Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ВТОРАЯ 2 страница



Нет, очевидно, важно не только это. Важно и другое: а то ли ты делаешь, что нужно? И если то, в полную ли силу ты это делаешь, все ли отдаешь, что у тебя есть?

На фронте, например, Николай знал, что он делает самое нужное и отдает все, что у него было. И задача была ясна. Она была крохотная и в то же время громадная. Он получал приказ захватить «языка». Это бывало очень трудно, иногда просто невозможно. В Сталинграде он целый месяц не мог достать «языка» и взял его с величайшими трудами только к концу месяца. Задача была захватить «языка», его задача была разведать нейтральную полосу, обнаружить минные поля, определить, сколько у немцев пулеметов – тяжелых и легких. И его цель была – изгнать немцев из России, Украины, Белоруссии, уничтожить фашизм. И он это делал. Один из многих миллионов, таких же как он, людей, сидящих в окопах, работающих в Сибири на заводе, взрывающих поезда в тылу у противника. Он это делал и сделал.

Но это фронт. А до фронта? До фронта у него тоже была своя задача. Не такая большая и важная, как на войне, но была. Он любил спорт и знал, что в этой области может неплохо работать. На втором курсе он завоевал уже второе место на городских соревнованиях и мечтал о первом. Сам Синцов, никогда и никого не хваливший, одобрил его прыжки с шестом…

А сейчас? Что должен делать он сейчас? В каком деле он может принести настоящую пользу, отдать себя целиком, как делал это на фронте? Ведь товарищи его, оставшиеся там, делая самое нужное сейчас, работают для будущего, для той мирной жизни, которая начнется после войны и должна быть еще лучше, чем довоенная. Что же делать ему сейчас?

О спорте можно уже не думать. Сделаешь два-три самых легких упражнения на перекладине и минут пять потом не можешь отдышаться. Врачи, правда, говорили, что раньше чем через год можно и не мечтать о перекладине, а он вот работает, и, говорят, даже неплохо. А разве в руке дело? Не в руке – в сердце, а оно-то уже не прежнее. Значит, точка. Примирись.

РЖУ? Вот где, казалось, можно было поработать, пользу принести. Город разрушен, людям жить негде, – помогай им, что может быть лучше? Но не вышло. Подготовки не хватило, знаний, черт бы их побрал! А без них и не суйся – в два счета блин сделают. Опять осечка…

Школа?

Вот это сложный вопрос. Когда тебя спрашивают, доволен ли ты своей новой работой, ты всегда отвечаешь: «Доволен. Ребята мировые. Веселые, азартные. И сдружились мы крепко». Ну, а если сам себя спросишь? Вот так вот, честно, положа руку на сердце, – доволен?

Алексей смеется, говорит: «Все тот же «самолет». Нет, не «самолет». Не прав Алексей. Не в воспоминаниях, не в разведчиках дело – хотя, может быть, немного и это есть, – нет, дело тут посложнее. Школа не райжилуправление, это правда. Здесь мило, весело, ребята хорошие, и директор тебе обрадовался: все-таки пришел фронтовик, член партии, а в школе почти все преподаватели беспартийные. А что толку, оказалось? Сидишь на педсовете и чувствуешь себя, как в первый раз у Острогорских. Любите ли вы Андрея Болконского, Николая Ростова? А ты впервые о них слышишь. Может, и проходили когда-нибудь в школе, да разве все запомнишь?

И вообще, какой ты, к черту, педагог? Учишь ребят гимнастике, а сам думаешь: вот этого ты уже не сделаешь, и этого тоже. Повел как-то раз ребят поглядеть на соревнования и еле до конца досидел, обидно стало… Двадцать пять лет человеку, а что впереди? Топчись на одном месте и радуйся, что хоть что-то от прежнего осталось. И так всю жизнь? Как старик певец какой-нибудь отпел свое, вот и принимайся за молодежь. Но тот хоть пел раньше хорошо, а ты?

Нет, не то все это… Не то.

 

– 5 –  

 

В конце апреля Шура уехала в Харьков. Поехала их целая бригада – человек пять инженеров и две чертежницы: предстояла какая-то срочная работа на восстанавливаемом тракторном заводе, которую надо было выполнить на месте. Предполагалось, что к празднику они вернутся, но, как это всегда бывает, что-то не утвердили, что-то надо было еще переделывать, и только восьмого вечером пришла от Шуры телеграмма, что она приедет девятого вечерним поездом.

Николай, как и все в эти дни, ходил возбужденный и радостный. По городу распространился слух, что подписан мир. У громкоговорителей стояли толпы, во всех очередях говорили только об одном – о мире, кто-то даже сам слышал по радио, что он где-то уже подписан. Но официальных сообщений не было. Репродукторы передавали легкую музыку, беседу о лауреатах, оперу «Иван Сусанин» из Большого театра.

Восьмого вечером Николай вернулся домой поздно – педагогический совет затянулся и кончился только в начале одиннадцатого, Николай окинул взглядом комнату, подумав без особой радости, что к Шуриному приезду надо будет ее прибрать, и, не ужиная – лень возиться, завтра позавтракаю, – лег спать. Алексей уже храпел на своем балконе.

Посреди ночи Николай проснулся от того, что его кто-то тряс за плечо.

– Подъем! Подъем!

Спросонья стал шарить вокруг себя, ища спички.

– Подъем! Подъем! – с веселой настойчивостью повторял над ним все тот же голос, голос Ромки Видкупа. – И как у вас тут свет зажечь, черт вас забери?

Николай наконец нашел спички, чиркнул, зажег коптилку. Посреди комнаты стоял Ромка – рыжий, веснушчатый, сияющий.

– Выходи строиться! Живо!

Николай и Алексей, ничего не понимая, сидели на своих тюфяках, хлопали глазами.

– Война кончилась! Понимаете – кончилась! Кончилась, кончилась, кончилась…

 

Четвертый час ночи. На дворе еще темно.

Прошел дождик – теплый, весенний, оставив на тротуарах под деревьями светлые серые круги. С мокрых каштанов еще каплет. Точно на глазах распустились их зеленые гусиные лапки. Вчера еще были почками, а сегодня уже стали листьями. В воздухе пахнет свежим – опрыснутой дождем землей, молоденькой зеленой травкой.

Они идут по улице, прямо по мостовой, по трамвайным путям, куда глаза глядят.

Откуда-то – то ли из раскрытого окна, то ли из далекого уличного репродуктора – доносится голос Левитана. Где-то поют. Нестройно, вразнобой, стараясь друг друга перекричать: «Ой, Днипро, Днипро, ты силен, могуч…»

Сквозь молоденькую зелень сада виден университет – большой, печальный, с дырявыми закопченными окнами, облупившимися колоннами. Ему грустно. Всем весело, а ему грустно. Ничего, старина, скоро и за тебя примутся. Не грусти! Смотри, как хорошо разрослись вокруг тебя каштаны – уже касаются друг друга своими ветками, а ведь до войны совсем малютками были.

Взвилась ракета. Осветила улицу, сад, колонны сожженного здания и погасла. Метнулся по небу луч прожектора. Раз-два, туда-сюда, расширился, сузился и тоже погас. Каждому хочется как-то отметить сегодняшний день.

Молоденький безбровый милиционер в белой гимнастерке стоит на углу, скучает. Ему, бедняжке, тоже, вероятно, до смерти хочется вот так вот пройтись по улице, в обнимку, по мостовой, петь песни.

– С праздничком тебя, старший сержант, с победой!

– И вас также, – и улыбается.

Визжа тормозами, подкатил «виллис».

– Как к вокзалу проехать, друг?

– Прямо, потом налево, до бульвара, а дальше увидите.

– Ну, спасибо. И за твое здоровье по маленькой выпьем…

Опять улыбается. Ничего другого ему не остается.

Пошли дальше…

Восток уже порозовел. На небе четко рисуется уступчатая колокольня Софии. Повезло тебе, очень повезло. Пережила войну, и какую! Не тронули тебя. Не успели – убежали. Дай бог тебе столько же еще стоять, сколько ты простояла. И еще столько же.

Пошли, пошли дальше… Пошли к Андреевской. Смотри, как хороша она сейчас, стройная, легкая, с тоненькими своими колоколенками. И почему мы, дураки, не приходили сюда по утрам, именно по утрам, когда она так красива на золотистом утреннем небе? Теперь мы всегда будем приходить сюда по утрам, обязательно по утрам…

Как гулко звенят твои чугунные ступени! Как хорошо стоять возле тебя, облокотившись о парапет, и смотреть на Днепр – широкий, разлившийся до самого горизонта. Он сейчас совсем розовый, как и небо на востоке. Только там, у Никольской слободы, осталось еще немного синего и фиолетового. Тихо-тихо кругом…

И даже не верится, что были другие утра. С таким же прозрачным, как сейчас, небом, с капельками росы на траве и первыми появлявшимися в воздухе самолетами. А потом всходило солнце и начинался страшный, насквозь пронизанный ревом моторов и разрывами бомб, нескончаемый, мучительно длинный день.

Тяжелые дни войны. Тяжелые, ох, какие тяжелые… Июнь, июль сорок первого года. Немецкие листовки – «Сдавайтесь! Вы окружены! Штык в землю! » Горящие села, горящие города, осыпающиеся хлеба – какие хлеба! – ползущие в них, обросшие бородами люди, прошедшие уже сотни километров, чтоб прорваться к своим… Сентябрь, октябрь. Страшная сводка Информбюро, когда бои шли уже на самых подступах к Москве: «Положение угрожающее…» Казалось, еще шаг, еще один только шаг… И вдруг… Брошенные в снег машины, подбитые танки, первые пленные – замерзшие, закутанные в одеяла. «Зимний фриц…» И в эти дни парад на Красной площади, в нескольких десятках километров от передовой. И потом прямо с парада – на фронт. Мимо Василия Блаженного, по набережной, через Бородинский мост, на Можайское шоссе.

«Не так страшен черт, как его малюют», – сказал тогда Сталин.

Он стоял на Мавзолее в хмурый ноябрьский день, и перед ним проходили войска – пехота, танки, артиллерия, – войска, пришедшие с фронта и уходившие на фронт.

Кто знает, может, это были самые счастливые минуты за все время войны. Значит, умеем еще воевать! Умеем, черт возьми!

А потом Сталинград, Курская дуга, Польша, Германия, Берлин…

И вот – все!

Странное чувство. Вот так до войны никак нельзя было себе представить: а как же это будет, когда она начнется? Так и сейчас. Все, чем люди жили все эти годы – страшное, тяжелое и ставшее в этой тяжести чем-то даже привычным, – кончилось.

В Сталинграде было не так. Там тоже было странное чувство: только что ты еще стрелял, согнувшись, перебегал по окопам, с опаской поглядывал на небо – и вдруг конец! Тишина. Непонятная, незнакомая тишина. Только какой-нибудь веселый сержант, не зная, куда девать патроны, пустит в воздух очередь из автомата.

Но там было другое. Там ты, после пяти месяцев войны оказался вдруг в тылу. Но фронт еще был. Далеко, за десятки километров, но был. И ты знал, что еще попадешь туда. А сейчас его нет. Совсем нет. Возьмешь завтра газету, посмотришь в то место, где была сводка Информбюро, а вместо нее уже про комбайнеров пишут.

И все-таки война кончилась. Кончилась в Берлине. Не на Волге, не на Урале, а в Берлине. В том самом Берлине, о котором мечтал каждый солдат. Все мечтали: вот придем в Берлин, разыщем среди развалин имперскую канцелярию, доберемся до Гитлера…

Стало совсем светло. Подул ветерок. Откуда-то появились две девушки, какой-то танкист в шлеме, парень с баяном. Поеживаясь, тихо наигрывает что-то. Что ты стесняешься? Смелей, смелей! Что-нибудь фронтовое. «Землянку» или «Темную ночь». Давай, не стесняйся. «Те-е-емная но-о-очь…»

Как любил эту песню Веточкин, славный, в кубаночке своей набекрень, лейтенант Веточкин. И пел ее хорошо. У него был чистый высокий голос, и бойцы часто просили его спеть что-нибудь. И он пел. Последний раз это было недалеко от Ковеля, в лесу, на лужайке, за день до наступления. Он много пел в тот вечер. А на следующий день он подорвался на противотанковой мине. Никто не мог понять, как это произошло. Нашли только его пилотку и полевую сумку.

Нет его больше. И Кадочкина, замполита Кадочкина тоже нет. В последнем письме, откуда-то уже из Германии, Леля писала, что он погиб во время бомбежки. Похоронили в небольшом разрушенном селе на берегу Одера, недалеко от Франкфурта.

Многих уже нет. Не дожили. Казаков, Трофимов, Майборода, медсестра Наташа, которую, как говорили, даже пуля жалела…

А ты вот жив…

Прозвенел где-то внизу, на Подоле, первый трамвай. Зажегся кое-где уже свет в окнах. Люди собираются на работу. И может, даже не знают, что уже мир.

Лейтенант-танкист разложил на коленях карту, что-то показывает Алексею и Ромке. Должно быть, пройденный путь. Склонили головы, разглядывают.

Николай смотрит на лейтенанта. Немолодой уже, со следами ожогов на руке. Горел, должно быть. Повидал войну.

Николай смотрит на него и думает… Вот встреться они недели две-три тому назад, и он не то что позавидовал бы лейтенанту, но что-то екнуло бы в груди. Парень, может, из госпиталя выписался, на фронт едет. А Николай уже не поедет, отвоевался.

Но это было бы две-три недели тому назад. А сегодня? Парень вот уже тоже вспоминает войну, карту показывает. Для него война уже кончилась, как и для Николая, как для всех. И скоро он скинет свои погоны и, может быть, так же как и Николай, задумается: а что ж дальше?

Но ему будет легче. Война уже кончилась. Самое главное в нашей жизни уже другое – не война.

И Николаю вдруг от этой мысли стало легко и весело. Именно здесь, в это свежее радостное утро ему вдруг стало ясно, что все то, что его так мучило последнее время, – сознание, что ты делаешь не самое важное, не самое нужное, что ты – пусть не по своей вине, но отстранился от самого важного и нужного, – что этого больше нет.

 

– 6 –  

 

Как-то, укладывая в чемоданчик Николая завтрак, Шура обнаружила на дне его серенькую тоненькую книжицу – программу для поступающих в средние и высшие учебные заведения.

– Это что, твое? – удивилась она.

– Мое, – ответил Николай.

– Зачем?

– Да так. Решил посмотреть.

Ответ был по меньшей мере уклончивый, но в тот же вечер Шура, при содействии, правда, Алексея, добилась более ясного.

Да, Николай решил попробовать силы. Дело, конечно, не легкое, – за каких-нибудь два с половиной месяца надо подготовиться и по математике (в объеме десяти классов! ), и по русскому, и по истории СССР, и по иностранному языку, – но в конце концов у него скоро начнутся каникулы, и почему бы не попробовать…

Встал вопрос – куда?

Шура считала самым подходящим геолого-разведочный («был на войне разведчиком, вот и сейчас им будешь»), но Алексей запротестовал:

– Только в строительный. Строительный – и никаких разговоров.

Во-первых, строители сейчас очень нужны, во-вторых (тут Алексей подмигивал Шуре), окончив институт, Николай сможет вернуться в свое РЖУ («будешь уже знать, какая балка гнилая, а какая нет»), а в-третьих, и в самых важных, в начале будущего месяца Алексея демобилизуют (это почти факт), а в институте он уже договорился относительно места декана факультета ПГС (промышленно-гражданского строительства), – иными словами, протекция обеспечена.

Какой именно из этих аргументов подействовал на Николая, трудно сказать. Возможно, что все три, а может, и еще какие-нибудь. Много времени спустя Николай в шутку говорил, что поступил в строительный институт просто потому, что ему была знакома туда дорога. А может, и не только дорога, бог его знает… Так или иначе, по этим или другим причинам, но выбран был именно строительный институт.

Экзамены должны были быть в августе. Николай сел за книги.

Сергей, глядя на него, только посмеивался.

– Учишься? Ну, учись, учись, авось и в академики выберешься. Возьмешь меня тогда к себе шофером, а?

Николай отмалчивался.

Не одобрил Николая и Яшка. Встретились они как-то на улице. Яшка ехал на своем «студебеккере» и, увидев переходившего улицу Николая, заорал во всю глотку:

– Э-э, капитан!

Николай обернулся. Яшка круто подрулил к тротуару.

– Куда ж ты провалился, друг, а?

Николай посмотрел в сторону.

– Да так как-то все… Работы много, и вообще… – он повернул ручку дверцы. – В институт вот надумал поступать.

– Уговорили-таки? – Яшка иронически улыбнулся. – Ну, а друзей почему забыл?

– Что поделаешь, женатый человек! А жены, знаешь, теперь какие – никуда не пускают.

Яшка раскрыл рот.

– Постой, постой! Какая еще жена?

– Обыкновенная, довоенная.

– Нашел, что ли?

– Нашел.

Яшка протяжно свистнул.

– Вот это да, – почесал свою лохматую голову. – А ведь такая парочка была, такая парочка…

Он стал рассказывать о шестнадцатой квартире. Анна Пантелеймоновна все еще болеет. Два раза было воспаление легких. Совсем сдала старуха, а ведь какая бойкая была. Зашел бы все-таки, навестил. Неловко как-то получается. Бэлочка в этом месяце, вероятно, родит. Муня работает как вол, – на пеленки зарабатывает. Старики Ковровы как всегда. У Валерьяна Сергеевича опять кабак в комнате, еще одну кошку завел. Сам Яшка работает все там же, в «Союзтрансе».

– Напрасно ты тогда не согласился. Давали бы дрозда на пару. Жить все-таки можно. Надоест учиться – приходи, всегда устрою.

На этом разговор кончился: подошел милиционер и велел Яшке следовать дальше, если он не хочет уплатить штраф.

– Есть, товарищ начальник! – весело козырнул Яшка и помахал Николаю рукой. – А зайти все-таки надо. Нехорошо друзей забывать, ей-богу нехорошо!

– Зайду, обязательно зайду! – крикнул вдогонку Николай.

Но прошел июнь, июль, а он так и не зашел.

 

– 7 –  

 

Всю ночь с тридцать первого июля на первое августа Николай не спал. В голову лезли какие-то формулы, длиннущая фраза из диктанта: «Большая, без единого деревца и кустика, освещенная красным, лишенным лучей солнцем, выжженная, сухая степь казалась сейчас вымершей и пустынной на всем своем протяжении с севера на юг, от того места, где стоял офицер, до крохотного, почти незаметного курганчика на горизонте».

Проклятая фраза! Николай сделал в ней десять ошибок и надолго запомнил эту идиотскую степь с курганчиком, солнцем и офицером… Потом вспомнилось почему-то, что три года тому назад, в эту самую ночь, с июля на август, он лежал где-то в степи, под Сталинградом. Лежал вот так же, как и сейчас, закинув руки за голову, смотрел на крупные немигающие звезды и думал о том, что творится сейчас на правом берегу Дона, у Калача, и что ожидает его с товарищами в Сталинграде.

И вот прошло три года, ровно три года, и он так же лежит и опять никак не может заснуть. И отчего? Оттого, что завтра долговязый желтолицый математик будет спрашивать его, что такое бином Ньютона или еще что-нибудь похуже. Смешно. Ей-богу, смешно…

В семь он уже был на ногах. Есть не хотелось – выпил стакан чаю, с трудом впихнул в себя кусок хлеба с колбасой. Шура пожелала «ни пуха ни пера», велела обязательно позвонить после экзамена к ней на работу. Он сказал, что непременно позвонит, чмокнул ее в лоб и ушел задолго до назначенного часа.

К двенадцати часам он был уже свободен. Ему повезло. Желтолицый математик оказался вовсе не таким несимпатичным, как показалось вначале. Прежде чем дать пример, он спросил Николая, не родственник ли ему известный академик Митясов, Сергей Гаврилович (вопрос этот вызвал неожиданное веселье у экзаменующихся), а после того как Николай с грехом пополам решил пример, подмигнул и сказал:

– Ну как, на фронте легче?

В письменной Николаю помог его сосед, молоденький паренек с торчащими ежиком волосами: сунул шпаргалку с решением не получавшейся у Николая задачи.

По телефону Николай сообщил Шуре:

– Все в порядке. Троечка обеспечена.

Привычным жестом проверив, не выскочил ли обратно пятиалтынный из автомата, он направился к выходу. В дверях его задержал паренек с торчащими ежиком волосами. Спросил, не знает ли он, где можно пообедать подешевле: он, мол, приезжий и ничего еще здесь не знает. Николай хотел ему сказать, что лучше всего в университетской столовой, что там даже пиво есть и не грех после экзамена пропустить по кружечке, но сказать это ему так и не удалось, – из профессорской вышла Валя.

Она вышла с каким-то низеньким, очень толстым, лысым человеком – очевидно, тоже педагогом, – держа в руках большой лист бумаги и о чем-то оживленно с ним разговаривая. На ней была обычная ее, только еще более выцветшая гимнастерка и полевая сумка через плечо.

Парень с ежиком продолжал что-то говорить, но Николай не слышал его. Он прошел через вестибюль и остановился возле профессорской. Валя стояла к нему спиной. Потом обернулась. И тут Николай, совсем неожиданно для самого себя, сказал:

– Здравствуй, Валя!

Лысый толстяк обернулся.

– Одну минуту! Неужели нельзя подождать одну минуту? Видите, мы заняты.

Валя спокойно, слишком даже спокойно, как показалось Николаю, посмотрела на него и сказала:

– Сейчас я кончу. Подожди.

Толстый и Валя еще минут пять говорили о каком-то расписании: толстый говорил, что ему что-то неудобно в четверг, а что-то в пятницу, в конце концов выхватил у Вали из рук лист и с неожиданной быстротой побежал вверх по лестнице.

– Я сейчас, – сказала Валя Николаю и опять зашла в профессорскую.

Она похудела, осунулась, еще больше стала похожа на Анну Пантелеймоновну. Он не видел ее десять месяцев. И как спокойно она на него смотрела! Как на любого другого студента. Как будто они виделись только вчера и между ними ничего не произошло. Но как бы там ни было, хочет этого Валя или нет он пойдет сейчас к ней, пойдет к Анне Пантелеймоновне а если ее сейчас нет, она на работе, придет к ней вечером Он не будет придумывать никаких предлогов, он скажет Анне Пантелеймоновне все как есть. В конце концов, последний разговор у него был именно с ней, и никто, кроме нее, не поймет его по-настоящему, – не поймет, как трудно после такого разговора приходить…

Валя вышла из профессорской и, кивнув Николаю, быстро пошла к выходу.

– Ты домой? – спросил Николай.

– Домой.

– Я с тобой пойду. Можно?

Валя ничего не ответила. Они прошли несколько шагов молча. Да, она похудела, под глазами появились синяки. Неужели она не отдыхала все лето? Рядом с загорелым, обветренным в своих школьных походах Николаем она казалась неестественно, болезненно бледной.

– Анна Пантелеймоновна сейчас дома или в библиотеке? – спросил Николай.

Валя, не поворачивая головы, сказала:

– В позапрошлое воскресенье мама умерла.

Николай остановился.

– Сердце не выдержало, – сказала Валя.

Они шли через пустырь, по которому столько раз ходили. Невдалеке от них группа саперов привязывала веревку к высокой одинокой стене, которую, очевидно, собирались валить. Один из них сидел на самом верху, – бог его знает, как он туда забрался. Николай и Валя сели на груду кирпичей. Со стороны могло показаться, что они с интересом следят за этим сапером.

– За два часа до смерти мама говорила о тебе. Она ни на минуту не теряла сознания… Она лежала лицом к окну и за два часа до смерти сказала: «Все-таки как хорошо Коля полки починил, того пятна совсем не видно». Знаешь, какого? Которое выглядывало из-за той полки с толстыми журналами. Потом она сказала, тоже про тебя: «Так и не прочел „Обломова“. А я все забываю вернуть. Напомнишь мне, когда я на работу пойду». А через два часа она умерла.

Умерла… Какая она была тогда маленькая на этом большом удобном диване! Он предложил ей зажечь коптилку. Она отказалась. «Не надо, Коля, я и так полежу». Он удивился – это было так не похоже на нее. Он вспомнил ее глаза: в тот вечер они не были веселыми, они были серьезны, непривычно серьезны и какие-то смущенно-извиняющиеся. «На войне многое очень просто. Я знаю. Но это страшная простота. Не надо ее…» Николай на всю жизнь запомнил эти слова, эти глаза. Она положила ему тогда на колено руку, маленькую худую руку, и ему хотелось поцеловать эту руку, руку человека, прожившего долгую, хорошую и такую тяжелую жизнь.

…К ним подошел очень молоденький румяный лейтенантик в кокетливо сдвинутой на левое ухо пилотке и, козырнув, сказал:

– Придется вас попросить. Сейчас рушить будем. – Он улыбнулся, сверкнув зубами. – Оттуда, с улицы, даже лучше видно будет.

Он не сомневался, что Валю и Николая больше всего интересует сейчас, как будет рушиться его стена.

– Филонов, погоди! – звонко крикнул он и побежал в сторону своих саперов.

Валя и Николай встали и, миновав стену, начали спускаться с горы.

Николай видел много смертей. Он видел, как убивали юношей, почти мальчиков, самых дорогих ему людей. Но сейчас, когда ему сказали, что умерла немолодая женщина, которую он знал всего каких-нибудь три-четыре месяца, он почувствовал такой прилив горя, что, не подойди к ним лейтенант, он, может быть, даже заплакал бы. Возможно, в Анне Пантелеймоновне он почувствовал то, чего он не знал в своей жизни – любовь старого человека, любовь матери.

Он проводил Валю до самого дома. Дальше он не пошел, ему не хотелось никого сейчас видеть – ни Валерьяна Сергеевича, ни Ковровых, ни Яшку, ни Муню с Бэлочкой.

– Так ты, значит, в наш институт поступаешь? – спросила Валя.

– Да, – ответил Николай.

– Ну что ж, пожалуй, это самое правильное.

Она протянула руку – он крепко ее пожал, – повернулась и вошла в подъезд.

 

– 8 –  

 

Валя еще долго стояла на лестнице. Поднялась на самый верхний этаж и, облокотясь на подоконник, смотрела на улицу. Когда Валя была маленькой, она тоже приходила сюда. Тогда стекла в окне были разноцветными – красными, зелеными, желтыми, и очень забавно было сквозь них смотреть на город. Сейчас стекла были обыкновенными, грязными и немытыми, но Валя по-прежнему сюда приходила, если хотелось побыть одной.

Когда она услышала голос Николая, его «Здравствуй, Валя», ей показалось, что сейчас обрушится потолок или провалится пол. Что она ему ответила и ответила ли вообще? Кажется, ответил Игнатий Петрович. Потом она еще долго говорила с Игнатием Петровичем и все время чувствовала Николая за своей спиной, даже слышала, как он чиркал спичками. О чем она говорила, что ей отвечал Игнатий Петрович, она не помнит. Потом эти проводы домой, сидение в развалинах…

У Вали странно сложилась жизнь. До двадцати лет она училась. В двадцать лет попала в армию. У многих в этом возрасте уже муж, дети. У Вали не было ни мужа, ни детей. Она вбила себе в голову, что семья – это конец свободной жизни, и хотя мужское общество всегда предпочитала женскому, но это главным образом потому, что она считала себя скорей «мальчишкой», чем «девчонкой».

В армии не все разделяли эту точку зрения, что, безусловно, осложнило и без того не слишком легкую жизнь сержанта 34-го зенитного полка. Но Валя была девушкой сильной, и кое-кто из веселых лейтенантов почувствовал это на собственной шкуре, хотя об одном из них, о Толе Калашникове, командире артвзвода противотанкового дивизиона, никак нельзя сказать, чтоб он был так уж противен Вале. Но что поделаешь, фронт остается фронтом, другого выхода у нее не было. В полку скоро свыклись с мыслью, что она «парень» и что держаться от нее надо подальше.

Когда в шестнадцатой квартире появился Николай Митясов, Валя подумала: «Ну, этот тоже…», и в силу сложившейся за годы войны привычки сразу заняла активно-оборонительную позицию. Но Николай приходил, пил чай, рассматривал книги. Потом начались уроки английского языка, вечерние проводы… Николай одинок – Валя понимала это. У него в жизни что-то не получилось. Но и у нее-то самой после фронта тоже не было настоящих друзей. Любимая мать, хорошие соседи, институт? Нет, очевидно, в двадцать четыре года этого мало.

Потом Николай исчез. Это было настолько неожиданно, что Валя сначала подумала, не произошло ли какое-нибудь недоразумение. В ее голове никак не укладывалось, что человек, в которого она поверила, который за каких-нибудь два-три месяца стал членом их семьи, человек, с которым ей было так легко и просто, который понимал ее с полуслова и которого – чего уж тут скрывать! – которого она полюбила, – она не могла поверить, чтобы он мог вот так вот просто повернуться и уйти. Но он ушел.

Когда мать ей обо всем рассказала, она чуть только пожала плечами. Они ни разу потом об этом не говорили. Анна Пантелеймоновна часто заговаривала о Николае – она любила его. Валя слушала, но не отвечала ни слова.

Мать и дочь любили друг друга. И вот одной из них нет. Пустая комната, пустое сердце.

Валя стоит, облокотясь о холодный каменный подоконник, и смотрит, как галки вьются вокруг старого сухого тополя. Когда-то он тоже был зеленым, и рядом с ним стоял другой. При немцах его срубили.

Завтра она опять пойдет в институт, и опять увидит Николая, и опять будет с ним разговаривать, и опять не сможет ему сказать, чтобы он не провожал ее домой.

 

– 9 –  

 

В этот день Шура ушла с работы на час раньше. Ей захотелось отметить чем-нибудь первый Колин экзамен – купить вина, чего-нибудь сладкого. Но магазины закрывались в шесть, – тогда же, когда и Шурина контора, – поэтому, придумав какой-то предлог, Шура пошла к Беленькому. Против ожидания, Беленький – неисправимый формалист и педант – сразу же согласился, сказав, правда, что отпускает ее только в порядке исключения и только потому, что последние дни Шура много работает по вечерам.

Шура купила полбутылки портвейна, кекса с изюмом – единственная сладость, которую признавал Николай, – а на последние десять рублей два билета в кино на семичасовой сеанс. В шесть она была уже дома.

Николай лежал на кровати и смотрел в потолок.

– Я достала два билета в кино, – сказала Шура, – на «Крейсер «Варяг».

Николай рассеянно взглянул на нее и сказал, что в кино не пойдет: картину он эту видел, и она неинтересная. Где он мог ее видеть, было не совсем ясно, она только что вышла на экраны. Но потом выяснилось, что у него просто нет настроения, что он узнал о смерти близкого ему человека, Анны Пантелеймоновны: «Я тебе говорил о ней, наша госпитальная библиотекарша», и, чтоб не портить Шуре настроения, выйдет немножко прогуляться один.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.