|
|||
Часть вторая 4 страница– Представьте, я была еще в постели, – сказала она. – Как это мило с вашей стороны, что вы пришли меня навестить! Я была уверена, что вы обо мне забыли. С сияющим лицом она протянула ему обе руки, и Дюруа, сразу почувствовав себя легко в этой скромной обстановке, взял их в свои и поцеловал одну, как это сделал однажды при нем Норбер де Варен. Г-жа де Марель усадила его. – Как вы изменились! – оглядев его с ног до головы, воскликнула она. – Вы явно похорошели. Париж идет вам на пользу. Ну, рассказывайте новости. И они принялись болтать, точно старые знакомые, наслаждаясь этой внезапно возникшей простотой отношений, чувствуя, как идут от одного к другому токи интимности, приязни, доверия, благодаря которым два близких по духу и по рождению существа в пять минут становятся друзьями. Неожиданно г-жа де Марель прервала разговор. – Как странно, что я так просто чувствую себя с вами! – с удивлением заметила она. – Мне кажется, я знаю вас лет десять. Я убеждена, что мы будем друзьями. Хотите? – Разумеется, – ответил он. Но его улыбка намекала на нечто большее. Он находил, что она обольстительна в этом ярком и легком пеньюаре, менее изящна, чем та, другая, в белом, менее женственна, не так нежна, но зато более соблазнительна, более пикантна. Г-жа Форестье с застывшей на ее лице благосклонной улыбкой, как бы говорившей: «Вы мне нравитесь» и в то же время: «Берегитесь», притягивавшей и вместе с тем отстранявшей его, – улыбкой, истинный смысл которой невозможно было понять, – вызывала желание броситься к ее ногам, целовать тонкое кружево ее корсажа, упиваясь благоуханным теплом, исходившим от ее груди. Г-жа де Марель вызывала более грубое, более определенное желание, от которого у него дрожали руки, когда под легким шелком обрисовывалось ее тело. Она болтала без умолку, по обыкновению, приправляя свою речь непринужденными остротами, – так мастеровой, применив особый прием, к удивлению присутствующих, добивается успеха в работе, которая представлялась непосильной другим. Он слушал ее и думал: «Хорошо бы все это запомнить. Из ее болтовни о событиях дня можно было бы составить потом великолепную парижскую хронику». Кто-то тихо, чуть слышно постучал в дверь. – Войди, крошка! – крикнула г-жа де Марель. Девочка, войдя, направилась прямо к Дюруа и протянула ему руку. – Это настоящая победа, – прошептала изумленная мать. – Я не узнаю Лорину. Дюруа, поцеловав девочку и усадив рядом с собой, ласково и в то же время серьезно начал расспрашивать ее, что она поделывала это время. Она отвечала ему с важностью взрослой, нежным, как флейта, голоском. На часах пробило три. Дюруа встал. – Приходите почаще, – сказала г-жа де Марель, – будем с вами болтать, как сегодня, я всегда вам рада. А почему вас больше не видно у Форестье? – Да так, – ответил он. – Я был очень занят. Надеюсь, как-нибудь на днях мы там встретимся. И он вышел от нее, полный неясных надежд. Форестье он ни словом не обмолвился о своем визите. Но он долго хранил воспоминание о нем, больше чем воспоминание, – ощущение нереального, хотя и постоянного присутствия этой женщины. Ему казалось, что он унес с собой частицу ее существа: внешний ее облик стоял у него перед глазами, внутренний же, во всей своей пленительности, запечатлелся у него в душе. Он жил под обаянием этого образа, как это бывает порой, когда проведешь с любимым человеком несколько светлых мгновений. Это некая странная одержимость – смутная, сокровенная, волнующая, восхитительная в своей таинственности. Вскоре он сделал ей второй визит. Как только горничная провела его в гостиную, явилась Лорина. На этот раз она уже не протянула ему руки, а подставила для поцелуя лобик. – Мама просит вас подождать, – сказала Лорина. – Она выйдет через четверть часа, она еще не одета. Я посижу с вами. Церемонное обхождение Лорины забавляло Дюруа, и он сказал ей: – Отлично, мадемуазель, я с большим удовольствием проведу с вами эти четверть часа. Но только вы, пожалуйста, не думайте, что я человек серьезный, – я играю по целым дням. А потому предлагаю вам поиграть в кошку и мышку. Девочка была поражена; она улыбнулась так, как улыбаются взрослые женщины, когда они несколько шокированы и удивлены, и тихо сказала: – В комнатах не играют. – Это ко мне не относится, – возразил он. – Я играю везде. Ну, ловите меня! И он стал бегать вокруг стола, поддразнивая и подзадоривая Лорину, а она шла за ним, не переставая улыбаться снисходительно-учтивой улыбкой, время от времени протягивала руку и дотрагивалась до него, но все еще не решалась за ним бежать. Он останавливался, присаживался на корточки, но стоило ей нерешительными шажками подойти к нему, – и он, подпрыгнув, как чертик, выскочивший из коробочки, перелетал в противоположный конец гостиной. Это ее смешило, в конце концов она не могла удержаться от смеха и, оживившись, засеменила вдогонку, боязливо и радостно вскрикивая, когда ей казалось, что он у нее в руках. Преграждая ей дорогу, он подставлял стул, она несколько раз обегала его кругом, потом он бросал его и хватал другой. Теперь Лорина, разрумянившаяся, увлеченная новой игрой, без устали носилась по комнате и, следя за всеми его шалостями, хитростями и уловками, по-детски бурно выражала свой восторг. Вдруг, в ту самую минуту, когда она уже была уверена, что он от нее не уйдет, Дюруа схватил ее на руки и, подняв до потолка, крикнул: – Попалась! Пытаясь вырваться, она болтала ногами и заливалась счастливым смехом. Вошла г-жа де Марель и в полном изумлении остановилась: – Боже мой, Лорина!.. Лорина играет… Да вы чародей, сударь… Он опустил девочку на пол, поцеловал руку матери, и они сели, усадив Лорину посередине. Им хотелось поговорить, но Лорина, обычно такая молчаливая, была очень возбуждена и болтала не переставая, – в конце концов пришлось выпроводить ее в детскую. Она покорилась безропотно, но со слезами на глазах. Когда они остались вдвоем, г-жа де Марель, понизив голос, сказала: – Знаете что, у меня есть один грандиозный план, и я подумала о вас. Дело вот в чем: я каждую неделю обедаю у Форестье и время от времени, в свою очередь, приглашаю их в ресторан. Я не люблю принимать у себя гостей, я для этого не приспособлена, да и потом я ничего не смыслю ни в стряпне, ни в домашнем хозяйстве, – ровным счетом ничего. Я веду богемный образ жизни. Так вот, время от времени я приглашаю их в ресторан, но втроем – это не так весело, а мои знакомые им не компания. Все это я говорю для того, чтобы объяснить свое не совсем обычное предложение. Вы, конечно, догадываетесь, что я прошу вас пообедать с нами, – мы соберемся в кафе «Риш» в субботу, в половине восьмого. Вы знаете, где это? Он с радостью согласился. – Нас будет четверо, как раз две пары, – продолжала она. – Эти пирушки – большое развлечение для нас, женщин: ведь нам все это еще в диковинку. На ней было темно-коричневое платье; оно кокетливо и вызывающе обтягивало ее талию, бедра, плечи и грудь, и это несоответствие между утонченной, изысканной элегантностью ее костюма и тем неприглядным зрелищем, какое являла собой гостиная, почему-то приводило Дюруа в изумление, вызывало в нем даже некоторое не понятное ему самому чувство неловкости. Все, что было на ней надето, все, что облегало ее тело вплотную или только прикасалось к нему, носило на себе отпечаток изящества и тонкого вкуса, а до всего остального ей, по-видимому, не было никакого дела. Он расстался с ней, сохранив, как и в прошлый раз, ощущение ее незримого присутствия, порой доходившее до галлюцинаций. С возрастающим нетерпением ожидал он назначенного дня. Он опять взял напрокат фрак – приобрести парадный костюм ему не позволяли финансы – и первый явился в ресторан за несколько минут до условленного часа. Его провели на третий этаж, в маленький, обитый красной материей кабинет с единственным окном, выходившим на бульвар. На квадратном столике, накрытом на четыре прибора, белая скатерть блестела, как лакированная. Бокалы, серебро, тарелки – все это весело сверкало, озаренное пламенем двенадцати свечей, горевших в двух высоких канделябрах. Перед окном росло дерево, и его листва в полосе яркого света, падавшего из отдельных кабинетов, казалась сплошным светло-зеленым пятном. Дюруа сел на низкий диван, обитый, как и стены, красной материей, ослабевшие пружины тотчас ушли внутрь, и ему почудилось, что он падает в яму. Неясный шум наполнял весь этот огромный дом, – тот слитный гул больших ресторанов, который образуют быстрые, заглушенные коврами шаги лакеев, снующих по коридору, звон серебра и посуды, скрип отворяемых на мгновение дверей и доносящиеся вслед за тем голоса посетителей, закупоренных в тесных отдельных кабинетах. Вошел Форестье и пожал ему руку с дружеской фамильярностью, какой он никогда не проявлял по отношению к нему в редакции «Французской жизни». – Дамы придут вместе, – сообщил он. – Люблю я эти обеды в ресторане! Он осмотрел стол, погасил тускло мерцавший газовый рожок, закрыл одну створку окна, чтобы оттуда не дуло, и, выбрав место, защищенное от сквозняка, сказал: – Мне надо очень беречься. Весь месяц я чувствовал себя сносно, а теперь опять стало хуже. Простудился я вернее всего во вторник, когда выходил из театра. Дверь отворилась, и в сопровождении метрдотеля вошли обе молодые женщины в шляпках с опущенной вуалью, тихие, скромные, с тем очаровательным в своей таинственности видом, какой всегда принимают дамы в подобных местах, где каждое соседство и каждая встреча внушают опасения. Дюруа подошел к г-же Форестье, – она начала пенять ему за то, что он у них не бывает. – Да, да, я знаю, вы предпочитаете госпожу де Марель, – с улыбкой взглянув на свою подругу, сказала она, – для нее у вас находится время. Как только все уселись, метрдотель подал Форестье карту вин. – Мужчины как хотят, – возбужденно заговорила г-жа де Марель, – а нам принесите замороженного шампанского, самого лучшего сладкого шампанского – понимаете? – и больше ничего. Когда метрдотель ушел, она заявила с нервным смешком: – Сегодня я напьюсь. Мы устроим кутеж, настоящий кутеж. Форестье, по-видимому, не слыхал, что она сказала. – Ничего, если я закрою окно? – спросил он. – У меня уже несколько дней болит грудь. – Сделайте одолжение. Он подошел к окну, захлопнул вторую створку и с прояснившимся, повеселевшим лицом сел за стол. Жена его хранила молчание, – казалось, она была занята своими мыслями. Опустив глаза, она с загадочной и какой-то дразнящей улыбкой рассматривала бокалы. Подали остендские устрицы, крошечные жирные устрицы, похожие на маленькие уши, – они таяли во рту, точно соленые конфетки. Затем подали суп, потом форель, розовую, как тело девушки, и началась беседа. Речь шла об одной скандальной истории, наделавшей много шуму: о происшествии с некоей светской дамой, которую друг ее мужа застал в отдельном кабинете, где она ужинала с каким-то иностранным князем. Форестье от души смеялся над этим приключением, но дамы назвали поступок нескромного болтуна гнусным и подлым. Дюруа принял их сторону и решительно заявил, что мужчина, кем бы он ни являлся в подобной истории – главным действующим лицом, наперсником или случайным свидетелем, – должен быть нем как могила. – Как чудесно было бы жить на свете, если б мы могли вполне доверять друг другу! – воскликнул он. – Часто, очень часто, почти всегда, женщину останавливает только боязнь огласки. В самом деле, разве это не так? – продолжал он с улыбкой. – Какая женщина не поддалась бы мимолетному увлечению, не покорилась бурной, внезапно налетевшей страсти, отказалась от своих любовных причуд, если б только ее не пугала возможность поплатиться за краткий и легкий миг счастья горькими слезами и неизгладимым позором! Он говорил убедительно, горячо, словно защищая кого-то, словно защищая самого себя, словно желая, чтобы его поняли так: «Со мной это не страшно. Попробуйте – увидите сами». Обе женщины поощряли его взглядом, мысленно соглашаясь с ним, и своим одобрительным молчанием словно подтверждали, что их строгая нравственность, нравственность парижанок, не устояла бы, если б они были уверены в сохранении тайны. Форестье полулежал на диване, подобрав под себя одну ногу и засунув за жилет салфетку, чтобы не запачкать фрака. – Ого! Дай им волю – можно себе представить, что бы они натворили! – неожиданно заявил он, прерывая свою речь циничным смехом. – Черт побери, бедные мужья! Заговорили о любви. Дюруа не верил в существование вечной любви, однако допускал, что она может перейти в длительную привязанность, в тесную, основанную на взаимном доверии дружбу. Физическая близость лишь скрепляет союз сердец. Но о сценах ревности, мучительных драмах, мольбах и упреках, почти неизбежно сопровождающих разрыв, он говорил с возмущением. Когда он кончил, г-жа де Марель сказала со вздохом: – Да, любовь – это единственная радость в жизни, но мы сами часто портим ее, предъявляя слишком большие требования. – Да… да… хорошо быть любимой, – играя ножом, подтвердила г-жа Форестье. Но при взгляде на нее казалось, что мечты ее идут еще дальше, казалось, что она думает о таких вещах, о которых никогда не осмелилась бы заговорить. В ожидании следующего блюда все время от времени потягивали шампанское, закусывая верхней корочкой маленьких круглых хлебцев. И как это светлое вино, глоток за глотком вливаясь в гортань, воспламеняло кровь и мутило рассудок, так, пьяня и томя, всеми их помыслами постепенно овладевала любовь. Наконец на толстом слое мелких головок спаржи подали сочные, воздушные бараньи котлеты. – Славная штука, черт бы ее побрал! – воскликнул Форестье. Все ели медленно, смакуя нежное мясо и маслянистые, как сливки, овощи. – Когда я влюблен, весь мир для меня перестает существовать, – снова заговорил Дюруа. Он произнес это с полной убежденностью: одна мысль о блаженстве любви приводила его в восторг, сливавшийся с тем блаженством, какое доставлял ему вкусный обед. Г-жа Форестье с обычным для нее безучастным выражением лица сказала вполголоса: – Ни с чем нельзя сравнить радость первого рукопожатия, когда одна рука спрашивает: «Вы меня любите? », а другая отвечает: «Да, я люблю тебя». Г-жа де Марель залпом осушила бокал шампанского и, ставя его на стол, весело сказала: – Ну, у меня не столь платонические наклонности. Послышался одобрительный смех, глаза у всех загорелись. Форестье развалился на диване, расставил руки и, облокотившись на подушки, серьезным тоном заговорил: – Ваша откровенность делает вам честь, – сразу видно, что вы женщина практичная. Но позвольте спросить: какого мнения на этот счет господин де Марель? Медленно поведя плечами в знак высочайшего, безграничного презрения, она отчеканила: – У господина де Мареля нет на этот счет своего мнения. Он… воздерживается. И вот наконец из области возвышенных теорий любви разговор спустился в цветущий сад благопристойной распущенности. Настал час тонких намеков, тех слов, что приподнимают покровы, подобно тому, как женщины приподнимают платье, – час недомолвок и обиняков, искусно зашифрованных вольностей, бесстыдного лицемерия, приличных выражений, заключающих в себе неприличный смысл, тех фраз, которые мгновенно воссоздают перед мысленным взором все, чего нельзя сказать прямо, тех фраз, которые помогают светским людям вести таинственную, тонкую любовную игру, словно по уговору, настраивать ум на нескромный лад, предаваться сладострастным, волнующим, как объятие, мечтам, воскрешать в памяти все то постыдное, тщательно скрываемое и упоительное, что совершается на ложе страсти. Подали жаркое – куропаток и перепелок и к ним горошек, затем паштет в мисочке и к нему салат с кружевными листьями, словно зеленый мох, наполнявший большой, в виде таза, салатник. Увлеченные разговором, погруженные в волны любви, собеседники ели теперь машинально, уже не смакуя. Обе дамы делали по временам рискованные замечания, г-жа де Марель – с присущей ей смелостью, граничившей с вызовом, г-жа Форестье – с очаровательной сдержанностью, с оттенком стыдливости в голосе, тоне, улыбке, манерах, – оттенком, который не только не смягчал, но подчеркивал смелость выражений, исходивших из ее уст. Форестье, развалившись на подушках, смеялся, пил, ел за обе щеки и время от времени позволял себе что-нибудь до того игривое или сальное, что дамы, отчасти действительно шокированные его грубостью, но больше для приличия, на несколько секунд принимали сконфуженный вид. – Так-так, дети мои, – прибавлял он, сказав какую-нибудь явную непристойность. – Вы и не до того договоритесь, если будете продолжать в том же духе. Подали десерт, потом кофе. Ликеры только еще больше разгорячили и отуманили головы и без того возбужденных собеседников. Г-жа де Марель исполнила свое обещание: она действительно опьянела. И она сознавалась в этом с веселой и болтливой грацией женщины, которая, чтобы позабавить гостей, старается казаться пьянее, чем на самом деле. Г-жа Форестье молчала, – быть может, из осторожности. Дюруа, боясь сделать какую-нибудь оплошность, искусно скрывал охватившее его волнение. Закурили папиросы, и Форестье вдруг закашлялся. Мучительный приступ надрывал ему грудь. На лбу у него выступил пот; он прижал салфетку к губам и, весь багровый от напряжения, давился кашлем. – Нет, эти званые обеды не для меня, – отдышавшись, сердито проворчал он. – Какое идиотство! Мысль о болезни удручала его, она мгновенно рассеяла то благодушное настроение, в каком он находился все время. – Пойдемте домой, – сказал он. Г-жа де Марель вызвала лакея и потребовала счет. Счет был подан незамедлительно. Она начала было просматривать его, но цифры прыгали у нее перед глазами, и она передала его Дюруа. – Послушайте, расплатитесь за меня, я ничего не вижу, я совсем пьяна. И она бросила ему кошелек. Общий итог достигал ста тридцати франков. Дюруа проверил счет, дал два кредитных билета и, получая сдачу, шепнул ей: – Сколько оставить на чай? – Не знаю, на ваше усмотрение. Он положил на тарелку пять франков и, возвратив г-же де Марель кошелек, спросил: – Вы разрешите мне проводить вас? – Разумеется. Одна я не доберусь до дому. Они попрощались с супругами Форестье, и Дюруа очутился в экипаже вдвоем с г-жой де Марель. Он чувствовал, что она здесь, совсем близко от него, в этой движущейся закрытой и темной коробке, которую лишь на мгновение освещали уличные фонари. Сквозь ткань одежды он ощущал теплоту ее плеча и не мог выговорить ни слова, ни единого слова: мысли его были парализованы неодолимым желанием заключить ее в свои объятия. «Что будет, если я осмелюсь? » – думал он. Вспоминая то, что говорилось за обедом, он преисполнялся решимости, но боязнь скандала удерживала его. Забившись в угол, она сидела неподвижно и тоже молчала. Он мог бы подумать, что она спит, если б не видел, как блестели у нее глаза, когда луч света проникал в экипаж. «О чем она думает? » Он знал, что в таких случаях нельзя нарушить молчание, что одно слово, одно-единственное слово, может испортить все. А для внезапной и решительной атаки ему не хватало смелости. Вдруг он почувствовал, что она шевельнула ногой. Достаточно было этого чуть заметного движения, резкого, нервного, нетерпеливого, выражавшего досаду, а быть может, призыв, чтобы он весь затрепетал и, живо обернувшись, потянулся к ней, ища губами ее губы, а руками – ее тело. Она слабо вскрикнула, попыталась выпрямиться, высвободиться, оттолкнуть его – и наконец сдалась, как бы не в силах сопротивляться долее. Немного погодя карета остановилась перед ее домом, и от неожиданности из головы у него вылетели все нежные слова, а ему хотелось выразить ей свою признательность, поблагодарить ее, сказать, что он ее любит, что он ее боготворит. Между тем, ошеломленная случившимся, она не поднималась, не двигалась. Боясь возбудить подозрения у кучера, он первый спрыгнул с подножки и подал ей руку. Слегка пошатываясь, она молча вышла из экипажа. Он позвонил и, пока отворяли дверь, успел спросить: – Когда мы увидимся? – Приходите ко мне завтракать, – чуть слышно прошептала она и, с грохотом, похожим на пушечный выстрел, захлопнув за собой тяжелую дверь, скрылась в темном подъезде. Он дал кучеру пять франков и, торжествующий, не помня себя от радости, понесся домой. Наконец-то он овладел замужней женщиной! Светской женщиной! Настоящей светской женщиной! Парижанкой! Как все это просто и неожиданно вышло! Раньше он представлял себе, что победа над этими обворожительными созданиями требует бесконечных усилий, неистощимого терпения, достигается искусной осадой, под которой следует разуметь ухаживания, вздохи, слова любви и, наконец, подарки. Но вот первая, кого он встретил, отдалась ему при первом же натиске, так скоро, что он до сих пор не мог опомниться. «Она была пьяна, – думал он, – завтра будет другая песня. Без слез дело не обойдется». Эта мысль встревожила его, но он тут же сказал себе: «Ничего-ничего! Теперь она моя, а уж я сумею держать ее в руках». И в том неясном мираже, где носились его мечты о славе, почете, счастье, довольстве, любви, он вдруг различил вереницы изящных, богатых, всемогущих женщин, которые, точно статистки в каком-нибудь театральном апофеозе, с улыбкой исчезали одна за другой в золотых облаках, сотканных из его надежд. Сон его был полон видений. На другой день, поднимаясь по лестнице к г-же де Марель, он испытывал легкое волнение. Как она примет его? А что, если совсем не примет? Что, если она не велела впускать его? Что, если она рассказала… Нет, она ничего не могла рассказать, не открыв всей истины. Значит, хозяин положения – он. Молоденькая горничная отворила дверь. Выражение лица у нее было обычное. Это его успокоило, точно она и в самом деле могла выйти к нему с расстроенным видом. – Как себя чувствует госпожа де Марель? – спросил он. – Хорошо, сударь, как всегда, – ответила она и провела его в гостиную. Он подошел к камину, чтобы осмотреть свой костюм и прическу, и, поправляя перед зеркалом галстук, внезапно увидел отражение г-жи де Марель, смотревшей на него с порога спальни. Он сделал вид, что не заметил ее, и, прежде чем встретиться лицом к лицу, они несколько секунд настороженно следили друг за другом в зеркале. Наконец он обернулся. Она не двигалась с места, – казалось, она выжидала. Тогда он бросился к ней, шепча: – Как я люблю вас! Как я люблю вас! Она раскрыла объятия, склонилась к нему на грудь, затем подняла голову. Последовал продолжительный поцелуй. «Вышло гораздо проще, чем я ожидал, – подумал он. – Все идет прекрасно». Наконец они оторвались друг от друга. Он молча улыбался, стараясь выразить взглядом свою беспредельную любовь. Она тоже улыбалась, – так улыбаются женщины, когда хотят выразить свое согласие, желание, готовность отдаться. – Мы одни, – прошептала она, – Лорину я отослала завтракать к подруге. – Благодарю, – целуя ей руки, сказал он с глубоким вздохом. – Я обожаю вас. Она взяла его под руку, – так, как будто он был ее мужем, – подвела к дивану, и они сели рядом. Теперь ему необходимо было начать изящную, волнующую беседу, но, не найдя подходящей темы, он нерешительно проговорил: – Так вы не очень на меня сердитесь? Она зажала ему рот рукой. – Молчи! И они продолжали молча сидеть, глаза в глаза, сжимая друг другу горячие руки. – Как я жаждал обладать вами! – сказал он. – Молчи! – снова сказала она. Было слышно, как в столовой гремит тарелками горничная. Он встал. – Я не могу сидеть подле вас. Я теряю голову. Дверь отворилась. – Кушать подано. Он торжественно повел ее к столу. За завтраком они сидели друг против друга, беспрестанно обмениваясь улыбками, взглядами, занятые только собой, проникнутые сладким очарованием зарождающейся нежности. Они машинально глотали то, что им подавали на стол. Вдруг он почувствовал прикосновение ножки, маленькой ножки, блуждавшей под столом. Он зажал ее между своих ступней и уже не отпускал, сжимая изо всех сил. Горничная входила и уходила, приносила и уносила блюда, и при этом у нее был такой равнодушный вид, как будто она ровно ничего не замечала. После завтрака они вернулись в гостиную и снова сели рядом на диване. Он подвигался все ближе и ближе к ней, пытаясь обнять ее. Но она ласковым движением отстраняла его. – Осторожней, могут войти. – Когда же мы останемся совсем одни? – прошептал он. – Когда же я смогу высказать, как я люблю вас? Она нагнулась к самому его уху и еле слышно сказала: – На днях я ненадолго зайду к вам. Он почувствовал, что краснеет. – Но я… я живу… очень скромно. Она улыбнулась: – Это не важно. Я приду поглядеть на вас, а не на вашу квартиру. Он стал добиваться от нее, чтобы она сказала, когда придет. Она назначила день в конце следующей недели, но он, стискивая и ломая ей руки, стал умолять ее ускорить свидание; речи его были бессвязны, в глазах появился лихорадочный блеск, щеки пылали огнем желания, того неукротимого желания, какое всегда вызывают трапезы, совершаемые вдвоем. Эти жаркие мольбы забавляли ее, и она постепенно уступала ему по одному дню. Но он повторял: – Завтра… Скажите: завтра… Наконец она согласилась. – Хорошо. Завтра. В пять часов. Глубокий радостный вздох вырвался у него из груди. И между ними завязалась беседа, почти спокойная, точно они лет двадцать были близко знакомы. Раздался звонок, – оба вздрогнули и поспешили отодвинуться друг от друга. – Это, наверно, Лорина, – прошептала она. Девочка вошла и в изумлении остановилась, потом, вне себя от радости, захлопала в ладоши и подбежала к Дюруа. – А, Милый друг! – закричала она. Г-жа де Марель засмеялась: – Что? Милый друг? Лорина вас уже окрестила! По-моему, это очень славное прозвище. Я тоже буду вас называть Милым другом! Он посадил девочку к себе на колени, и ему пришлось играть с ней во все игры, которым он ее научил. Без двадцати три он распрощался и отправился в редакцию. На лестнице он еще раз шепнул в полуотворенную дверь: – Завтра. В пять часов. Г-жа де Марель, лишь по движению его губ догадавшись, что он хотел ей сказать, улыбкой ответила «да» и исчезла. Покончив с редакционными делами, он стал думать о том, как убрать комнату для приема любовницы, как лучше всего скрыть убожество своего жилья. Ему пришло на ум развесить по cтeнам японские безделушки[43]. За пять франков он купил целую коллекцию миниатюрных вееров, экранчиков, пестрых лоскутов и прикрыл ими наиболее заметные пятна на обоях. На оконные стекла он налепил прозрачные картинки, изображавшие речные суда, стаи птиц на фоне красного неба, разноцветных дам на балконах и вереницы черненьких человечков, бредущих по снежной равнине. Его каморка, в которой буквально негде было повернуться, скоро стала похожа на разрисованный бумажный фонарь. Довольный эффектом, он весь вечер приклеивал к потолку птиц, вырезанных из остатков цветной бумаги. Потом лег и заснул под свистки паровозов. На другой день он вернулся пораньше и принес корзинку пирожных и бутылку мадеры, купленную в бакалейной лавке. Немного погодя ему пришлось еще раз выйти, чтобы раздобыть две тарелки и два стакана. Угощение он поставил на умывальник, прикрыв грязную деревянную доску салфеткой, а таз и кувшин спрятал вниз. И стал ждать. Она пришла в четверть шестого и, пораженная пестротою рисунков, от которой рябило в глазах, невольно воскликнула: – Как у вас хорошо! Только уж очень много народу на лестнице. Он обнял ее и, задыхаясь от страсти, принялся целовать сквозь вуаль пряди волос, выбившиеся у нее из-под шляпы. Через полтора часа он проводил ее до стоянки фиакров на Римской улице. Когда она села в экипаж, он шепнул: – Во вторник, в это же время. – В это же время, во вторник, – подтвердила она. Уже стемнело, и она безбоязненно притянула к себе его голову в открытую дверцу кареты и поцеловала в губы. Кучер поднял хлыст, она успела крикнуть: – До свидания, Милый друг! И белая кляча, сдвинув с места ветхий экипаж, затрусила усталой рысцой. В течение трех недель Дюруа принимал у себя г-жу де Марель каждые два-три дня, иногда утром, иногда вечером. Как-то днем, когда он поджидал ее, громкие крики на лестнице заставили его подойти к двери. Плакал ребенок. Послышался сердитый мужской голос. – Вот чертенок, чего он ревет? – Да эта паскуда, что таскается наверх к журналисту, сшибла с ног нашего Никола на площадке. Я бы этих шлюх на порог не пускала, – не видят, что у них под ногами ребенок! Дюруа в ужасе отскочил, – до него донеслись торопливые шаги и стремительный шелест платья. Вслед за тем в дверь, которую он только что запер, постучали. Он отворил, и в комнату вбежала запыхавшаяся, разъяренная г-жа де Марель. – Ты слышал? – еле выговорила она. Он сделал вид, что ничего не знает. – Нет, а что? – Как они меня оскорбили?
|
|||
|