Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Питер Хёг 2 страница



– Никаких, – говорит он.

Я сижу, не говоря ни слова. Всегда интересно погрузить европейца в молчание. Для него это пустота, в которой напряжение нарастает, становясь невыносимым.

– Что навело вас на эту мысль?

Теперь он опустил «фру». Я не реагирую на вопрос.

– Как получилось, что эта организация с ее функциями не находится в Гренландии? – спрашиваю я.

– Институту всего три года. Раньше не существовало Гренландского центра аутопсии. Государственный прокурор в Готхопе, если возникала необходимость, обращался за помощью в Институт судебной медицины в Копенгагене. Эта организация возникла недавно и находится здесь временно. Все должно переехать в Готхоп в течение следующего года.

– А вы сами? – говорю я.

Он не привык, чтобы его допрашивали, еще минута – и он перестанет отвечать.

– Я возглавляю Институт арктической медицины. Но прежде я был судебным патологоанатомом. В период организации я исполняю обязанности руководителя Центра аутопсии.

– Вы проводите все судебно‑ медицинские вскрытия гренландцев?

Я ударила вслепую. Однако это, должно быть, трудный, резаный мяч, потому что он на секунду закрывает глаза.

– Нет, – говорит он, но теперь он произносит слова медленно, – я иногда помогаю Датскому центру аутопсии. Каждый год у них тысячи дел со всей страны.

Я думаю о Жане Пьере Лагерманне.

– Вы один проводили вскрытие?

– У нас действуют определенные правила, которым мы следуем, за исключением совершенно особых случаев. Присутствует один из врачей, которому помогает лаборант и иногда медсестра.

– Можно ли посмотреть заключение о вскрытии?

– Вы бы все равно его не поняли. А то, что вы смогли бы понять, вам было бы неприятно.

На мгновение он теряет контроль над собой. Но тут же берет себя в руки.

– Такие заключения передаются в полицию по их официальному запросу о результатах вскрытия. И полиция, между прочим, подписывая свидетельство о смерти, принимает решение, когда могут состояться похороны. Гласность во всех вопросах касается гражданских дел, а не уголовных.

В пылу игры он выходит к сетке. В его голосе появляются успокоительные нотки.

– Поймите, в любом подобном случае, где возможно хотя бы малейшее сомнение относительно обстоятельств несчастного случая, полиция и мы заинтересованы в самом серьезном расследовании. Мы обследуем все. И мы находим все. В случае нападения совершенно невозможно не оставить следов. Остаются отпечатки пальцев, порвана одежда, ребенок защищается, и под ногти ему попадают клетки кожи. Ничего этого не было. Ничего.

Это был сетбол и матчбол. Я поднимаюсь, надеваю перчатки. Он откидывается назад.

– Мы, разумеется, изучаем полицейский протокол, – говорит он. – По следам было видно, что, когда это произошло, он был на крыше один.

Я проделываю длинный путь, выхожу на середину комнаты и здесь оглядываюсь на него. Я что‑ то нащупала, не знаю точно что. Но он уже снова на верблюде.

– Звоните, если будут какие‑ нибудь вопросы, фру.

Проходит минута, прежде чем голова у меня перестает кружиться.

– У всех нас, – говорю я, – есть свои фобии. Есть что‑ то, чего мы очень боимся. У меня есть свои. У вас наверняка, когда вы снимаете свой пуленепробиваемый халат, тоже появляются свои страхи. Знаете, чего боялся Исайя? Высоты. Он взбегал на второй этаж. Но дальше он полз, закрыв глаза и цепляясь за перила. Представьте себе, каждый день, по лестнице, на лбу выступает пот, колени трясутся, пять минут уходит на то, чтобы подняться со второго на четвертый этаж. Его мать просила о том, чтобы им дали квартиру на первом этаже, еще до того, как они переехали. Но вы же знаете – если ты гренландец и живешь на пособие…

Проходит некоторое время, прежде чем он отвечает.

– И тем не менее он был на крыше.

– Да, – говорю я, – был. Но, видите ли, вы могли бы явиться с домкратом, вы могли бы пригнать плавучий кран «Геркулес», но и на метр не затащили бы его на леса. Вопрос, на который я не могу ответить, который не дает мне спать по ночам, это – что же его туда привело?

Снова перед моими глазами возникает его маленькая фигурка, такой, какой я ее видела в морге. Я не удостаиваю Лойена взглядом. Я просто ухожу.

 

 

Юлиана Кристиансен, мать Исайи, представляет собой живую иллюстрацию терапевтического эффекта, который оказывает алкоголь. Когда она находится в трезвом состоянии, она холодна, замкнута и неразговорчива. Когда пьяна, она безумно весела и готова танцевать.

Так как утром она приняла антабус, а теперь после возвращения из больницы выпила, что называется, «поверх таблетки», то, естественно, это замечательное преображение несколько затуманено общим отравлением организма. Но тем не менее ей значительно лучше.

– Смилла, – говорит она. – Я тебя люблю.

Говорят, что в Гренландии много пьют. Это из ряда вон выходящее преуменьшение. В Гренландии чудовищно много пьют. Именно этим объясняется мое отношение к алкоголю. Когда у меня появляется желание выпить чего‑ нибудь покрепче, чем чай из трав, я всегда вспоминаю о том, что предшествовало введению добровольного ограничения на спиртные напитки в Туле.

Я бывала в квартире Юлианы и раньше, но мы всегда сидели на кухне и пили кофе. Необходимо уважать границы, в которых существует человек. Особенно когда вся его жизнь и так обнажена, как открытая рана. Но в настоящий момент мною движет неотвязное чувство, будто передо мной стоит какая‑ то задача, сознание того, что кто‑ то что‑ то упустил.

Поэтому я исследую все вокруг, а Юлиана нисколько не возражает. Во‑ первых, у нее есть яблочное вино из магазина «Ирма», во‑ вторых, она так долго существовала на разные пособия под электронным микроскопом государства, что уже перестала думать, будто у человека могут быть какие‑ то тайны.

Квартира насыщена тем домашним уютом, который появляется, когда по лакированным полам уже достаточно походили в сапогах с деревянными каблуками и уже забыли достаточно сигарет на столе, а на диване уже не раз засыпали в пьяном виде, и единственное, что является новым и хорошо работает, – это телевизор, большой и черный, как концертный рояль.

Здесь на одну комнату больше, чем в моей квартире, – это комната Исайи. Кровать, низенький стол и шкаф. На полу картонная коробка. На столе – две палки, бита для игры в классы, какое‑ то приспособление с присоской, игрушечный автомобильчик. Все блеклое, как морские камешки в ящике стола.

В шкафу плащ, резиновые сапоги, сабо, свитера, нижнее белье, носки, все навалено в полном беспорядке. Я засовываю руку под ворох одежды, провожу рукой сверху по шкафу. Там нет ничего, кроме прошлогодней пыли.

На кровати в прозрачном полиэтиленовом пакете лежат его вещи, полученные из больницы. Непромокаемые брюки, кеды, джемпер, белье, носки. В кармане белый мягкий камешек, которым он рисовал как мелком.

Юлиана стоит в дверях и плачет.

– Я выбросила только памперсы.

Раз в месяц, когда у Исайи усиливалась боязнь высоты, он в течение нескольких дней пользовался памперсами. Однажды я сама ему их покупала.

– Где его нож?

Она не знает.

На подоконнике стоит модель судна, резко выделяющаяся своим дорогим видом в невзрачной комнате. На подставке написано: «Теплоход „Йоханнес Томсен“ Криолитового общества „Дания“».

Никогда прежде я не пыталась понять, как ей удавалось держаться на плаву.

Я обнимаю ее за плечи.

– Юлиана, – говорю я. – Не могла бы ты показать мне свои бумаги.

 

У каждого из нас есть ящик, коробка, папка. У Юлианы для хранения печатных свидетельств ее существования есть семь засаленных конвертов. Для многих гренландцев самой сложной стороной жизни в Дании является бумажная – созданный государственной бюрократией бумажный фронт ходатайств, бланков и обязательной переписки с необходимыми инстанциями. Есть тонкая и глубокая ирония в том, что даже столь примитивное существование, как у Юлианы, порождает такую гору бумаг.

Маленькие номерки из амбулатории по лечению алкоголизма на Сундхольме, свидетельство о рождении, пятьдесят чеков от булочника с площади Кристиансхаун, за которые, если наберется сумма в пятьсот крон, дают бесплатный крендель. Карточка учета посещений из венерологической клиники Рудольфа Берга, старые части «А» и «Б» карточек из налогового управления, квитанции из сберегательной кассы. Фотография освещенной солнцем Юлианы в Королевском саду. Карточка медицинской страховки, паспорт, неоплаченные счета из энергонадзора. Письма из кредитного общества «Рибер» о не выплаченных Юлианой долгах. Стопка тонких листков, похожих на бухгалтерские справки о начисленной зарплате, из которых следует, что Юлиана получает ежемесячную пенсию в девять тысяч четыреста крон. В самом низу – пачка писем. Я никогда не могла заставить себя читать чужие письма. Поэтому личные письма я пропускаю. Под ними – официальные, напечатанные на машинке. Я уже собираюсь убрать их назад, когда обращаю внимание на одно из них.

Необычное письмо. «Настоящим уведомляем Вас о том, что правление Криолитового общества „Дания“ на своем последнем заседании приняло решение о выделении Вам как вдове Норсака Кристиансена пенсии. Пенсия составит девять тысяч крон в месяц, в дальнейшем эта сумма будет корректироваться в соответствии с индексом цен». От имени общества письмо подписано «Э. Любинг, главный бухгалтер».

Ничего особенного в самом письме нет. Но когда оно было отпечатано, его развернули на девяносто градусов. И авторучкой на полях наискосок написали: «Примите мои соболезнования. Эльза Любинг».

Можно кое‑ что узнать о своих ближних, читая то, что они пишут на полях. Многие люди ломали голову над исчезнувшим доказательством теоремы Ферма. В книге, в которой рассматривается так никогда и не доказанный постулат о том, что если можно представить число в квадрате в виде суммы квадратов двух других чисел, то для степени больше двух это невозможно, Ферма приписал на полях: «Этому положению я нашел поистине удивительное доказательство. К сожалению, эти поля слишком малы, чтобы вместить его».

Два года назад в конторе Криолитового общества «Дания» сидела дама и диктовала в высшей степени корректное письмо. Оно составлено по всем правилам, в нем нет опечаток, оно такое, каким и должно быть. Потом ей дали его перечитать, она прочитала и подписала. Затем помедлила минутку. И, повернув листок, написала: «Примите мои соболезнования».

– Как он умер?

– Норсак? Он был в экспедиции на Западном побережье. Это был несчастный случай.

– Что за несчастный случай?

– Съел что‑ то не то. Кажется, так.

Она беспомощно смотрит на меня. Люди умирают. И совершенно бесполезно рассуждать о том, как они умирают и почему.

 

– Можно считать дело закрытым.

Это я говорю по телефону с Ногтем. Я предоставила Юлиану ее собственным мыслям, которые движутся словно планктон в море сладкого вина. Возможно, мне надо было остаться с ней. Но я не целитель душ. Я и саму себя не в состоянии исцелить. К тому же у меня есть свои навязчивые идеи. Это они подвигли меня позвонить в полицию. Меня соединяют с отделением «А». Там мне говорят, что инспектор все еще у себя. И, судя по его голосу, он явно заработался.

– Свидетельство о смерти подписано сегодня в четыре часа.

– А те следы?

– Если бы вы видели то, что повидал я, или у вас самой были бы дети, вы бы знали, насколько они бывают безрассудны и непредсказуемы.

В его голосе звучат раскаты грома при мысли обо всех тех несчастьях, которые принесли ему его собственные шалопаи.

– В данном случае речь, конечно же, идет всего лишь о грязном гренландце, – говорю я.

В трубке молчание. Он из тех, кто даже после продолжительного рабочего дня сохраняет резервы, чтобы быстро перейти в наступление.

– Вот что я вам, черт возьми, скажу. Для нас все равны, все. Упади с крыши пигмей или убийца‑ рецидивист, совершавший преступления на сексуальной почве, мы делаем все, что полагается. Все. Понимаете? Я сам ездил за судебно‑ медицинским заключением. Нет никаких признаков того, что это не просто несчастный случай. Из тех трагических случаев, которых у нас происходит сто семьдесят пять в год.

– Я подам жалобу.

– Ну что ж, подавайте.

Разговор окончен. На самом деле я не собиралась жаловаться. Но у меня тоже был тяжелый день. Я знаю, что у полиции много дел. Я хорошо его понимаю. Все, что он сказал, я поняла.

Кроме одного. Когда меня позавчера допрашивали, мне надо было ответить на ряд вопросов. На некоторые из них я не ответила. Один из них был вопрос о «семейном положении».

– Это, – сказала я полицейскому, – вас не касается. Если только вы не собираетесь назначить мне свидание.

Поэтому в полиции не должны были ничего знать о моей личной жизни. Откуда, спрашивается, Ноготь узнал, что у меня нет детей? На этот вопрос я не могла найти ответа. Это всего лишь маленький вопрос. Но всему миру вокруг одинокой и беззащитной женщины не терпится узнать, почему она, достигнув моего возраста, не обзавелась мужем и парой очаровательных малышей. Со временем этот вопрос начинает вызывать у меня аллергию.

Взяв несколько листов нелинованной бумаги и конверт, я сажусь за обеденный стол. Сверху я пишу: «Копенгаген, 19 декабря 1993 года. В Государственную прокуратуру. Меня зовут Смилла Ясперсен. Настоящим письмом я хотела бы подать жалобу».

 

 

Ему не дашь больше пятидесяти, но на самом деле он на двадцать лет старше. На нем теплый черный спортивный костюм, ботинки с шипами, американская бейсбольная кепка и кожаные перчатки без пальцев. Из нагрудного кармана он достает маленький коричневый пузырек с лекарством, который опрокидывает умелым, почти незаметным движением. Это пропранолол, β ‑ блокатор, снижающий частоту сердцебиения. Он разжимает кулак и смотрит на руку. Она большая, белая, холеная и совсем не дрожит. Он выбирает клюшку номер один, driver, tailormade[4] с полированной конусообразной головкой из палисандра. Сначала он прикладывает клюшку к мячу, потом замахивается. В момент удара он концентрирует всю свою силу, все свои восемьдесят пять килограммов в одной точке размером с почтовую марку, и кажется, что маленький желтый мячик навсегда растворился в воздухе. Он снова становится виден, только когда приземляется на площадке на самом краю сада, где послушно ложится невдалеке от флажка.

– Мячи из кожи каймана, – говорит он. – От Мак‑ Грегора. Раньше у меня всегда были проблемы с соседями. Но эти мячи пролетают в два раза меньше.

Этот человек – мой отец. Это представление дано в мою честь, и я вижу то, что за ним на самом деле скрывается. Мольба маленького мальчика о любви. Которую я никак не могу ему дать.

Если смотреть моими глазами, все население Дании представляет собой средний класс. По‑ настоящему бедные и по‑ настоящему богатые – редкость.

Так уж случилось, что я знаю некоторых из бедных, потому что часть из них – гренландцы.

Один из действительно состоятельных – мой отец.

У него есть шестидесятисемифутовый «сван», стоящий в гавани Рунгстед, с постоянной командой из трех человек. Ему принадлежит маленький остров при входе в Исенфьорд, куда он может удалиться, чтобы пожить в своем норвежском бревенчатом домике, а случайно оказавшимся там туристам сказать, что, мол, пора уезжать, проваливайте. Он один из немногих в Дании владельцев «бугатти» – автомобиля, ради которого нанят человек, чтобы полировать его и бунзеновской горелкой подогревать смазку в подшипниках два раза в году для участия в пробеге старых машин клуба «Бугатти». В остальное время можно довольствоваться прослушиванием присланной клубом пластинки, на которой слышишь, как одну из этих прекрасных машин ласково заводят при помощи рукоятки и нажимают на акселератор.

У него есть этот дом, белый как снег, украшенный покрытыми белой штукатуркой бетонными ракушками, с крышей из натурального шифера и с витой лестницей, ведущей ко входу. С клумбами роз, круто спускающимися от дома к Странвайен, и участком, размер которого позволил сделать площадку с девятью лунками, что теперь, когда он купил новые мячи, его вполне устраивает.

Он заработал свои деньги, делая уколы.

Он никогда не относился к числу людей, распространяющих сведения о себе. Но если кто‑ то заинтересуется, можно открыть «Синюю книгу» и прочитать, что он стал заведующим отделением в тридцать лет, стал заведовать первой в Дании кафедрой анестезиологии, как только она была создана, и что спустя пять лет покинул больницу, чтобы посвятить себя – так торжественно об этом говорится – частной практике. Став знаменитым, он принялся колесить по свету. Не пешком, из города в город, в поисках работы, а на частных самолетах. Он делал инъекции великим мира сего. Он давал наркоз во время первых исторических операций на сердце в Южной Африке. Он был в составе делегации американских врачей в Советском Союзе, когда умирал Брежнев. Мне рассказывали, что именно мой отец в последние недели отодвигал эту смерть, орудуя длинными иголками своих шприцев.

У него внешность портового рабочего, и он старательно поддерживает это сходство, отпуская время от времени бороду. Бороду, которая когда‑ то была иссиня‑ черной, а теперь – седая, но ее по‑ прежнему необходимо подстригать два раза в день, чтобы она выглядела ухоженной.

У него неизменно уверенные руки. Ими он может при помощи стапятидесятимиллиметровой иглы пройти через бок ретроперитонеально сквозь глубокие спинные мышцы к аорте. Потом легонько постучать кончиком иглы по аорте, чтобы убедиться в том, что он дошел туда, куда надо, и, подобравшись сзади, ввести порцию лидокаина в большое сплетение нервов. Центральная нервная система создает тонус в кровеносных сосудах. У него есть теория о том, что с помощью такой блокады можно преодолеть недостаточность кровообращения в ногах состоятельных пациентов с избыточным весом.

Пока он делает укол, он предельно сосредоточен. Ничто не отвлекает его, даже мысль о счете в десять тысяч крон, который выписывает в этот момент его секретарь, счете, который надо оплатить до первого января, и «счастливого вам Рождества» и «с Новым годом», а «теперь, пожалуйста, следующий».

В течение последних двадцати пяти лет он входит в число тех двухсот игроков в гольф, которые борются за последние пятьдесят еврокарточек. Он живет с балериной, которая на тринадцать лет моложе меня и которая все время смотрит на него так, будто только и ждет, чтобы он сорвал с нее пачку и пуанты.

Так что мой отец – человек, у которого есть все из материальных и осязаемых вещей. И это, как ему кажется, он и демонстрирует мне на этой площадке. Что у него есть все, что только можно пожелать. Даже β ‑ блокаторы, которые он принимает уже десять лет, чтобы не дрожали руки, практически не имеют побочных эффектов.

Мы идем вокруг дома по аккуратным, посыпанным гравием дорожкам, бордюр которых садовник Сёренсен летом подравнивает парикмахерскими ножницами, так что, если идешь босиком, можно случайно порезаться. На мне котиковая шуба поверх шерстяного комбинезона на молнии, украшенного вышивкой. Со стороны может показаться, что мы – отец и дочь, у которых большой запас жизненной силы и всего в избытке. При ближайшем рассмотрении мы оказываемся всего лишь воплощением банальной трагедии, поделенной между двумя поколениями.

 

В гостиной пол из мореного дуба и стена из зеркального стекла в обрамлении из нержавеющей стали, выходящая на бассейн для птиц, на кусты роз и крутой спуск к простым смертным на Странвайен. У камина стоит Бенья в трико и толстых шерстяных носках и растягивает мышцы ног, полностью игнорируя меня. Она бледна, очаровательна и бесстыдна, будто девушка‑ эльф, ставшая стриптизершей.

– «Брентан», – говорю я.

– Извини, что ты сказала?

Она выговаривает слова полностью, как учат в училище при Королевском театре.

– Если с ногами не в порядке, моя милая. «Брентан» – средство от грибка между пальцами. Сейчас продается без рецепта.

– Это не грибок, – говорит она холодно. – Грибок бывает только в твоем возрасте.

– И у малолетних тоже, моя милая. Особенно когда они много тренируются. И он быстро распространяется в промежность.

С рычанием она удаляется в соседнее помещение. В ней масса жизненных сил, но у нее было счастливое детство и очень быстрая карьера. Она еще не пережила тех несчастий, которые необходимы, чтобы развить дух, способный к сопротивлению.

Сеньора Гонсалес сервирует чай на столике, который представляет собой стекло толщиной 70 миллиметров, положенное на отшлифованный кусок мрамора.

– Давно не виделись, Смилла.

Он рассказывает немного о купленных им новых картинах, о воспоминаниях, которые он пишет, и о том, что он разучивает на рояле. Он тянет время. Чтобы приготовиться к воздействию того удара, который я нанесу, заговорив с ним о деле, не имеющем к нему никакого отношения. Он благодарен мне за то, что я не мешаю ему говорить. Но на самом деле мы оба не строим никаких иллюзий.

– Расскажи мне о Йоханнесе Лойене, – говорю я.

 

Моему отцу было чуть больше тридцати, когда он приехал в Гренландию и встретил мою мать.

Полярный эскимос Аисивак рассказывал Кнуду Расмуссену, что в начале на свете жили только мужчины, их было двое, оба они были великими чародеями. Когда они пожелали, чтобы их стало больше, один из них изменил свое тело так, чтобы можно было рожать, и с тех пор эти двое родили множество детей.

В шестидесятые годы прошлого столетия гренландский катекет[5] Хансеерак в дневнике Моравского братства, «Diarium Friedrichstal», описал несколько случаев, когда женщины охотились наравне с мужчинами. Примеры этого можно найти в собрании легенд Ринка и в «Сообщениях из Гренландии». Это, разумеется, никогда не было особенно распространено, но такое встречалось. Объяснялось это тем, что женщин было больше, чем мужчин, высокой смертностью в сочетании с нуждой, а также глубоко укоренившимся представлением, что каждый из двух полов потенциально содержит в себе противоположный.

Но в этом случае женщины должны были одеваться как мужчины и вынуждены были отказываться от семейной жизни. Общество могло смириться со сменой пола, но не терпело зыбкого переходного состояния.

У моей матери все было иначе. Она смеялась, рожала детей, сплетничала о своих друзьях и обрабатывала шкуры – как женщина. Но она стреляла, управляла каяком и тащила мясо домой – как мужчина.

Когда ей было около двенадцати, она вышла в апреле вместе со своим отцом на лед, и там он выстрелил в uuttog – гревшегося на солнце тюленя. Он не попал. У других мужчин промах мог объясняться разными причинами. У моего деда могла быть только одна – происходило что‑ то непоправимое. Это был склероз зрительного нерва. Год спустя он полностью ослеп.

В тот апрельский день моя мать осталась на месте, в то время как ее отец пошел дальше проверять снасти для подледного лова. У нее было время подумать о будущем. О социальном пособии, которое и сегодня в Гренландии ниже прожиточного минимума, а в то время было своего рода неосознанной насмешкой. Или о голодной смерти, которая была не такой уж редкостью, или о жизни за счет родственников, которые и сами не могли прокормить себя.

Когда тюлень снова показался, она выстрелила.

До этого она ловила рыбу‑ подкаменщика и палтуса и стреляла куропаток. Начиная с этого тюленя она стала охотником.

Мне кажется, что она редко превращалась в наблюдателя, чтобы взглянуть на свою роль со стороны. Однажды мы жили в палатке в летнем лагере у Атикерлука, утеса, который летом наводняют люрики – такое множество черных птиц с белой грудкой, что только тот, кто это видел, может составить себе представление об их количестве. Оно выходит за пределы измеримого.

Мы приехали с севера, где охотились на нарвалов с маленьких катеров с дизельными моторами. Однажды мы поймали восемь животных. Отчасти потому, что они были заперты льдом в ограниченном пространстве. Отчасти потому, что наши три катера потеряли связь друг с другом. Восемь нарвалов – это слишком много мяса, даже для собак. Слишком много мяса.

Одно из животных оказалось беременной самкой. Сосок находится прямо над половым отверстием. Когда моя мать одним движением вскрыла брюшную полость, чтобы вынуть внутренности, на лед выскользнул ангельски белый, абсолютно созревший детеныш длиной в полтора метра.

Пожалуй, часа четыре охотники стояли почти в полном молчании, глядя на полуденное солнце, которое в это время года делает день нескончаемым, и ели mattak – китовую шкуру. Я ничего не могла взять в рот.

Неделю спустя мы лежим у птичьего утеса. Мы уже сутки ничего не ели. Наша задача в том, чтобы слиться с окружающей природой, выждать и поймать птицу большой сетью. Со второй попытки я поймала трех.

Это были самки, направлявшиеся к птенцам. Они выводят птенцов в углублениях на крутых склонах, откуда те производят адский шум. Матери держат найденных червяков в своего рода маленьком мешочке в клюве. Птиц убивают, нажав им на сердце. У меня было три птицы.

Такое случалось и раньше. Так много птиц было убито, испечено в глине и съедено, так много, что я даже и не помню сколько. И тем не менее неожиданно мне представляются их глаза – туннели, в конце которых ждут птенцы, и глаза этих птенцов снова становятся туннелями, и в конце этих туннелей детеныш нарвала, взгляд которого снова уходит далеко вглубь. Я очень медленно переворачиваю сеть, и птицы взлетают с коротким взрывом шума.

Мать сидит прямо рядом со мной, совсем тихо. И смотрит на меня так, словно впервые что‑ то увидела.

Я не знаю, что меня остановило. Сострадание не считается достоинством в арктических широтах, ценится скорее некоторая бесчувственность, отсутствие привязанности к животным и природе и осознание необходимости.

– Смилла, – говорит она, – я носила тебя в amaat.

Дело происходит в мае, ее золотисто‑ коричневая кожа блестит, как будто она покрыта десятью слоями лака. На ней золотые серьги, а на шее – цепь с двумя крестами и якорем. Волосы убраны в узел на затылке, она большая и прекрасная. Даже сейчас, когда я думаю о ней, она мне кажется самой красивой женщиной, какую я когда‑ либо видела.

Мне, должно быть, лет пять. Я точно не знаю, что она имеет в виду, но в первый раз осознаю, что мы с ней одного пола.

– И все же, – говорит она, – я сильная, как мужчина.

На ней хлопчатобумажная рубашка в красную и черную клетку. Вот она закатывает один рукав и показывает мне руку, широкую и крепкую, как весло. Потом медленно расстегивает рубашку. «Иди сюда, Смилла», – говорит она тихо. Она никогда меня не целует и вообще редко касается меня. Но в мгновения большой близости она дает мне пить то молоко, которое, как и кровь, всегда есть там, под кожей. Она раздвигает колени, чтобы я могла встать ближе. Как и другие охотники, она носит штаны из грубо обработанной медвежьей шкуры. Она любит золу, ест ее иногда прямо из костра, и она намазала ею себе под глазами. Вдыхая этот запах жженого угля и медвежьей шкуры, я подхожу к груди, ослепительно белой, с большим нежно‑ розовым соском. Оттуда я пью immuk, молоко моей матери.

Позже она как‑ то пыталась объяснить мне, как в каком‑ нибудь свободном ото льда месте может собраться три тысячи нарвалов и как это место кипит жизнью. А через месяц лед запирает их там, и они все замерзают насмерть. Она рассказывала, как в мае и июне утес становится черным от люриков – так их много. Проходит месяц – и полмиллиона птиц гибнет от голода. Она по‑ своему пыталась объяснить мне, что за жизнью арктических животных всегда скрывались экстремальные флуктуации популяций. И при таких изменениях то, что мы забираем, значит меньше, чем ничто.

Я понимала ее, понимала каждое ее слово. И тогда, и позже. Но это ничего не изменило. Год спустя – это было за год до ее исчезновения – я почувствовала тошноту во время рыбной ловли. Мне тогда было около шести лет. Я была недостаточно взрослой, чтобы размышлять над тем почему. Но достаточно взрослой, чтобы понять, что так обнаруживает себя отчуждение от природы. Что какая‑ то часть ее больше уже не доступна мне тем естественным образом, каким она была доступна раньше. Возможно, я уже в тот момент захотела научиться понимать лед. Желание понять – это попытка вернуть то, что ты потерял.

 

– Профессор Лойен…

Он произносит имя с тем интересом и с тем полным боевой готовности уважением, с которым один бронтозавр взирает на другого.

– Очень толковый человек.

Он проводит белой ладонью по щеке и подбородку. Это хорошо отработанное движение, при котором раздается звук, как будто очень грубой пилой пилят сплавной лес.

– Институт арктической медицины – он его создал.

– Почему он интересуется судебной медициной? Он стал исполнять обязанности директора Гренландского центра аутопсии.

– Он начинал как судебный патологоанатом. Но он берется за все, что может принести известность. Он, должно быть, считает, что это путь наверх.

– Что им движет?

Здесь наступает пауза. Мой отец прошел большую часть своей жизни, спрятав голову под крыло. На старости лет его стали сильно занимать мотивы, которые движут людьми.

– Среди врачей моего поколения есть три разновидности. Есть такие, которые по‑ прежнему работают в больнице или заводят частную практику. Среди них много прекрасных людей. Другие пишут диссертации, что – ты сама знаешь это, Смилла, – является эпизодическим, смехотворным и недостаточным условием для продвижения наверх. Они становятся заведующими отделениями. Это маленькие монархи удельных княжеств медицины. И есть третья группа. Это мы, поднявшиеся наверх и достигшие вершины.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.