Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Виктор Платонович Некрасов 4 страница



 

– 10 –  

 

Так началось знакомство Николая с семейством Острогорских. Сначала редко, потом все чаще и чаще стал заходить он к ним в промежутке между обедом и ужином. Варенье скоро кончилось, и Николай, как ни возражала Анна Пантелеймоновна, приносил с собой госпитальный сахар и масло, которого не ел.

Обычно Николай заходил за Анной Пантелеймоновной в библиотеку, и они вместе шли домой, а потом, до прихода Вали из института, он помогал Анне Пантелеймоновне на кухне чистить картошку – врачи велели ему как можно больше двигать правой рукой, и чем мельче движения, тем лучше.

Потом приходила Валя, всегда полная новых впечатлений и рассказов, и тут-то начиналась жизнь. Мать и дочь не умели говорить спокойно, они всегда спорили очень горячо и никогда друг на друга не обижались. Николая это очень забавляло. Особенно повторявшийся изо дня в день спор о сервировке стола.

– Когда ты наконец от всех этих фронтовых привычек отделаешься? Разве не приятнее есть за чистым столом со скатертью, чем…

– Скатерть стирать надо, а у меня времени нет.

– Видали? – Анна Пантелеймоновна искала поддержки у Николая. – Хорошо еще, курить отучилась, а то разило махоркой за версту, как от солдата.

– Так я ж и есть солдат, – смеялась Валя.

– Была. А теперь педагог. Не представляю, как и чему ты своих студентов учишь. Ты хоть их по фамилии называешь или Ваньками и Петьками, как своих зенитчиков?

– Как случится.

– Нет! Ни грамма женственности. Запомните мои слова, Николай Иванович, так в старых девах и умрет! Кому она нужна такая?!

Николай смеялся и, соблюдая разумное равновесие, принимал сторону то одной, то другой. Иногда, правда, мать и дочь объединялись, – это было тогда, когда к ним приходил Валерьян Сергеевич, сосед из первой комнаты направо.

Валерьян Сергеевич был корректором. Этим делом он начал заниматься еще тогда, когда ни Николая, ни Вали не было на свете, в петербургской «Биржевке», и, пройдя штук пятнадцать газет, включая армейскую, работал сейчас в местной, городской.

Он был холост, держал не то пять, не то шесть кошек, которые без конца плодились и съедали почти весь его паек, ходил дома в мохнатом халате с длинными висящими нитками, которые за все цеплялись, и не выпускал изо рта трубки с невероятно вонючим и крепким самосадом собственной резки. От него пахло всегда табаком и одеколоном, так как брился он каждый день, и всегда неудачно: сухое, пергаментное лицо его было усеяно бумажками и ватками, а где-нибудь возле уха или на шее оставался недобритый кусочек.

Обычно он приходил за какой-нибудь книгой, но это было только предлогом. Взяв книгу, он говорил: «Зачем вы держите эту гадость? Я б ее давно сжег», или: «Ну вот, опять подсовываете мне Чехова. Я ж его наизусть знаю, от корки до корки».

– Так не берите, если знаете.

– А что ж брать? У вас ничего нет. Дайте мне Элизе Реклю. Есть? Нету. Фабра о муравьях. Есть? Нету. Что ж у вас есть? Ведь вы библиотекарь, Анна Пантелеймоновна.

– Ладно. Вы чаю выпьете?

– Нет, – решительно говорил он и, сев за стол, машинально, ни на минуту не прекращая разговора, выпивал полчайника.

Он все и всегда осуждал, но только до того момента, пока кто-нибудь, в свою очередь, не начинал что-нибудь осуждать. Тогда он принимался яростно защищать.

– Ох, сегодня опять вечером собрание! – говорит Валя. – Совсем замучили.

– Замучили, потому что вам безразлично, что там происходит, – говорил Валерьян Сергеевич, заполняя комнату клубами своего вонючего дыма. – Вы думаете только о том, чтоб оно поскорей кончилось. Вам наплевать на то, что там говорят, наплевать, потому что вы торопитесь на свидание, потому что вы не общественница и вам ничуть не интересно, чем живет ваше учреждение.

– Вы ошибаетесь, Валерьян Сергеевич.

– Нет, не ошибаюсь. Я знаю, что вы мне сейчас скажете. Я все знаю. Про снайперский кружок. Да? Угадал? Чепуха! Это не общественная работа. Это привычный рефлекс. Когда вы были в армии, вы стреляли в самолеты; теперь самолетов нет, но вы не можете не стрелять. Ясно? Где моя книга? Я ушел.

После этого он сидел еще добрых полтора-два часа, и если уходил, то только потому, что надо было идти на дежурство или начинала орать в коридоре кошка.

Заходили и другие соседи. Вообще эта квартира, как говорила Анна Пантелеймоновна, была, пожалуй, одной из немногих в городе коммунальных квартир, в которой все живут дружно. В ней было пять комнат, и в каждой жило по семейству.

Ближайшими соседями были Блейбманы – Муня и Бэлочка. Оба были художниками: Муня плакатистом, Бэлочка книжным оформителем. Мунины плакаты – ими была увешана вся их комната – изображали стремительных бойцов с энергичными лицами, и, глядя на них, трудно было себе представить, что рисовал их тихонький, скромненький, грустно на всех смотрящий большими библейскими глазами из-за очков Муня.

Бэлочка, не под стать ему, красивая, полная, может быть даже слишком полная, чтоб быть красивой, брюнетка с маленькими усиками, обожала своего Муню и не сводила с него влюбленных глаз.

Блейбманы были молодоженами и никогда не говорили о себе в единственном числе, всегда во множественном: «Мы еще не читали этой книги», «У нас с Бэлочкой сегодня вечером занятия», «Мы с Муней сделали новую обложку». Работали они дома и почему-то преимущественно ночью. Работы свои – плакаты и обложки – относили заказчикам всегда вместе. Вообще все, что они ни делали, они делали вместе, даже гриппом заболевали в один и тот же день.

Муня был мучительно застенчив. Вероятно, именно поэтому Яшка Бортник – квартирный остряк и весельчак, шофер, живший в бывшей комнате для прислуги, – плескаясь по утрам на кухне и хлопая себя по здоровенной спине, спрашивал громким шепотом, так, чтоб все слышали:

– А скажите, Муня, с какой это девушкой я видел вас вчера на улице, а?

Муня краснел, а Яшка ржал на всю кухню так, что с потолка сыпалась штукатурка, и подсовывал свою кудлатую голову под кран.

– Ну ладно, ладно уж, не скажу Бэлочке.

Яшка Бортник работал в «Союзтрансе». Работой своей он был доволен, зарабатывал неплохо, но, как говорила Валя, деньги ему жгли карман. Приходил вдруг к Анне Пантелеймоновне и говорил:

– Слушайте, возьмите-ка у меня пару сотен.

– Это зачем же, Яша?

– Зачем или не зачем, а возьмите…

– Да не надо мне, Яша. Пятнадцатого у меня получка, а у Вали двадцатого.

– Так не для вас, а для меня. Возьмите. Меньше потрачу, ей-богу! – и совал растерянной Анне Пантелеймоновне грязные, пахнущие бензином бумажки.

После недолгого сопротивления Анна Пантелеймоновна брала (до пятнадцатого оставалась еще неделя, а денег действительно не было), но когда в получку пыталась вернуть, Яшка говорил:

– Ой, только не сегодня! Сегодня как раз хлопцы собирались ко мне прийти, вот и полетит все в трубу. Давайте лучше до завтра отложим.

А завтра опять что-нибудь придумывал.

Вообще парень он был хороший, всегда был весел, услужлив, всему дому чинил примусы и замки. Дома ходил всегда в каких-то маечках и сеточках, чтоб все видели его мускулатуру, и большего счастья для него не было, как передвинуть с места на место какой-нибудь тяжеленный шкаф или втащить на пятый этаж пятипудовый мешок картошки, обязательно бегом, через одну ступеньку.

– Сердце – будь здоров. Послушай. – И все должны были слушать его безмятежно спокойное и ровное сердце.

В пятой комнате жили Ковровы: отец, мать и шестнадцатилетний Петька – здоровенный, на голову перегнавший отца, длиннорукий, неуклюжий парень с ласковыми глазами. Он был заядлым шахматистом, фотографом и, если б не война, наверное, был бы радиолюбителем.

Отец, Никита Матвеевич, работал столяром-краснодеревщиком на мебельной фабрике, а по вечерам «халтурил» дома, и в комнате их всегда приятно пахло сосновыми стружками и опилками. Мать Петина, или «старуха», как называл ее Никита Матвеевич, хотя ей было немногим больше сорока, а самому Никите Матвеевичу порядком уже за шестьдесят, коренная москвичка, говорила с таким певучим замоскворецким произношением, что Анна Пантелеймоновна, слушая ее, восторгалась: «Ну просто Малый театр, собственная Турчанинова или Рыжова…»

Был у Ковровых еще и старший сын, Дмитрий, но он был на фронте, в Румынии. Над ковровским верстаком висел его портрет в золоченой, собственного Никиты Матвеевича изготовления рамке, – молоденький, курносый, очень похожий на отца сержант, на фоне замка и плывущих по озеру лебедей. Письма от него приходили не часто, но довольно регулярно, и хотя в них, кроме бесчисленных поклонов и «воюем помаленьку», ничего не было, обсуждались они до малейших деталей всей квартирой.

Николай почти сразу стал своим человеком. Валерьян Сергеевич, любивший поговорить о политике и событиях на фронтах, заводил его к себе, и там на громадной, во всю стену, карте Европы обсуждал с ним предполагаемые удары и делал прогнозы на ближайший месяц. Блейбманы преимущественно консультировались на всякие медицинские темы, и Николай приносил из госпиталя Муне пирамидон с кофеином, – его по ночам одолевали головные боли. Яша Бортник полюбил Николая потому, что он вообще всех любил, а к тому же оказалось, что они в сорок втором году были в одной армии и вспоминать им обоим было о чем.

Но кто больше всего полюбил Николая, так это Анна Пантелеймоновна. Может быть, именно поэтому она часто пилила его:

– Ну, почему бы вам не заняться языками? Целый день ничего не делаете, а ведь я знаю французский, Валечка – английский… Ведь вы офицер. Офицер должен быть культурен.

– Ох, мамаша, – смеялся Николай, – где там о языках думать? На фронт скоро, а вы о языках.

– И отучитесь, пожалуйста, от этих «мамаш». У меня есть имя, есть отчество – неужели так трудно запомнить? А насчет думать… Сколько вам лет?

– Двадцать пять уже.

– Господи боже мой, почему вы все считаете себя стариками? Вы и жизни-то по-настоящему не видели.

– Ну, это уж, мам… Анна Пантелеймоновна, не говорите! Три года на фронте…

– Чепуха! Честное слово, Колечка, посмотрю я на вас, и мне кажется, что я ку-уда моложе вас всех.

Николай соглашался: в Анне Пантелеймоновне действительно молодости хватало на десятерых. Маленькая, подвижная, она, казалось, никогда не устает. Придет в девятом часу, наскоро чего-нибудь хлебнет и уж бежит куда-то.

– Ты куда, мать?

– К Пустынским. У них, кажется, «Анна Каренина» есть. Третий день уж Ковальчук из хирургического просит, а она на руках. Я мигом…

Старик Ковров только улыбался и поглаживал свою лысину. Кстати, сам он тоже не прочь был, подобно Анне Пантелеймоновне, попилить Николая.

– Вот ты, капитан, ей-богу, чудак, – говорил он, откладывая рубанок и сворачивая цигарку толщиной в свой корявый коричневый палец. – Ну что ты все на фронт рвешься? Чего, спрашивается? Свое дело ты уже сделал, хай другие теперь повоюют. Ну, в сорок первом, сорок втором, я понимаю, все на фронт рвались. А сейчас? Куда уж ему? («Он» – это означало Гитлер. ) И без вас до него доберутся и шею свернут.

– Вот и не хочется, батя, – здесь Николаю разрешалось так говорить. – Вот и не хочется, чтоб без нас.

– А еще чего тебе не хочется? Работать тоже не хочется? А? Разбаловался там, на войне? Немец бежит, а тебе бы за ним, трофеи только подбирать.

Николай смеялся.

– Не всегда и не везде бежит, батя. Сейчас, например, на Висле, ребята пишут…

– Ну и пусть пишут. Наш Митька тоже пишет. Я же про него ничего не говорю. У него руки и ноги целы.

В этом месте Марфа Даниловна всплескивала руками:

– Да ты что говоришь! Побойся бога!

– А ничего я не говорю, – дразнил ее старик, – говорю, что руки и ноги целы, может еще и повоевать. А у этого… Покажи-ка, пальцы работают?

Николай пытался пошевелить пальцами, но это еще не выходило, – чуть-чуть только удавалось на несколько миллиметров отодвинуть большой палец.

– Тоже мне вояка! – Никита Матвеевич, сплюнув на пол, после чего всегда оборачивался, не заметила ли «старуха», растирал ногой плевок и брался за рубанок. – Пока твои пальцы заработают, война кончится. Что тогда делать будешь?

– Еще не знаю, Никита Матвеевич.

– А пора бы знать. Не нам же, старикам, после войны все делать! Бездельник ты, вот что…

Николай любил заходить к Ковровым, хотя там всегда был отчаянный беспорядок. Старик мастерил какие-то этажерки и полочки, Марфа Даниловна что-нибудь гладила или штопала, Петька, сидя в углу на полу, путался в каких-то проволоках и паял детали какой-то никому не известной машины. Николай сидел в углу, покуривая, и с завистью смотрел на всех троих. Шипит примус с кипящим на нем столярным клеем, шипит Петькин паяльник, пахнет клеем, смолой, керосином, и от всего этого становится как-то уютно и весело. Что и говорить! Иногда просто приятно посмотреть, как другие работают, когда сам лишен этой возможности.

Вообще с того дня, как он выпил в этой квартире первый стакан чаю с малиновым вареньем, Николай почувствовал, что дни вовсе не так уж длинны. Его даже перестал раздражать полковник Зилеранский со своей язвой. Нашлись какие-то общие, помимо лечения, темы для разговоров, и все чаще строгая, всем недовольная сестра-хозяйка, заглядывая в палату, говорила: «Нельзя ли потише, товарищ Митясов? Ваш голос даже в операционной слышно. Просто не узнаю вас…» А операционная сестра Дуся, все и всегда обо всех знавшая, начиная от главного врача и кончая вчера только поступившим больным, как-то после перевязки покачала головой и сказала дежурной няне:

– Появилась женщина. Факт.

 

– 11 –  

 

Острогорским должны были привезти дрова. Валин институтский завхоз был расторопен и загодя, еще до наступления первых осенних холодов, обеспечил всех сотрудников хорошими дубовыми дровами. Договорено было, что Яшка привезет их на своей машине, а Николай с Петькой Ковровым распилят и наколют.

Дрова должны были привезти в четыре, но Николай задержался со своими процедурами и вышел из госпиталя в начале пятого.

На мосту, у входа, столкнулся с Сергеем.

– Ты куда? – спросил Сергей.

– В гости.

– К кому?

– К знакомым.

– Обзавелся уже?

– Да, обзавелся.

Николай ожидал дальнейших вопросов в стиле Сергея, но тот только сказал:

– Я тебя провожу. Не беги только, мне под гору трудно.

– Ты где пропадал? – спросил Николай.

– Где надо, там и пропадал.

– Просьбу мою, конечно, не выполнил?

– Почему конечно? В адресном столе Куценко нет. Если б был, я б тебе сообщил.

Когда они спустились с горы, Сергей сказал:

– Ты что, в театр торопишься? Боишься опоздать?

– Нет, не в театр.

– Так чего ж ты бежишь? Двуногий… Мне протез ногу натер.

Они пошли тише.

– Я видел твою Шуру, – сказал Сергей.

– Где? – Николай удивленно посмотрел на него.

– Не все ли равно где.

– А откуда ты ее знаешь?

– Знаю, и все. По-моему, ты должен к ней сходить.

Николай остановился.

– Говори толком!

– Ага… Заело.

– Брось дурака валять! Когда ты ее видел?

– Может, сядем?

Они сели на парапет у входа на стадион.

– Так где ты ее видел?

– В обувном магазине встретил.

– Ну?

– Я считаю, что ты должен к ней пойти.

– Зачем?

– Это уж твое дело. Но я так считаю.

– Слушай, Сергей; какого дьявола ты говоришь загадками?

Сергей мрачно улыбнулся.

– Она тебе говорила, что я у нее был?

– Ты? У нее? Нет, ничего не говорила. Зачем же ты к ней ходил?

– Так просто. Захотелось.

– А ну тебя!..

Николай встал.

– Сядь, сядь… Я тебе серьезно говорю; сходи к ней. Я видел ее после вашей встречи. Тут что-то не то. У меня ведь есть на это чутье.

– Что она тебе говорила?

– Ничего не говорила. Я говорил. Мы прошлись с ней до Днепра и обратно. Ей надо было на площадь Сталина. Кроме того, я познакомился с дядей Федей. Не в этот раз, а в первый, когда заходил к ней.

Николай вопросительно взглянул на Сергея. Сергей смотрел куда-то в сторону.

– Пацан! Верь моему слову, тут что-то не так.

Николай промолчал. Ему было неприятно, что Сергей заговорил о Шуре. При чем тут Сергей? И зачем он к ней заходил? И зачем вообще он вмешивается? Сергей дернул его за рукав.

– А может, в забегаловку заскочим? Здесь недалеко. Та самая, где мы познакомились. Тяпнем по маленькой, и катись на все четыре стороны.

– Не хочу.

– Вот черт трезвый! Ты что, вообще перестал водку пить?

– Просто не хочется. Не интересует сейчас.

– И что собой представляет дядя Федя?

– Тоже не интересует. И вообще это мое дело. Не твое и не чье-либо, а мое. Понял?

Сергей пожал плечами:

– Ну, раз не мое, тогда… будь здоров!

Он крутнул в воздухе палкой и ушел.

Только пройдя квартал, Николай почувствовал, что разговаривал с Сергеем не так, как надо. Ну чего, спрашивается, он на него разозлился? Ну, не его дело, допустим, но ходил-то он ведь к Шуре не для себя, а для него, Николая… Может, вернуться?

Николай взглянул на часы. Без четверти пять. Поздно!

 

Придя к Острогорским, Николай застал всю квартиру толпящейся вокруг сваленных на полу здоровенных плах и обсуждающей, на сколько времени их может хватить и что экономнее: на две или три части пилить каждую плаху? Петька разводил пилу.

– Мы сейчас с дядей Колей покажем класс. Он теперь тоже левша, – Петька был левшой.

Яшка с шумом расчищал место для козел.

– Бесплатно делать не будем, учтите это, Анна Пантелеймоновна. Всякая работа вознаграждения требует.

– Ладно, ладно! Уходите же.

– Я не шучу. На четвертый этаж все-таки таскали.

– Да уходите, ради бога, не мешайте! – Анна Пантелеймоновна пыталась вытолкнуть здоровенного Яшку из кухни, но тот упирался. – По рюмке наливки, так и быть, уж дам.

– И не на кухне, а у вас, из рюмочек, по-интеллигентному.

Наконец всех удалось выпроводить, и Николай с Петькой приступили к пилке. У них не очень-то получалось – пила все время заскакивала, оба обвиняли друг друга в неумении пилить. Когда пришла Валя, Николай прогнал Петьку учить уроки, взял пилу в правую руку. Дело пошло лучше, хотя руку приходилось все-таки привязывать бинтом к рукоятке пилы. Рука скоро уставала, и приходилось опять переходить на левую.

Валя раскраснелась, ее бронзово-рыжие волосы растрепались и падали на глаза, левая рука упиралась в плаху, а правая равномерно и с силой тянула к себе пилу.

– Вы хороший пильщик, – сказал Николай.

– Хороший, – согласилась Валя и ловко подхватила отвалившийся кусок плахи. – Только спина с непривычки болит. – Она отбросила чурбак в сторону и посмотрела на форточку. – Какой дурак ее закрыл? Жарко…

Она легко вскочила на подоконник, открыла форточку, хотела соскочить на пол, но зацепилась юбкой за шпингалет.

– Вот черт! Единственная юбка. – Стоя на подоконнике, она наклонилась и пыталась отцепить юбку. – Ну, чего вы смотрите? Помогите!

Николай подошел. Валя стояла над ним, и от неудобного положения и досады лицо ее еще больше покраснело. Волосы почти совсем закрывали лицо, и видны были только зубы, которыми она прикусила нижнюю губу.

Николай отцепил юбку, потом, обхватив левой рукой, снял Валю с подоконника, но не сразу поставил на пол, а, крепко прижав к себе, донес до козел. Валя, чтоб не упасть, схватила его за шею.

– Эге, да вы совсем легонькая! – сказал Николай, смотря на нее снизу вверх.

– Пустите! – Валя обеими руками оттолкнула его голову.

Николай осторожно поставил ее на пол и улыбнулся. Валя не смотрела на него, она рассматривала порванное место юбки. Потом взяла пилу, тряхнула ею так, что она жалобно запела, потрогала пальцами зубцы и поставила в угол.

– Чего ж это вы, Валя?

– Хватит на сегодня, – не глядя, сказала она и быстро вышла из кухни.

Через полчаса собрались у Острогорских. Петька под шумок подливал в рюмку и сидел потный, довольный, с блестящими глазами. Валерьян Сергеевич оседлал Муню. Поминутно всовывая в лампу бумажку и зажигая от нее гаснувшую трубку, ничего не слушая, он доказывал Муне, что к Новому году война обязательно должна кончиться. Муня соглашался.

Валя вначале сидела молча, с безразличным видом ковыряя консервы. Анна Пантелеймоновна несколько раз на нее взглядывала, потом спросила, не случилось ли у нее что-нибудь на службе. Валя, сказав, что ничего, вдруг оживилась, налила себе и пытавшейся сопротивляться Бэлочке по полной рюмке наливки и стала громко и возбужденно о чем-то ей рассказывать. Бэлочка сонно кивала головой и отодвигала рюмку.

– Да, да, ей нельзя! – Муня отодвигал рюмку еще дальше. – Сейчас ей никак нельзя! Даже наливки нельзя!

По радио объявили: «Московское время двадцать два часа одиннадцать минут. Передаем беседу…» Валя встала, выключила радио и, сказавши: «Фу, как жарко! » – вышла на балкон.

В комнату постучался и вошел, смущенно поглаживая лысину, Никита Матвеевич.

– Моя старуха не у вас?

Яшка блеснул глазами.

– Давай, давай, старина. Тащи только свое «энзе». Я знаю, у тебя там есть в сундучке.

Николай уступил место Никите Матвеевичу, постоял немного у дивана, перелистывая книгу, потом тоже вышел на балкон.

У Острогорских был большой, величиной почти с комнату, густо увитый виноградом балкон. Днем с него открывался прекрасный вид на Новое Строение, Сталинку и Голосеево. Сейчас же ничего этого не было видно – город маскировался, и только изредка, справа, проносились по Красноармейской автомашины с синими фарами. Где-то очень далеко, очевидно над Каневом или Трипольем, беззвучно вспыхивали зарницы. Недавно прошел дождик, и в воздухе пахло свежей землей и отцветающим уже табаком.

Валя стояла, опершись о перила, и узенький луч света, пробивавшийся сквозь маскировку, светлой полоской лежал на ее волосах и спине.

– Вам не холодно? – спросил Николай.

– Нет, хорошо, – не поворачивая головы, сказала Валя.

Николай закурил.

– Вас оштрафуют, – сказала Валя.

– Не оштрафуют. Я осторожно. Как на фронте.

Они помолчали.

– Вы знаете, о чем я думаю? – сказала Валя.

– Нет, не знаю. Откуда мне знать?

– Ведь на фронт-то вы уже не попадете, Николай. А?

Она впервые назвала его Николаем, до сих пор она говорила всегда «Николай Иванович» или «товарищ капитан».

– Почему? – спросил Николай.

– Не знаю почему, но я так чувствую. А я никогда не обманываюсь, вы знаете? Никогда. Я знала, например, что не увижу отца, и знала, что увижу мать… Дайте мне потянуть, пока мать не глядит. – Она сделала несколько затяжек и закашлялась. – Отвыкла, голова уже кружится… А вам хочется на фронт?

– Хочется. А вам?

– И мне. Но вы уже не вернетесь, я знаю. А почему вам хочется?

– Странный вопрос!

Валя насмешливо улыбнулась.

– Чем же странный?

– Не надо, Валя. Ведь вы сами были солдатом.

Валя сорвала листок, и с винограда, шурша, посыпались капли.

– Простите. Я вовсе не хотела… Просто… Вот смотрю я на вас, и иногда мне кажется… Ведь вам здесь, у нас, в тылу, очень скучно, правда?

Николай ничего не ответил.

– У вас нет семьи? – спросила Валя.

– Нет.

– Ни отца, ни матери?

– Ни отца, ни матери. Еще перед войной умерли. Да и до этого отец с матерью… В общем, не очень сладкое детство.

Валя опять сорвала листок, и опять зашуршали капли.

– И больше у вас никого не было?

Внизу, откуда-то из-за угла, выехала машина и затормозила.

– Ну куда, куда ты заворачиваешь? – крикнул кто-то снизу. Голос был хриплый и недовольный. – Глаза, что ль, повылазили?

– Как куда? По Красноармейской, – ответил другой голос.

– А кто тебя сейчас там пустит?

– Тогда по Горького. Здесь же проезда нет – стадион.

– Ну, валяй, – ответил первый голос, и машина тронулась.

Довольно долго был виден ее тусклый свет, потом она свернула на Горького и скрылась.

«…Горького… Горького… Горького, тридцать восемь… Кирпичный пятиэтажный дом, а перед ним вяз…»

Николай посмотрел на Валю. Она стояла рядом, облокотившись о перила, закрывши ладонями щеки, и смотрела на изредка вспыхивающие зарницы.

Николай придвинулся к ней, обнял ее за плечи и только сейчас, в темноте, увидел, что глаза у нее светятся, как у кошки, – маленькими красными огоньками…

 

– 12 –  

 

Анне Пантелеймоновне удалось наконец уговорить Николая заняться английским языком. Как он ни мялся, как ни убеждал, что к языкам он не способен и что если уж заниматься, то потом, после фронта, ничего у него не получилось: пришлось-таки сесть за учебник.

Николай не ошибался: у него действительно не было способностей к языкам. Он никак не мог привыкнуть к тому, что в английском «а» читается как «э», а «е» – как «и», перочинный ножик упорно называл «кнайф», а артикль «the» произносил «тхе» или «зи», чем приводил в неистовство нетерпеливую, горячую Валю.

– Ты это нарочно, чтоб меня разозлить! Ну, пойми, ради бога, – она брала себя в руки и начинала сначала: – надо кончиком языка упираться не в небо, а в зубы, пусть он даже немножко высовывается. Вот так, видишь? Ну, теперь скажи.

– Зи, – говорил Николай.

– Ах, господи! Не упирай же его в нижние зубы. В верхние, ты понимаешь, в верхние! Ну, еще раз.

– Зи, – жалобно произносил Николай.

– Нет, это невозможно! Мать, я не могу с ним заниматься. Он нарочно меня дразнит.

И все-таки она терпеливо высиживала свой час, а когда он наконец, к удовольствию обоих, истекал, Валя, энергично захлопывая учебник английского языка для восьмых, девятых и десятых классов, говорила:

– В наказание иди разожги примус.

Николай покорно шел на кухню и разжигал примус.

После третьего или четвертого урока вид наказания был изменен.

– Сегодня за незнание глаголов проводишь меня в институт. У меня целая куча тетрадок, в портфель не влезают.

Проводы эти постепенно из наказания превратились в привычку. Обычно Валя опаздывала на свои лекции, поэтому приходилось бежать сломя голову, и прогулки эти напоминали скорее скачки с препятствиями. Чтоб не попадаться на глаза патрулям и вовремя поспеть в институт, они шли не по улицам, а напрямик, через проходные дворы и развалины.

Как-то Валя задержалась в институте, Анна Пантелеймоновна стала беспокоиться:

– На дворе уже темно, а я уверена, что эта девчонка для скорости через пустырь побежит. Солдат солдатом, а все-таки…

Николай пошел навстречу. Валя действительно шла через пустырь и провалилась в какую-то яму. Николай обнаружил ее сидящей на груде битого кирпича и растирающей коленку.

– Матери только не говори. Придем домой – я живенько в ванной сделаю себе перевязку.

С тех пор, когда у Вали были вечерние занятия, Николай заходил за ней в институт и провожал до самого дома.

Каждый раз, когда он приходил, Валя говорила:

– Ну, что за глупости! Будут еще у тебя неприятности из-за этого в госпитале.

Николай ничего не отвечал, но на следующий день, если у Вали были вечерние часы, приходил опять.

Он полюбил эти прогулки. Полюбил потому, что кругом тихо, а над тобой – звезды, луна. Потому, что приятно идти вот так, по узкой тропинке среди полуразрушенных стен, напоминающих при лунном свете руины средневековых замков. Николаю они, правда, напоминали скорее Сталинград – средневековых замков он никогда не видел, но Валя говорила, что они похожи, и, чтоб не спорить, Николай соглашался. Полюбил он эти прогулки потому, что с Валей было легко и просто. С ней не надо было как-то по-особенному держаться, выдумывать темы для разговоров. Они сами находились. У них был общий язык – немного грубоватый фронтовой язык. Вале частенько за него доставалось от матери, но что поделаешь, обоим он был близок.

Иногда, если было не очень поздно и не надо было торопиться домой, они возвращались через Ботанический сад. После десяти ворота закрывали, и приходилось перелезать через забор. Валя обычно подсмеивалась над Николаем – «разведчик, физкультурник…» – и Николаю нечего было ответить. Рука ему мешала, и он действительно не очень ловко перебирался через решетку. Сад большой, почти лес, заросший кустарником, старыми дубами и кленами, с шуршащими под ногами листьями, папоротником по пояс. В нем было темно, немного сыро, и почему-то невольно хотелось говорить шепотом.

Как-то в этом самом саду их застала гроза – неожиданная для сентября, совсем майская гроза, с молнией, громом, потоками воды. Они спаслись в какой-то вырытой, очевидно детьми, на дне оврага пещере. Сидели рядом: Николай – на корточках, чтоб не запачкать свой госпитальный костюм, Валя – примостившись на своем портфеле, обхватив руками колени. Когда ударял гром, Валя закрывала лицо руками. Николай смеялся:

– Зенитчица, фронтовичка…

– Ну и зенитчица и фронтовичка, а грозы боюсь.

Николай улыбался в темноте.

– Напоминает бомбежку?

– Нет, не то… не бомбежку. А может, и бомбежку. Когда в лесу и ночью. Тоже вот так сидишь, и смотришь вверх, и ничего не видишь, и хочется, чтоб только скорее кончилось.

– Хочется?

– Хочется.

– И сейчас хочется, чтоб скорее?

Валя промолчала. Николай слегка придвинулся к ней, обнял рукой за плечи.

– Не надо… – сказала Валя и отодвинулась.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.