась, но наконец, взвесив все, медленно проговорила:

– Да, так будет лучше… Во многих отношениях… Я его подготовлю, скажу, что его желает видеть священник… Словом, что-нибудь придумаю. А вы уж, будьте добры, разыщите священника. Постарайтесь найти какого-нибудь попроще, который ничего из себя не корчит. Устройте так, чтобы он ограничился исповедью и избавил нас от всего остального.

Дюруа привел сговорчивого старичка, который сразу понял, что от него требуется. Как только он вошел к умирающему, г-жа Форестье вышла в соседнюю комнату и села рядом с Дюруа.

– Это его потрясло, – сказала она. – Когда я заговорила о священнике, лицо его приняло такое ужасное выражение, точно… точно он почувствовал на себе… почувствовал на себе дыхание… вы меня понимаете… Словом, он понял, что все кончено, что остались считанные часы… – Г-жа Форестье была очень бледна. – Никогда не забуду выражения его лица, – продолжала она. – В это мгновение он, конечно, видел перед собой смерть. Он видел ее…

До них доносился голос священника; он говорил довольно громко, так как был туговат на ухо:

– Да нет же, нет, ваши дела совсем не так плохи. Вы больны, но отнюдь не опасно. И зашел я к вам по-дружески, по-соседски, – вот первое доказательство.

Форестье что-то ответил ему, но они не расслышали.

– Нет, я не буду вас причащать, – продолжал старик. – Об этом мы поговорим, когда вам станет лучше. Вот если вы захотите воспользоваться моим присутствием для того, чтобы, например, исповедаться, – это другое дело. Я пастырь, мне надлежит при всяком удобном случае наставлять своих овец на путь истинный.

Стало тихо. Теперь, должно быть, говорил Форестье – беззвучным, прерывающимся голосом.

Затем, уже другим тоном, тоном священнослужителя, снова заговорил старик:

– Милосердие божье безгранично. Читайте Confiteor[75], сын мой. Если вы забыли, я вам подскажу. Повторяйте за мной: Confiteor Deo omnipotenti… Beatae Mariae semper virgini…. [76]

Время от времени священник умолкал, чтобы дать возможность умирающему повторить за ним слова молитвы.

– А теперь исповедуйтесь… – наконец сказал он.

Охваченные необычайным волнением, измученные томительным ожиданием, г-жа Форестье и Дюруа сидели не шевелясь.

Больной что-то прошептал.

– У вас были сделки с совестью… – повторил священник. – Какого рода, сын мой?

Г-жа Форестье встала.

– Пойдемте ненадолго в сад, – с невозмутимым видом сказала она. – Мы не должны знать его тайны.

Они вышли в сад и сели у крыльца на скамейку под цветущим розовым кустом, возле клумбы гвоздики, разливавшей в чистом воздухе сильный и сладкий аромат.

– Вы еще не скоро в Париж? – после некоторого молчания спросил Дюруа.

– Скоро! – ответила она. – Как только все будет кончено, я уеду отсюда.

– Дней через десять?

– Да, самое позднее.

– Так, значит, родных у него никого нет?

– Никого, кроме двоюродных братьев. Его родители умерли, когда он был еще очень молод.

Оба засмотрелись на бабочку, собиравшую мед с гвоздик; она порхала с цветка на цветок, трепеща крыльями, не перестававшими едва заметно дрожать, даже когда она садилась. Долго еще г-жа Форестье и Дюруа молча сидели в саду.

Наконец слуга доложил, что «господин кюре кончил исповедовать». И они поднялись наверх.

Форестье, казалось, еще похудел со вчерашнего дня.

Священник держал его руку в своей.

– До свидания, сын мой, я приду завтра утром.

С этими словами он удалился.

Как только он вышел за дверь, умирающий, все так же тяжело дыша, сделал над собой усилие и протянул руки к жене.

– Спаси меня… – зашептал он. – Спаси меня… милая… я не хочу умирать… я не хочу умирать… Спасите же меня!.. Скажите, что я должен делать, позовите доктора… Я приму все, что угодно… Я не хочу… я не хочу!..

Он плакал. По его впалым щекам текли крупные слезы, а углы иссохших губ оттягивались, как у обиженного ребенка.

Затем руки его упали на постель, и он начал медленно перебирать пальцами; следя за этим непрерывным однообразным движением, можно было подумать, что он собирает что-то на одеяле.

Жена его тоже плакала.

– Да нет же, это пустяки, – лепетала она. – Обыкновенный припадок, завтра тебе будет лучше, тебя утомила вчерашняя прогулка.

Дыхание у Форестье было еще более частое, чем у запыхавшейся от быстрого бега собаки, до того частое, что его невозможно было сосчитать, и до того слабое, что его почти не было слышно.

Он все повторял:

– Я не хочу умирать!.. Боже мой… Боже мой… Боже мой… что со мной будет? Я ничего больше не увижу… ничего… никогда… Боже мой!

Его остановившийся от ужаса взгляд различал нечто чудовищное, нечто такое, чего не могли видеть другие. И все не прекращалось это страшное и томительное скольжение пальцев по одеялу.

Внезапно по всему его телу пробежала судорога.

– На кладбище… меня… Боже мой!.. – простонал он.

И смолк. Теперь он лежал неподвижно, глядя вокруг себя блуждающим взором, и ловил ртом воздух.

Время шло; на часах соседнего монастыря пробило двенадцать. Дюруа вышел в другую комнату перекусить. Вернулся он через час. Г-жа Форестье отказалась от еды. Больной не шевелился. Только его костлявые пальцы по-прежнему находились в движении и точно пытались натянуть одеяло на лицо.

Г-жа Форестье сидела в кресле у его ног. Дюруа сел в другое кресло, рядом с ней. Они молча ждали.

У окна дремала сиделка, присланная врачом.

Дюруа тоже начал было засыпать, но вдруг ему что-то почудилось. Он открыл глаза в ту самую минуту, когда глаза Форестье закрывались, погасая, точно огни. От легкой икоты голова умирающего запрокинулась, и вслед за тем две струйки крови показались в углах его рта, потом потекли на рубашку. Кончилось отвратительное блуждание пальцев по одеялу. Он перестал дышать.

Г-жа Форестье поняла все. Вскрикнув, она упала на колени и, уткнувшись лицом в одеяло, заплакала навзрыд. Жорж, растерянный, оторопелый, машинально перекрестился. Проснулась сиделка, подошла к кровати.

– Кончился, – сказала она.

К Дюруа вернулось его обычное спокойствие, и, облегченно вздохнув, он прошептал:

– Я думал, это дольше протянется.

Не успел пройти первый столбняк, не успели высохнуть первые слезы, как уже начались заботы и хлопоты, неизбежно связанные с присутствием в доме покойника. Дюруа бегал до поздней ночи.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.