|
|||
Правила. Часть перваяПравила Подъем во все дни спектакля и для всех в десять часов утра. К этому моменту содомисты, которые не будут заняты ночью, придут к друзьям и приведут с собой каждый по одному мальчику. Переходя из комнаты в комнату, они будут удовлетворять желания друзей. Однако мальчики, которых они с собой приведут, вначале будут лишь «перспективой», поскольку друзья договорились, что девственницы будут использованы только в декабре, а юноши-девственники – только в январе. И все это ради того, чтобы возбудить и понемногу усиливать желание, все более его распаляя, чтобы, в конце концов, полностью удовлетворить сладчайшим образом. В одиннадцать часов друзья идут в квартиру девушек. Там будет сервирован завтрак с горячим шоколадом. Будет подаваться Жаркое с испанским вином или другие блюда. Девушки будут обслуживать друзей обнаженными. С ними будут Мари и Луиза, а две другие служанки будут с мальчиками. Если друзья пожелают обладать девушками за завтраком или после него, девушки обязаны им безропотно подчиняться, иначе Их ждет наказание. Договорились, что по утрам это будет происходить на глазах у всех. Кроме того, девушки должны будут усвоить привычку вставать на колени каждый раз, когда они видят или встречают друзей и оставаться в этом положении до тех пор, пока друзья не позволят им подняться. Помимо девушек, этим правилам подчинялись жены друзей и старые служанки. Каждого из них надо было называть отныне только «Монсиньор». Прежде чем выйти из комнаты девушек, ответственный за одежду на спектакле (они решили быть ответственными по очереди: Дюрсе – в ноябре, Епископ – в декабре, Председатель – в январе, а Герцог – в феврале) осматривал ее состояние и готовность к спектаклю, а также вид девушек. Им запрещалось самим ходить в туалет без разрешения служанок, в случае нарушения их ждало наказание. Затем друзья идут на квартиру юношей, чтобы сделать подобный же осмотр и установить виновных. Четыре мальчика, которые вместе с содомистами не заходили утром в комнату друзей, должны при их появлении снять штаны. Четверо других этого делать не будут, а должны безмолвно стоять рядом в ожидании приказов. Друзья могут позабавиться с ними на глазах у всех: в это время уединенные «тет-а-тет» не положены. С двух до трех часов – обед у девушек и юношей. Друзьям обед сервируют в гостиной. «Работяги» – содомисты – единственные, кому оказана честь присутствовать. За обедом прислуживают четыре жены, совершенно голые, им помогают четыре служанки, одетые как колдуньи. Они передают горячие блюда женам, те подносят их мужьям. Восемь содомистов во время еды могут трогать и гладить тела жен и даже осыпать их ругательствами – жены обязаны это переносить безропотно. В пять часов обед заканчивается. Содомисты свободны до ассамблеи, а друзья переходят в салон, где два юноши и две девочки, каждый день новые, но всегда голые, подносят им кофе или ликеры. Здесь положены невинные игры и шутки. Около шести часов четверо юношей пойдут переодеваться к спектаклю в торжественную одежду. А в шесть часов господа перейдут в зал ассамблеи, предназначенный для рассказчиц. Каждый разместится в своей нише. Дальше порядок будет такой. На трон взойдет рассказчица. На ступенях трона разместятся шестнадцать детей. Четверо из них, две девочки и два юноши, будут находится лицом к одной из ниш, то есть каждая ниша будет иметь напротив себя четверых, на которых только она имеет права, а соседняя претендовать не может. Эти четверки (катрены) будут меняться ежедневно. К руке каждого ребенка из катрена будет привязана цепь из искусственных цветов, которая тянется к нише; во время рассказа каждый герой мог потянуть за гирлянду – и ребенок сразу бросится к нему. Для наблюдения к каждой четверке приставлена старуха-служанка. Три рассказчицы, не занятые в этот месяц, будут сидеть у подножия трона на банкетках, не принадлежа никому – и в то же время всем. Четыре содомиста, чье назначение проводить эту ночь с друзьями, могут воздержаться от присутствия на ассамблее. Они будут находиться в своих комнатах, занятые приготовлением к ночи, которая потребует от них немалых подвигов. Что касается четырех других, то каждый из них будет в нише у ног одного из организаторов представления; тот будет восседать на диване радом со своей женой. Жена будет всегда голой. Содомист будет одет в жилет и штаны из розовой тафты. Рассказчица этого месяца будет выглядеть как элегантная куртизанка – также как и три ее коллеги. Мальчики и девочки из катренов будут одеты в костюмы: один катрен в азиатском стиле, другой – в испанском, третий – в греческом, четвертый – в турецком. На другой день – новое переодевание, но все одежды будут выполнены из тафты и воздушных тканей – тела ничего не будет стеснять, и одной отстегнутой булавки будет достаточно, чтобы они оказались голыми. Что касается старух, то они будут одеты попеременно как монашки, колдуньи, феи и – иногда – как вдовы. Двери комнаты, смежной с нишей, всегда будут приоткрыты, сами комнаты хорошо прогреты и оборудованы мебелью, нужной для разных способов разврата. Четыре свечи будут гореть в каждой из этих кабин, пятая – в салоне ассамблеи. Ровно в шесть часов рассказчица начнет свое повествование, которое друзья могут прервать, когда захотят. Рассказ будет длиться до десяти часов вечера; поскольку друзья будут воспламеняться, позволены любые виды наслаждений, кроме одного: лишения девственности. Зато они могут делать все, что им вздумается, с содомистами, женами, катреном, старухой при нем и даже тремя рассказчицами, если фантазия их захватит. В момент получения удовольствия рассказ будет прерван, а по его окончанию – возобновится. В десять часов – ужин. Жены, рассказчица и восемь девушек ужинают вместе или порознь, но женщинам не положено ужинать вместе с мужчинами. Друзья ужинают с четырьмя содомистами, не занятыми ночью, и четырьмя мальчиками. Четыре других будут ужинать отдельно, им будут прислуживать старухи. После ужина все вновь встречаются в салоне ассамблеи, на церемонии, носящей название «оргии». Салон будет освещен люстрами. Голыми будут все, в том числе и сами друзья. Все здесь будет перемешано и все будут предоставлены разврату как животные на свободе. Позволено все, кроме лишения девственности, когда же это случиться с ребенком можно делать все, что придет в голову. В два часа утра оргия заканчивается. Четыре содомиста, предназначенных для ночи, войдут в зал в легких элегантных одеждах и подойдут к каждому из четырех друзей; тот в свою очередь уведет с собой одну из жен, «объект», лишенный невинности (когда придет момент для этого), рассказчицу или старуху, чтобы провести ночь между нею и соломистом. При этом надо соблюдать последовательность, чтобы «объекты» каждую ночь менялись. Таким будет порядок каждого дня. Независимо от того, каждая из семнадцати недель пребывания в замке будет отмечена специальным праздником. Это, прежде всего, будут свадьбы: о времени и месте каждой из них все будут оповещены заранее. Первыми будут свадьбы между самыми юными, что связано с потерей девственности. Свадьбы между взрослыми будут происходить позднее, и здесь уже не будет волнующего момента срывания плода и права первой ночи. Старухи-служанки будут отвечать за поведение четырех детей. Когда они заметят какие-либо провинности, они немедленно сообщат это тому из друзей, кто будет главным в этом месяце, и «исправлением ошибки» будут заниматься все в субботу вечером – в час оргии. Будет составлен точный лист участников «исправления». Что касается ошибок рассказчиц, они будут наказаны только наполовину по сравнению с детьми, поскольку их талант служит обществу, а таланты надо уважать. Жены и старухи будут наказаны вдвойне по сравнению с детьми. Каждый, кто откажет одному из друзей в том, о чем тот его просит, даже если его состояние не позволяет, будет сурово наказан в воспитательных целях – как предостережение для других. Малейший смех или проявление непочтительности по отношению к друзьям во время свершения ими полового акта считается особо тяжким преступлением. Мужчина, которого застанут в постели с женщиной, если это не предусмотрено специальным разрешением, где указана именно эта женщина, будет наказан потерей члена. Малейший акт уважения к религии со стороны любого из «объектов», кем бы он ни был, будет караться смертью. Рекомендовались самые грубые и грязные богохульства; имя Бога вообще нельзя было произносить без проклятий и ругательств. Когда кто-то из друзей шел испражняться, его обязана была сопровождать одна из женщин, которую он для этого избирал; она должна была оказывать те услуги, которые он от нее требовал. Никто из участников, мужчин или женщин, не имел права ходить в туалет по большой надобности без разрешения друга, ответственного за этот месяц. Жены друзей не пользовались при этом никакими преимуществами перед другими женщинами. Напротив, их чаще других «использовал и на самых грязных работах, например, при уборке общих туалетов и, особенно, туалета в часовне. Уборные вычищались каждые восемь дней – это была обязанность жен. Если кто-либо манкировал заседание ассамблеи, ему грозила смерть, кем бы он ни был. Кухарки и их помощницы находились в особом положении: их уважали. Если же кто-то покушался на их честь, его ждал штраф в размере тысячи луидоров. Эти деньги по возвращению во Францию должны были послужить к началу нового предприятия – в духе этого или еще какого-либо другого.
Часть первая
Сто пятьдесят простых или первоклассных статей, составляющих тридцать ноябрьских дней, наполненных повествованием Дюкло, к которым примешались скандальные события в замке, записанные в форме дневника в течение указанного месяца.
Первый день
Первого ноября все поднялись в десять часов утра, как это было предписано распорядком, который все поклялись ни в чем не нарушать. Четверо «работяг», которые не разделяли ложе друзей, привели к ним, когда те встали: Зефира – к Герцогу, Адониса – к Кюрвалю, Нарцисса – к Дюрсе и Зеламира – к Епископу. Все четыре мальчика были очень робки, еще очень скованы, но, ободряемые каждый своим вожатым, они прекрасно выполнили свой долг, и Герцог пришел к финишу. Остальные трое, более сдержанные и менее расточительные по отношению к своей сперме, входили в них столько же, сколько и он, но ничего не вкладывали туда от себя. В одиннадцать часов перешли в апартаменты женщин, где восемь юных султанш явились нагими и в таком же виде подавали шоколад. Мари и Луизон, которые верховодили в этом серале, помогали им и направляли их. Все трогали друг друга, много целовали; восемь несчастных крошек, жертвы из рада вон выходящей похоти, краснели, прикрывались руками, пытаясь защитить свои прелести, и тотчас же показывали все, как только видели, что их стыдливость возмущала и злила их господ. Герцог, который вновь напрягся очень быстро, примерил свое орудие к тонкой и легкой щели Мишетты: лишь три дюйма разницы. Дюрсе, который был главным в этот месяц, совершил предписанные осмотры и визиты, Эбе и Коломб были не в форме, и их наказание было немедленно назначено на ближайшую субботу во время оргий. Они заплакали, но никого не разжалобили. Оттуда мы перешли к мальчикам. Эти четверо, которые так и не показались утром, то есть Купидон, Селадон, Гиацинт и Житон, по приказу сняли штаны; некоторое время все забавлялись этим зрелищем. Кюрваль целовал всех четверых в губы, а епископ наскоро потеребил им хоботки, пока Герцог и Дюрсе занимались кое-чем другим. Визиты закончились, все было в порядке. В час дня друзья переместились в часовню, где, как известно была устроена уборная. Из-за распорядка, предусмотренного на вечер, пришлось отказаться от многого позволенного, и появились лишь Констанс, мадам Дюкло, Огюстин, Софи, Зеламир, Купидон и Луизон. Все остальные тоже просились, но мы приказали им поберечь себя до вечера. Наши четверо друзей, занявшие посты вокруг одного сидения, сооруженного для этого замысла, усадили на это кресло одного за другим семь «объектов», и удалились, достаточно насладившись этим зрелищем. Они спустились в гостиную, где, пока женщины обедали, болтали между собой до тех пор, пока им тоже не подали обед. Четверо друзей разместились каждый между двумя «работягами», согласно правилу, которое установили: никогда не допускать женщин к своему столу; четыре нагие супруги, которым помогали старухи, одетые в серое монашеское платье, подали великолепную еду, самую вкусную – насколько это только было возможно. Не могло быть проворнее кухарок, чем те, которых они привезли; им так хорошо платили и так хорошо снабжали, что все было организовано великолепно. Эта еда должна была быть менее плотной, чем ужин; мы довольствовались четырьмя великолепными сервизами, каждый на двенадцать персон. Бургундское появилось вместе с холодными закусками, бордо было подано с горячей закуской, шампанское – к жаркому, эрмитаж – к преддесерту, токайское и мадера – к десерту. Понемногу напитки ударили в голову. «Работяги», которым именно в этот момент были даны все права на супруг, немного поиздевались над ними. Констанс была даже немного потрепана и побита за то, что не принесла немедленно тарелку. Эркюль, видя себя в милости Герцога, решил, что может издеваться над его женой, что вызвало у того смех. Кюрваль, изрядно захмелевший к десерту, бросил в лицо своей жене тарелку, которая могла бы раскроить той голову, если бы она не увернулась. Дюрсе, видя как возбудился один из его соседей, не слишком церемонясь, хотя и был за столом, расстегнул штаны и выставил свой зад. Сосед пронзил его; когда операция была завершена, все снова начали пить так, словно ничего не было. Герцог вскоре проделал то же самое со «Струей-В-Небо» и держал пари, что хладнокровно, не дрогнув, выпьет три бутылки вина, пока его будут обхаживать сзади. Какая привычка, какое спокойствие, какое присутствие духа при этаком распутстве! Он выиграл пари; поскольку он пил не натощак, эти три бутылки свалились на более чем пятнадцать других, и он поднялся несколько утомленный. Первым предметом, который попался ему на глаза, была его жена, плачущая из-за скверного обхождения с ней Эркюля; эта картина возбудила его до такой степени, что он немедля начал вытворять с ней такое, о чем мы пока еще не можем говорить. Читатель, видящий как мы смущены подобным началом, чтобы привести в порядок наш сюжет, простит нас за то, что мы пока что скрываем от него некоторые незначительные детали. Наконец, перешли в гостиную, где новые удовольствия и наслаждения ждали наших чемпионов. Там прелестная четверка поднесла им кофе и ликеры, она состояла из двух прекрасных молодых мальчиков: Адониса и Гиацинта и девочек – Зельмир и Фанни. Тереза, одна из старух, руководила ими; было принято, что повсюду, где собиралось двое-трое детей, за ними должен быть надзор. Четверо наших распутников, полупьяные, но все же решительно настроенные соблюдать свои законы, довольствовались поцелуям и прикосновениями; их развращенный ум умел приправлять все эти тонкости долей разврата и похоти. В какой-то момент показалось что Епископ вот-вот прольет семя от тех необычных забав, которые он требовал от Гиацинта, пока Зельмир теребила его орудие. Вот уже нервы дрогнули и судорогой передернулось все его тело, но он сдержался, оттолкнул подальше от себя соблазнительные «объекты», зная, что ему еще предстоит нелегкая работа, и сохранил себя, по меньшей мере до конца дня. Мы выпили шесть различных сортов ликеров и три вида кофе; наконец, час пробил, две пары удалились, чтобы одеться. Наши друзья устроили себе четвертьчасовую сиесту, после чего мы прошли в «тронный зал». Так был назван зал, предназначенный для повествований. Друзья устроились на диванах, в ногах Герцога сидел его дорогой Эркюль, рядом с ним нагая Аделаида, жена Дюрсе и дочь Председателя; напротив – четверка, связанная со своей нишей гирляндами, так, как это было задумано: Зефир, Житон, Огюстин и Софи – в костюмах пастушек под предводительством Луизон, одетой старой крестьянкой и исполняющей роль их матери. У ног Кюрваля расположился «Струя-В-Небо», на своем канапе – Констанс, жена Герцога и дочь Дюрсе; напротив – четверка молодых элегантно одетых «испанцев», а именно: Адонис, Селадон, Фанни и Зельмир, возглавляемых старухой Фаншон. У ног Епископа находился Антиной, его племянница Юлия на своем канапе и четверо «дикарей», почти голых: это были мальчики Купидон и Нарцисс и девочки Эбе и Розетта, возглавляемые старой амазонкой, которую изображала Тереза. У Дюрсе в качестве сподручного был «Разорванный-Зад», рядом с ним стояла Алина, дочь Епископа, а напротив – четыре маленьких султанши: здесь было два мальчика, переодетых в девочек; такое утончение доводило до крайней точки притягательности обольстительные фигуры Зеламира, Гиацинта, Коломб и Мишетты. Старая арабская рабыня, которую изображала Мари, возглавляла катрен. Три рассказчицы, великолепно одетые на манер парижских девушек хорошего тона, сели у подножия трона на канапе, с умыслом поставленное здесь, и Дюкло, рассказчица этого месяца, в легком и очень элегантном прозрачном наряде – где было много красного и бриллиантов, устроившись на возвышении, так начала историю событий своей жизни, в которой она должна была подробно изобразить сто пятьдесят первых страстей, названных «простыми», «Не такой это пустяк, господа, говорить перед таким собранием, как ваше. Привыкшие ко всему тонкому и деликатному, что только могут рождать слова, как сможете вынести вы этот бесформенный и грубый рассказ такого несчастного создания, как я, которая не получала никакого иного воспитания, кроме того, что дала мне эта распутная жизнь? Но ваша снисходительность придает мне силы; вы требуете лишь естественности и правды, и в этом качестве, без сомнения, я осмеливаюсь надеяться на вашу благосклонность. Моей матери было двадцать пять лет, когда она родила меня; я стала ее вторым ребенком, первой была дочь на шесть лет старше меня. Она была не знатного происхождения. Круглая сирота, она очень рано осталась без родителей; поскольку жили они неподалеку от де Реколле в Париже, когда она осталась совсем одна, без средств к существованию, то получила от этих добрых отцов разрешение приходить просить милостыню у них в церкви. В ней было немного молодости и свежести; очень скоро на нее обратили внимание, и из церкви она поднялась в комнаты, откуда вскоре спустилась беременной. Именно подобным приключениям была обязана своим рождением моя сестра, и кажется довольно правдоподобным, что мое появление на свет было вызвано тем же. Добрые отцы, довольные послушанием моей матери, видя, как она плодотворно трудится для общины, вознаградили ее за труды, предоставив собирать налоги за стулья в церкви; этот пост моя мать обрела после того, как с позволения своих «настоятелей» вышла замуж за водоноса дома, который тотчас же удочерил меня с сестрой – без тени отвращения. Родившись в святом месте, я жила, по правде говоря, скорее в церкви, чем в нашем доме. Я помогала матери расставлять стулья, была на подхвате у ризничьих по их делам, прислуживала во время мессы, если это было необходимо, хотя мне тогда исполнилось лишь пять лет. Однажды, когда я возвращалась после своих священных занятий, моя сестра спросила меня, встречалась ли я уже с отцом Лораном? «Нет», – отвечала я. – «И все же, – сказала она мне, – он выслеживает тебя, я знаю; он хочет показать тебе то, что показывал мне. Не убегай, посмотри хорошенько, не бойся; он не тронет тебя, а только покажет тебе что-то очень забавное, и если ты дашь ему сделать это, он тебя хорошо вознаградит. Нас больше пятнадцати таких, здесь и в округе, кому он это показывал много раз. Это доставляет ему удовольствие; каждой из нас он давал какой-нибудь подарок». Вы прекрасно представляете себе, господа, что не надо было больше ничего прибавлять, чтобы я не только не убегала от отца Лорана, но даже стала искать встречи с ним. Целомудрие почти молчит в том возрасте, в котором я была, но его молчание на выходе из рук природы; не является ли это верным доказательством, что это неестественное чувство несет в себе гораздо меньше от этой праматери, чем от воспитания? Я тотчас же понеслась в церковь и, когда пробегала по дворику, который находился между входом в церковь со стороны монастыря и самим монастырем, то я нос к носу столкнулась с отцом Лораном. Это был монах лет сорока с очень красивым лицом. Он останавливает меня: «Куда ты идешь, Франсом? » – говорит он мне. – «Расставлять стулья, отче». – «Ну ладно, ладно, твоя мать сама расставит их. Пойдем-ка, пойдем вот в эту комнату, – говорит он мне, увлекая меня в один закуток, который был там, – я покажу тебе одну вещь, которую ты никогда не видела». Я следую за ним, он закрывает дверь и ставит меня прямехонько перед собой: «Посмотри-ка, Франсон, – говорит он, вытаскивая чудовищный член из своих штанов, от одного вида которого я чуть не лишилась чувств, – посмотри-ка, дитя мое, – продолжал он, потирая член, – видела ли ты когда-нибудь что-либо похожее на это?.. Это то, что называют член, моя крошка, да, член… Это служит для того, чтобы совокупляться, а то, что ты скоро увидишь, – то, что скоро потечет, называется семенная жидкость, из которой ты сотворена. Я показывал это твоей сестре, я показывал это всем маленьким девочкам твоего возраста; приводи же, приводи их ко мне, делай как твоя сестра, которая познакомила меня более чем с двадцатью из них… Я покажу им мой член и он встанет и брызнет прямо им в лицо… Это – моя страсть, дитя мое, я не делаю больше ничего другого… и ты это увидишь». И одновременно я почувствовала, как покрылась какой-то белой росой, которая облепила меня всю, несколько капель даже попали мне в глаза, потому что моя маленькая головка находилась как раз на уровне пуговиц его штанов. Тем временем Лоран жестикулировал: «Ах, какая прекрасная сперма… Какая прекрасная сперма, которая льется из меня, – кричал он, – ты вся уже ей покрыта! » Понемногу успокаиваясь, он положил свой инструмент на место и отправился восвояси, дав мне двенадцать су и советуя приводить к нему моих маленьких подружек. Как вы уже догадываетесь, я тотчас же поспешила пойти обо всем рассказывать сестре, которая очень тщательно обтерла меня, чтобы ничего не было заметно; за то, что помогла обрести мне это небольшое состояние, она не преминула попросить у меня половину моего заработка. Этот пример научил и меня; в надежде на подобный дележ, я не упустила случая поискать как можно больше маленьких девочек для отца Лорана. Когда я привела к нему одну, которую он уже знал, он отверг ее, и, давая мне три су, чтобы поощрить, сказал: «Я никогда не встречаюсь дважды, дитя мое; приводи ко мне тех, которых я не знаю, а не тех, которые тебе скажут, что они уже имели дело со мной». Я стала действовать лучше: за три месяца я познакомила отца Лорана более чем с двадцатью новыми девочками, с которыми он в свое удовольствие проделывал те же самые шутки, что и со мной. Договорившись выбирать для него только незнакомых, я соблюдала уговор, о котором он мне настоятельно напоминал, относительно возраста: он не должен был быть меньше четырех лет и больше семи. И дела мои шли как нельзя более удачно, когда вдруг моя сестра, замечая, что я пошла по ее стопам, пригрозила обо всем рассказать матери, если я не прекращу это милое занятие; на том я оставила отца Лорана. И все же, поскольку мои обязанности постоянно приводили меня в окрестности монастыря, в тот самый день, когда мне исполнилось семь лет, я встретила нового любовника, причудливая страсть которого, хотя и довольно ребяческая, представлялась мне более серьезной. Этого человека звали отец Луи; он был старше Лорана и в обращении имел что-то гораздо более распутное. Он подцепил меня у дверей церкви, когда я входила туда, и пригласил подняться к нему в комнату. Сначала у меня возникла некоторые колебания, но когда он убедил меня, что моя сестра три года назад тоже поднималась, и что каждый день он принимал там маленьких девочек моего возраста, я пошла за ним. Едва мы оказались в его келье, как он тотчас же захлопнул дверь, и, налив сиропа в стакан, заставил меня выпить три стакана подряд. Исполнив это приготовление, преподобный отец, более ласковый, чем его собрат, принялся целовать меня и, заигрывая, развязал мою юбочку, подоткнув мою рубашку под корсет; несмотря на мое слабое сопротивление, он добрался до всех частей переда, которые только что обнажил; после того, как он хорошенько общупал и осмотрел их, он спросил меня, не хочу ли я пописать. Исключительно побуждаемая к этой нужде большой дозой напитка, которую он только что заставил меня выпить, я уверила его, что нужда моя сильна до крайности, но что мне не хотелось бы этого делать при нем. «О! Черт подери! Да, именно так, маленькая плутовка, – прибавил этот распутник. – О! Черт подери, именно так, вы сделаете это передо мной, более того, прямо на меня. Держите, – сказал он мне, вынимая свой член из штанов, – вот орудие, которое вы сейчас зальете; надо писать на него». С этими словами он взял меня и, поставив на два стула: одной ногой – на один, другой – на второй, раздвинул мне ноги как можно шире, потом велел присесть на корточки. Держа меня в таком положение он подставил под меня ночной горшок, устроился на маленьком табурете на уровне горшка, держа в руках свое орудие прямо под моей щелкой. Одной рукой он придерживал меня за бедра, другой тер свой член, а мой рот, который в таком положении был расположен рядом с его ртом, целовал. «Давай же, крошка моя, писай, – сказал мне он, – облей мой член волшебным ликером, теплое течение которого имеет такую власть над моими чувствами. Писай, сердце мое, писай и постарайся залить его». Луи оживлялся, возбуждался, нетрудно было заметить, что это единственное в своем роде действие более всего ласкало его чувства. Самый нежный экстаз завершался в тот самый момент, когда воды, которыми он мне наполнил желудок, вытекли с большой силой, и мы вместе одновременно наполнили один и тот же горшок: он – спермой, я – мочой. Когда операция была закончена, Луи сказал мне почти то же самое, что и Лоран; он хотел сделать сводницу из своей маленькой блудницы; на этот раз, нисколько не смущаясь угрозами моей сестрицы, я смело доставляла Луи всех детей, которых знала. Он заставлял всех делать одно и то же, и поскольку достаточно часто встречался с ними – по два-три раза – платил мне всегда отдельно, независимо от того, что я вытягивала из своих маленьких подруг; через шесть месяцев у меня в руках оказалась небольшая сумма, которой я распоряжалась по собственному усмотрению с одной лишь предосторожностью – скрывать все от моей сестры». «Дюкло, – прервал на этом Председатель, – разве вас не предупреждали о том, что в ваших рассказах должны присутствовать самые значительные и одновременно самые мельчайшие подробности? Мельчайшие обстоятельства действенно служат тому, что мы ждем от ваших рассказов, – возбуждения наших чувств» – «Да, мой господин, – сказала Дюкло, – меня предупредили о том, чтобы я не пренебрегала ни одной подробностью и входила в самые мельчайшие детали каждый раз, когда они служили для того, чтобы пролить свет на характеры или на манеру. Разве я что-то упустила? » – «Да, – сказал Председатель, – я не имею никакого представления о члене вашего второго клиента, и никакого представления о его разрядке. А еще, тер ли он вам промежность, касался ли он ее своим членом? Вы видите, сколько упущенных подробностей! » – «Простите, – сказала Дюкло, – я сейчас исправлю эти ошибки и буду следить за собой впредь. У отца Луи был довольно заурядный член, скорее длинный, чем толстый, и вообще, очень расхожей формы. Я даже вспоминаю, что он достаточно плохо вставал и становился слегка твердым лишь в момент наивысшей точки. Он мне совершенно не тер промежность, он довольствовался тем, что как можно шире раздвигал ее пальцами, чтобы лучше текла моча. Он приближал к ней свою пушку очень осторожно: раза два-три, и разрядка его была слабой, короткой, без прочих бессвязных слов с его стороны, кроме: «Ах! Как сладко, писай же, дитя мое, писай же, прекрасный фонтан, писай же, писай, разве ты не видишь, что я кончаю? » И он перемежал все это поцелуями в губы, в которых не было ничего распутного. » – «Именно так, Дюкло, – сказал Дюрсе, – Председатель был прав; я не мог себе ничего вообразить из первого рассказа, а теперь представляю вашего человека». «Минуточку, Дюкло, – сказал Епископ, видя, что она собирается продолжить, – я со своей стороны испытываю нужду посильней, чем нужда пописать; я уже достаточно терпел и чувствую, что надо от нее избавиться». С этими словами он притянул к себе Нарцисса. Глаза прелата извергали огонь, его член прилепился к животу; он был весь в пене, это было сдерживаемое семя, которое непременно хотело излиться и могло это сделать лишь жестокими средствами. Он уволок свою племянницу и мальчика в комнату. Все остановилось: разрядка считалась чем-то слишком важным; поэтому все приостанавливалось в тот момент, когда кто-нибудь хотел это сделать, и ничто не могло с этим сравниться. Но на этот раз природа не откликнулась на желания прелата, и спустя несколько минут после того, как он закрылся в своей комнате, он вышел разъяренный – в том же состоянии эрекции и, обращаясь к Дюрсе, который был ответственным за месяц, сказал, грубо отшвырнув от себя ребенка: «Ты предоставишь мне этого маленького подлеца для наказания в субботу и пусть оно будет суровым, прошу тебя». Тогда все ясно увидели, что мальчик не смог его удовлетворить; Юлия рассказала об этом тихонько своему отцу. «Ну, черт подери, возьми себе другого, – сказал Герцог, – выбери среди наших катренов, если твой тебя не удовлетворяет». – «О! Мое Удовлетворение сейчас слишком далеко от того, чего я желал совсем недавно, – сказал прелат. – Вы знаете, куда уводит нас обманутое желание. Я предпочитаю сдержать себя, но пусть не церемонятся с этим маленьким болваном, – продолжал он, – вот что я вам советую…» – «О! Ручаюсь тебе, он будет наказан, – сказал Дюрсе. – Хорошо, что первое наказание дает пример другим. Мне досадно видеть тебя в таком состоянии: попробуй что-нибудь другое». – «Господин мой, – сказала Ла Мартен, – я чувствую себя расположенной к тому, чтобы удовлетворить вас». – «А, нет, нет, черт подери, – сказал Епископ, – разве вы не знаете, что бывает столько случаев, когда тебя воротит от женской задницы? Я подожду, подожду. Пусть Дюкло продолжает, это пройдет сегодня вечером; мне надо найти себе такого, какого я хочу. Продолжай, Дюкло». И когда друзья от души посмеялись над распутной чистосердечностью Епископа («бывает столько случаев, когда тебя воротит от женской задницы! »), рассказчица продолжила свой рассказ такими словами: «Мне только исполнилось семь лет, когда однажды я по привычке привела к Луи одну из своих маленьких подружек; я обнаружила в его келье еще одного монаха из того же монастыря. Поскольку такого никогда раньше не случалось, я была удивлена и хотела уже уйти, но Луи подбодрил меня, – и мы с моей подружкой смело вошли. «Ну вот, отец Жоффруа, – сказал Луи своему другу, подталкивая меня к нему, – разве я тебе не говорил, что она мила? » – «Да, действительно, – сказал Жоффруа, усаживая меня к себе на колени и целуя меня. – Сколько вам лет, крошка? » – «Семь лет, отче». – «Значит, на пятьдесят лет меньше, чем мне», – сказал святой отец, снова целуя меня. Во время этого короткого монолога готовился сироп и, по обыкновению, каждую из нас заставили выпить по три больших стакана подряд. Но поскольку я не имела привычки пить его, когда приводила свою добычу к Луи, а он давал сироп только той, кого я ему приводила, и, как правило, я не оставалась при этом, а тотчас же уходила, я была удивлена такой предупредительностью на сей раз, и самым наивным, невинным тоном сказала: «А почему вы и меня заставляете пить, отче? Вы хотите, чтоб я писала? » – «Да, дитя мое! – сказал Жоффруа, который по-прежнему держал меня, зажав ляжками и уже гладил руками мой перед. – Да мы хотим, чтобы вы пописали; это приключение вы разделите со мной, может быть, несколько иначе, чем то, что с вами раньше происходило здесь. Пойдемте в мою келью, оставим отца Луи с вашей маленькой подружкой. Мы соберемся вместе, когда сделаем все свои дела». Мы вышли; Луи тихонько меня попросил быть полюбезнее с его другом и сказал, что мне ни о чем не придется жалеть. Келья Жоффруа была несколько вдалеке от кельи Луи, и мы добрались туда, никем не замеченные. Едва мы вошли, как Жоффруа, хорошенько забаррикадировав дверь, велел мне снять юбки. Я подчинилась: он сам поднял на мне рубашку, задрав ее над пупком и, усадив меня на край своей кровати, раздвинул мне ноги как можно шире и продолжал наклонять меня назад так, что перед ним был весь мой живот, а тело мое опиралось лишь на крестец. Он приказал мне хорошенько держаться в этой позе и начинать писать тотчас же после того, как он легонько ударит меня рукой по ляжкам. Поглядев с минуту на меня в таком положении и продолжая одной рукой раздвигать мне влагалище, другой рукой он расстегнул свои штаны и начал быстрыми и резкими движениями трясти маленький, черный, совсем чахлый член, который, казалось, был не слишком расположен к тому, чтобы отвечать на то, что требовалось от него. Чтобы определить его задачу с большим успехом, наш муж принялся за дело, прибегнув к своему излюбленному способу, который доставлял ему наиболее чувствительное наслаждение: он встал на колени у меня между ног, еще мгновение глядел внутрь отверстия, которое я ему предоставила, несколько раз прикладывался к нему губами, сквозь зубы бормоча какие-то сладострастные слова, которых я не запомнила, потому что не понимала их тогда, и продолжал теребить свой член, который от этого ничуть не возбуждался. Наконец, его губы плотно прилипли к губам моей промежности, я получила условный сигнал, и, тотчас же обрушив в рот этого типа избыток моего чрева, залила его потоками мочи, которую он глотал с той же быстротой, с какой я изливала ее ему в глотку. В этот момент его член распрямился, и его головка уперлась в одну из моих ляжек. Я почувствовала, как он гордо орошает ее слабыми толчками своей бесплодной мощи. Все так отлично совпало, что он глотал последние капли в тот самый момент, когда его член, совершенно смущенный своей победой, оплакивал ее кровавыми слезами. Жоффруа поднялся, шатаясь. Он достаточно резко дал мне двенадцать су, открыл мне дверь, не прося как другие, приводить к нему девочек (судя по всему, он доставал их себе в другом месте), и, показав дорогу к келье своего друга, велел мне идти туда, сказав, что, поскольку он торопится на службу, то не может меня проводить; затем закрылся в келье так быстро, что не дал мне ответить. » «Да, действительно, – сказал Герцог, – есть много людей, которые совершенно не могут пережить миг утраты иллюзий. Кажется, их гордость может пострадать от того, что они позволят женщине увидеть себя в подобном состоянии слабости, и что отвращение рождается от смущения, которое они испытывают в этот момент». – «Нет, – сказал Кюрваль, которого возбуждал Адонис, стоя на коленях, и который руками ощупывал Зельмиру, – нет, мой друг, гордость здесь ни при чем; предмет, который по сути своей не имеет никакой ценности, кроме той, которую ему придает ваша похоть, предстает совершенно таким, каков он есть, когда наша похоть угасла. Чем неистов ее было возбуждение, тем безобразнее выглядит этот предмет, когда возбуждение больше не поддерживает его, точно так же, как мы бываем более или менее утомлены в силу большего или меньшего числа исполненных нами упражнений; отвращение, которое мы испытываем в этот момент, всего лишь ощущение пресыщенной души, которой претит счастье, поскольку оно ее только что утомило! » – «Но все же из этого отвращения, – сказал Дюрсе, – часто рождается план мести, мрачные последствия которого приходилось видеть». – «Ну, это другое дело, – сказал Кюрваль. – А поскольку серия этих повествований, возможно, даст нам примеры того, о чем вы говорите, не будем спешить с рассуждениями, пусть эти факты предстанут сами собой». – «Председатель правильно говорит, – сказал Дюрсе. – Когда ты находишься накануне того, чтобы пуститься в блуд, ты предпочтешь готовить себя к предстоящей радости, а не будешь рассуждать о том, как испытывают отвращение. » – «Ставим точку… больше ни слова, – сказал Кюрваль. – Я совершенно хладнокровен… Весьма очевидно, – продолжал он, целуя Адониса в губы, – что это дитя очаровательно… но им нельзя овладеть, я не знаю ничего хуже ваших законов,.. Надо ограничиться некоторыми вещами… Давай, давай, продолжай, Дюкло, поскольку я знаю, что наделаю глупостей, и хочу, чтобы моя иллюзия продержалась хотя бы до того момента, когда я лягу в постель». Председатель, который видел, что его оружие начинает бунтовать, отправил двух детей назад и снова улегся подле Констанс, которая, какой бы несомненно привлекательной она ни была, все же не слишком возбуждала его; он опять призвал Дюкло продолжать, и она тотчас подчинилась, говоря так: «Я присоединилась к своей подружке. Операция Луи закончилась, и мы, пребывая обе в несколько паршивом настроении, покинули монастырь (я – почти с решимостью больше туда не возвращаться). Тон Жоффруа унизил мое детское самолюбие и, не углубляясь более, откуда исходило это отвращение, я не хотела больше ни продолжений, ни последствий. Но все же на роду мне было написано пережить еще несколько приключений в этом монастыре, и пример моей сестры, которая, как она мне сказала, имела дело более чем с четырнадцатью мужчинами, должен был убедить меня в том, что я еще не дошла до предела в своих похождениях. Я заподозрила об этом три месяца спустя после последнего приключения, когда ко мне обратился один из этих добрых преподобных отцов, человек лет шестидесяти. Не было такой хитрости, какой бы он ни применил, чтобы убедить меня прийти в его комнату. Одна из них, в конце концов, удалась, да так удачно, что одним прекрасным воскресным утром, сама не знаю, как я почему, я там оказалась. Старый распутник, которого звали отец Анри, заперся со мной, как только я вошла, и от души поцеловал меня. «А! Маленькая шалунья, – воскликнул он с восторженной радостью. – Ты теперь у меня в руках, на этот раз от меня не убежишь». Было очень холодно, мой маленький нос был полон соплей, как это довольно часто бывает у детей. Я хотела высморкаться. «Ну, нет, нет! – сказал Анри протестуя против этого. – Я, я сам проделаю эту операцию, моя крошка». И, уложив меня на свою кровать так, что моя голова немного свешивалась вниз, он сел рядом со мной, притянув мою опрокинутую голову к себе на колени. Можно было подумать, что в этом состоянии он пожирал глазами эти выделения моей плоти. «О! Прекрасно маленькая соплюшка, – говорил он, млея. – Как я сейчас буду сосать это! » И вот, склонившись над моей головой и полностью засунув мой нос себе в рот, он не только проглотил все эти сопли, которыми я была вымазана, но даже сладострастно поводил кончиком языка по очереди в обеих моих ноздрях, и с таким мастерством, что ему удалось вызвать у меня два-три чиха; это удвоило поток, которого он страстно желал и поглощал с такой поспешностью. Но, господа, об этом человеке не спрашивайте у меня подробностей: то ли он ничего не сделал, то ли сделал свое дело в штаны, – я ничего не заметила, и среди его обильных поцелуев и облизываний ничто не отметило сильного экстаза; поэтому я думаю, что он совсем не кончил. Он более не приставал ко мне, даже руки его не ощупывали меня; уверяю вас, фантазия этого старого развратника могла бы достигнуть своей цели с самой честной и самой неискушенной девочкой в мире, да так, что она не смогла бы увидеть в этом и тени разврата. Но иначе дело обстояло с тем, кого случай послал мне в день, когда мне исполнилось девять лет. Отец Этьен, таково было имя этого распутника, уже несколько раз намекал моей сестре привести меня к нему; она приглашала меня навестить его (тем не менее, не пожелав отвести меня туда: как бы наша мать, которая кое о чем уже подозревала, не прознала об этом); наконец, я оказалась лицом к лицу с ним, в углу церкви, около ризницы. Он взялся за дело так изящно, употребил такие убедительные доводы, что меня ничего не насторожило. Отцу Этьену было около сорока лет, он был свежим, бравым, сильным. Едва мы оказались в его комнате, как он меня спросил, умею ли я возбуждать член. «Увы! – сказала я, краснея, я даже не понимаю, что вы хотите этим сказать». – «Ну что ж! Я научу тебя этому, крошка, – сказал он, целуя меня от всего сердца в губы и глаза. – Мое единственное удовольствие – обучать маленьких девочек; уроки, которые я им даю, так великолепны, что они никогда о них не забывают. Начни вот с чего: сними свои юбки, поскольку, если я буду тебя учить, как надо за это взяться, чтобы доставить мне удовольствие, то необходимо также, чтобы я научил тебя, что ты должна делать, чтобы принимать его; нам ничто не должно мешать на этом уроке. Ну, давай начнем с тебя. То, что ты видишь здесь, – сказал он, положив руку на мой бугорок, – называется влагалищем… Вот что ты должна делать, чтобы доставлять себе приятные ощущения: легонько тереть пальцем это небольшое возвышение, которое ты ощущаешь и которое называется клитор. » Заставляя меня проделывать это, он прибавил: «Взгляни, моя крошка: пока одной рукой ты трудишься там, пусть то один, то другой палец незаметно погружается в эту сладкую щель…» Потом, направив мою руку, произнес: «Вот так, да… Ну и что? Ты ничего не ощущаешь? » – продолжал он, заставляя меня наблюдать за его уроком. – «Нет, отче, уверяю вас, » – ответила я ему простодушно. – «О, мадонна! Ты просто еще слишком мала, но года через два ты увидишь, сколько удовольствия это тебе доставит». – «Подождите, – сказала я ему, – я все же думаю, что чувствую что-то». И я терла, как только могла, в тех местах, о которых он мне сказал… Действительно, какое-то легкое сладострастное щекотание убедило меня, что этот рецепт не был химерой; широкое применение с тех пор этого спасительного метода убедило меня в ловкости моего учителя. «Теперь перейдем ко мне, – сказал Этьен. – Поскольку твое удовольствие возбуждает и мои чувства, я должен их удовлетворить, мой ангел. Держи, – сказал он мне, вкладывая в руки орудие столь огромное, что я едва могла обхватить его двумя своими маленькими руками. – Держи, дитя мое, это называется член, а вот движение, – продолжал он, водя мои сжатые руки быстрыми толчками, – это движение называется «напрягать». Так, в этот момент ты мне напрягаешь член. Давай, дитя мое, давай, старайся изо всех сил. Чем быстрее и тверже будут твои движения, тем скорее ты приблизит! миг моего опьянения. Но следи за главным, прибавил он, по-прежнему напрягая мои толчки, – следи за тем, чтобы головка всегда была открыта. Никогда не покрывай ее кожицей, которую мы называем «крайняя плоть»: если эта крайняя плоть покроет часть, которую мы называем «головка», то все мое удовольствие растает. «Ну-ка, посмотрим, крошка, – продолжал мой учитель, – посмотрим, что я сделаю сейчас с тобой. » С этими словами, прижавшись к моей груди, пока я по-прежнему продолжала действовать, он так ловко положил свои руки, с таким мастерством двигал пальцами, что в конце концов волна удовольствия захватила меня; таким образом, именно благодаря ему я получила первый урок. И вот голова у меня закружилась и я оставила свое занятие; преподобный отец, который был готов к тому, чтобы прекратить его, согласился отказаться на мгновение от своего удовольствия, чтобы заняться лишь моим. А когда он дал мне полностью вкусить его, то заставил снова приняться за дело, которое прервал мой экстаз; потом попросил меня больше не отвлекаться и заниматься только им. Я сделала это от всей души. Это было справедливо: я испытывала некоторую признательность к нему. Я действовала так старательно и так хорошо соблюдала все, что он мне советовал, что чудовище, побежденное быстрыми толчками, наконец, изрыгнуло всю свою ярость и покрыло меня ядом. В этот момент Этьен, казалось, был в припадке сладострастной горячки. Он страстно целовал мои губы, он теребил и тер мой клитор; его бессвязный бред еще лучше передавал распутство. Наши органы он называл самыми нежными именами, что делало привлекательным горячечный бред, который длился очень долго, и из которого галантный Этьен, отличающийся от своего собрата, глотателя мочи, вышел лишь для того, чтобы сказать мне, что я прекрасна, что он просит меня приходить снова к нему, и что он будет всегда обращаться со мной так, как это было. Сунув мне в руку мелкую золотую монету, он отвел меня туда, где застал, и оставил восхищенную и очарованную новым значительным состоянием, которое, примиряя меня с монастырем, заставило принять решение почаще туда приходить. Я была убеждена, что, чем старше я стану, тем больше найду там приятных приключений. Но судьбой мне было уготовано другое: более значительные события ждали меня в новом мире; вернувшись домой, я узнала новости, которые нарушили мой опьяняющий восторг, в котором я пребывала после моей последней истории…» На этом месте в гостиной зазвонил колокольчик: он извещал, «то ужин подан. Дюкло под общие аплодисменты сошла со своего Помоста, и все занялись новыми удовольствиями, поспешно отправляясь на поиски тех, которые предлагала Комю. Ужин должны были подавать восемь голеньких девочек. Они стояли наготове в тот момент, когда все покидали гостиную, предусмотрительно выйдя на несколько минут раньше. Приглашенных должно быть двадцать: четверо друзей, восемь «работяг» и восемь мальчиков. Не Епископ, все еще злясь на Нарцисса, не позволил ему присутствовать на празднике; поскольку все договорились быть между собой взаимно вежливыми и услужливыми, никто и не подумал попросить отменить приговор; мальчуган был закрыт один в темной комнате в ожидании момента оргий, когда его высокопреосвященство, возможно, помирится с ним. Супруги и рассказчицы историй быстро поужинали отдельно от всех, чтобы быть готовыми к оргиям; старухи руководили восемью прислуживающими за столом девочками; все сели за стол. Эта трапеза, гораздо более плотная, чем обед, была обставлена с большой пышностью, блеском и великолепием. Сначала подали овощной суп с раковой заправкой и холодные закуски, состоящие из двадцати блюд. Затем их сменили двадцать горячих закусок, а тс, в свою очередь, сменили еще двадцать других деликатесных горя чих закусок, состоящих исключительно из белого мяса птицы, дичи, поданной во всевозможных видах. За ними последовала подача жар кого, появилось все самое острое, что можно себе вообразить. Затем настал момент холодных сладостей, которые вскоре уступили место двадцати шести блюдам преддесерта разнообразного вида и формы. Затем все убрали и заменили унесенное полным набором холодны,. и горячих сладостей. Наконец, появился десерт, который представлял собой огромное количество фруктов, независимо от времени года; потом мороженое, шоколад, ликеры заняли свое место на столе. Что касается вин, то они менялись при каждой новой подаче; к первой – бургундское, ко второй и третьей – два разных вида итальянских вин, к четвертой – Рейнское вино, к пятой – Ронское, к шестой – игристое шампанское и греческие вина двух сортов с двумя различными способами подачи. Головы друзей разогрелись. За ужином, в отличие от обеда, не было позволено слишком сильно ругать служанок: они, будучи квинтэссенцией того, что предлагало общество, должны были быть немного более обхаживаемы; взамен этого позволялась огромная доза сальностей. Герцог, полупьяный, сказал, что он хочет пить лишь мочу Зельмир; он выпил два больших стакана, которые заставил ее наполнить, поставив на стол и усадив в свою тарелку. «Какой подвиг – глотать мочу девственницы! » – сказал Кюрваль и подозвал к себе Фаншон: «Иди сюда, распутная девка, – сказал он ей, – я тоже хочу испить из того же источника». Склонив голову между ног этой старой колдуньи, он жадно проглотил нечистые потоки отравленной мочи, которые она метнула ему в желудок. Наконец, речи стали горячей, касались различных сторон нравов и философии, и я оставляю за читателем право думать, была ли улучшена этим нравственность обстановки. Герцог вознес хвалу распутству и доказал, что оно заложено в самой природе, и что, чем больше он предается различным отклонениям, тем больше он ей служит. Его мнение было всеми одобрено и встречено аплодисментами; все встали, чтобы претворить на практике принципы, которые только что были установлены. Все было приготовлено в гостиной для оргий: женщины были уже голые, они лежали на грудах изразцов на полу вперемешку с молодыми распутниками, с этой целью вышедшими из-за стола вскоре после десерта. Наши друзья вошли, шатаясь; две старухи раздели их, и они упали посреди этого стада, как волки, которые нападают на овчарню. Епископ, страсти которого были накалены до предела теми препятствиями, которые встали у него на пути, захватил великолепный зад Антиноя, в то время как Эркюль вонзался в него самого; побежденный последним ощущением и той важной и столь желанной услугой, которую несомненно оказал ему Антиной, он, наконец, изверг потоки семени, такие стремительные и едкие, что потерял сознание в экстазе. Пары Бахуса перестали связывать чувства, которые сдерживали приступ распутства, и наш герой после потери сознания погрузился в такой глубокий сон, что его пришлось перенести в постель. Герцог со своей стороны тоже занялся делом. Кюрваль, вспомнив о предложении, которое Ла Мартен сделала Епископу, потребовал от нее исполнения и насытился до отвала в то время, как его обхаживали сзади. Тысячи прочих ужасов, непристойностей последовали за этими, и трое наших бравых чемпионов, поскольку Епископ полностью отключился, три доблестных атлета, говорю я вам, в сопровождении четырех «работяг» ночной службы, которых не было во время оргии и которые пришли за ними, удалились с теми же женщинами, которые были с ними на канапе. Несчастные жертвы их грубостей! Им, судя по всему, они нанесли гораздо больше обид, чем ласк, и, несомненно, внушили больше отвращения, чем удовольствия. Такова была история первого дня.
Второй день
Все встали, как обычно. Епископ, полностью оправившийся от эксцессов и с четырех утра уже обиженный тем, что его оставили спать одного, позвонил, чтобы Юлия и мужлан, который был предназначен для него, пришли и заняли свои посты. Они тотчас же появились, и распутник погрузился в их объятия среди новых непристойностей. Когда был готов завтрак, по обыкновению, в аппартаментах девочек, Дюрсе нанес им визит, и новые юные прелестницы принесли себя в жертву. Мишетта была повинна в одном особом грехе, а Огюстин, которой Кюрваль повелел поддерживать себя весь день в определенном состоянии, находилась в состоянии совершенно противоположном: она ничего не помнила, но просила извинить ее за это и обещала, что этого больше не произойдет; но кватрумвират был неумолим: обе были занесены в список наказуемых в первую же субботу. Поскольку все были крайне недовольны неумелостью всех маленьких девочек в искусстве мастурбации и раздосадованы тем, что не устранили дефект подобного рода накануне, Дюрсе предложил утром давать уроки по этому предмету: каждый по очереди будет вставать утром на час раньше; этот час для упражнений был установлен с девяти до десяти; итак, вставать, как я уже сказал, в девять часов, чтобы предаваться упражнению. Было решено: тот, кто будет выполнять эту задачу, должен сесть в центре сераля в кресло; каждая девочка, сопровождаемая и направляемая госпожой Дюкло, лучшей мастурбаторшей, какая только была в замке, подойдет, чтобы упражняться на нем; в то же время госпожа Дюкло будет направлять их руки, научит той или иной скорости, которую необходимо придать толчкам в зависимости от состояния клиента, объяснит, как они должны держаться, какие позы принимать во время операции; были установлены определенные наказания той, которая на исходе первых двух недель не освоит в совершенстве это искусство настолько, чтобы больше не требовалось уроков. Особо строго было рекомендовано, согласно принципам совокупления, держать головку члена открытой во время операции, и следить, чтобы вторая рука непрестанно занималась тем, что теребила бы все вокруг, следуя различным причудам тех, с кем они имели дело. Этот проект финансиста пришелся всем по душе. Госпожа Дюкло, призванная по этому поводу, согласилась выполнить поручение; в тот же день она приспособила в аппартаментах «годмише», на котором девочки могли постоянно тренировать свою кисть, чтобы развивать необходимую проворность. Эркюлю поручили вести то же самое занятие с мальчиками, которые были гораздо более ловки в этом искусстве, чем девочки, потому что нужно было всего-навсего делать другим то, что они делают сами себе; им потребовалась всего лишь неделя, чтобы стать самыми приятными мастурбаторами, каких только можно встретить. Среди них в это утро никто не дал маху, а пример Нарцисса накануне заставил отказаться почти от всех отпусков; в часовне находились лишь Дюкло, двое «работяг», Юлия, Тереза, Купидон и Зельмир. Кюрваль много мастурбировал; он удивительно распалился этим утром с Адонисом при посещении мальчиков; все думали, что он не выдержит, видя, как действуют Тереза и два содомиста, но он сдержался. Обед прошел, как обычно; только дорогой Председатель, слишком много выпив и напроказничав за трапезой, снова воспламенился за кофе, который подавали Огюстин и Мишетта, Зеламир и Купидон, руководимые старухой Фаншон, которой, в виде исключения, приказали быть голой, как и дети. От этого контраста возник новый яростный приступ желаний у Кюрваля, и он дал себе волю (несколько поколебавшись в выборе) со старухой и Зеламиром, что наконец позволило ему пролить сперму. Герцог, со стоящим торчком членом, крепко прижимал к себе Огюстин; он орал, сквернословил, нес вздор, а бедная малышка, вся дрожа, все время отступала назад, точно голубка перед хищной птицей, которая подстерегает ее и готова схватить. Все же он довольствовался лишь несколькими похотливыми поцелуями и преподал ей первый урок помимо того, который она должна была начать изучать на следующий день. Двое же других, менее оживленные, уже начали сиесту, и наши два чемпиона последовали их примеру; все проснулись лишь в шесть часов, чтобы перебраться в гостиную рассказов. Все катрены предыдущего дня были изменены как по сюжетам, так и по костюмам, и у наших друзей соседями по дивану оказались: у Герцога – Алина, дочь Епископа и, по стечению обстоятельств, как минимум, племянница Герцога; у Епископа – его невестка Констанс, жена Герцога и дочь Дюрсе; у Дюрсе – Юлия, дочь Герцога и жена Председателя; у Кюрваля (чтобы проснуться и немного расшевелить себя) – его дочь Аделаида, жена Дюрсе, одно из тех созданий этого мира, которое он больше всего на свете любил доводить из-за ее добродетельности и набожности. Он начал с ней разговор с нескольких дурных шуток и, приказав ей сохранять во время всего вечера позу, отвечавшую его вкусам, но очень неудобную для этой бедной маленькой женщины, пригрозил ей всеми последствиями своего гнева, если она изменит позу хотя бы на миг.
Когда все было готово, Дюкло поднялась на свое возвышение и продолжила нить своего повествования такими словами: «Три дня моя мать не появлялась дома, и ее муж, обеспокоенный скорее за последствия и деньги, чем за ее персону, решил войти в ее комнату, где они обычно прятали все, что у них было самого ценного. Каково было его удивление, когда вместо того, что он искал, он обнаружил записку от моей матери, которая писала ему, чтобы он смирился с постигшей его потерей, потому что, решив расстаться с ним навсегда и совсем не имея денег, она вынуждена была взять с собой все, что могла унести; и что в конечном итоге он может обижаться за это лишь на себя и на плохое с ней обращение, и она оставляет ему двух девочек, которые стоят всего того, что она уносит с собой. Но малый был далек от того, чтобы считать, что одно стоило другого; он нам вежливо сказал, чтобы мы даже не приходили ночевать домой, и это было явным доказательством: он не думал так, как моя мать. Почти ничуть не обидевшись на такой прием, который давал нам, сестре и мне. полную свободу предаться в свое удовольствие той самой жизни, которая начинала нам нравиться, мы думали лишь о том, чтобы забрать той мелкие вещи и так же быстро распрощаться с дорогим отчимом, как он сам того желал. Мы перебрались с сестрой в маленькую комнатку, расположенную неподалеку, ожидая покорно, что еще преподнесет нам судьба. Наши первые мысли были об участи нашей матери. Мы ни минуты не сомневались, что она находится в монастыре, решив тайно жить у кого-нибудь из святых отцов или быть у него на содержании, устроившись в каком-нибудь уголке неподалеку; мы все еще не слишком беспокоились, когда один монах из монастыря принес нам записку, которая заставила изменить наши предположения. В записке говорилось, что следует, как только стемнеет, прийти в монастырь к монаху-сторожу, тому самому, который пишет эту записку; он будет ждать нас в церкви до десяти часов вечера и отведет нас туда, где находится наша мать, и где она с удовольствием разделит с нами счастье и покой. Он настойчиво призывал нас не упустить случая и особенно советовал скрыть свои намерения от всех, поскольку было очень важно, чтобы отчим не узнал ничего о том, что делалось для нашей матери и для нас. Моя сестра, которой в ту пору исполнилось пятнадцать лет и которая была сообразительней и практичней, чем я, которой было только девять, отослав человека и ответив, что она подумает об этом, не могла не сдержать своего удивления по поводу этих действий. «Франсон, – сказала она мне, – давай не пойдем туда. За этим что-то кроется. Если это предложение искреннее, то почему моя мать не приложила записки к этой или, по меньшей мере, не подписала ее? Да и с кем она может быть в монастыре? Отца Адриена, ее лучшего друга, нет там почти три года. С того времени она была лишь мимоходом, у нее там нет больше никакой постоянной связи. Монах-сторож никогда не был ее любовником. Я знаю, что она развлекала его два-три раза, но это не такой человек, чтобы подружиться с женщиной по причине одного: нет человека более непостоянного и жестокого по отношению к женщинам, как только его прихоть прошла! Откуда в нем может взяться интерес к нашей матери? За этим что-то кроется, говорю тебе. Мне он никогда не нравился, этот старый сторож: он – злой, твердолобый, грубый. Один раз он затащил меня к себе в комнату, где с ним были еще трос; после того, что со мной там произошло, я крепко поклялась, что больше ноги моей там не будет. Если ты мне веришь, то давай оставим всех этих прохвостов – монахов. Больше не хочу скрывать от тебя, Франсом: у меня есть одна знакомая, я даже смею говорить, одна добрая подруга, ее зовут мадам Герэн. Я посещаю ее вот уже два года; с того времени не проходило недели, чтобы она не устроила мне хорошую партию, но не за двенадцать су, как то, что бывают у нас в монастыре: не было ни одной такой, с которой я бы не получила меньше трех экю! Взгляни вот доказательство, – продолжила она, показав мне кошелек, в котором было больше десяти луидоров, – ты видишь, мне есть на что жить. Ну так вот, если ты хочешь знать мое мнение, делай, как я. Госпожа Герэн примет тебя, я уверена в этом; она видела тебя восемь дней тому назад, когда приходила за мной, чтобы пригласить на дело, и поручила мне предложить тебе то же самое; несмотря на то, что ты еще мала, она всегда найдет, куда тебя пристроить. Делай, как я, говорю тебе, и наши дела вскоре пойдут наилучшим образом. В конце концов, это все, что я могу тебе сказать; в виде исключения, я оплачу твои расходы за эту ночь, но больше на меня не рассчитывай, моя крошка. Каждый – сам за себя в этом мире. Я заработала это своим телом и пальцами, и ты делай так же! А если тебя сдерживает целомудрие, то ступай ко всем чертям и не ищи меня, поскольку после того, что я сказала тебе, если даже я увижу, как ты высунул язык на два фута длиной, я не подам тебе и стакана воды. Что касается матери, то я далека от того, чтобы печалиться об ее участи, какой бы она не была, и мое единственное пожелание – чтобы эта проститутка была так далеко, чтобы мне никогда ее не видеть. Я вспоминаю как она мешала моей работе со своими добрыми советами в то время, как сама творила дела в три раза хуже. Дорогая моя, да пусть дьявол унесет ее и, главное, больше не возвращает назад! Это все, что я ей желаю». По правде говоря, не обладая ни более нежным сердцем, ни более спокойной душой, чем моя сестра, я с полной верой разделила брань, которой она награждала нашу мать; поблагодарив сестру за то знакомство, которое она предложила мне, я пообещала ей пойти вместе к этой женщине и, как только она примет меня к себе, прекратить быть ей в тягость. «Если мать действительно счастлива, тем лучше для нее, – сказала я, – в этом случае мы можем быть счастливы, не испытывая необходимости разделять ее участь. А если это – ловушка, которую нам подстроили, необходимо ее избежать». Тут сестра поцеловала меня. «Пойдем, – молвила она, – теперь я вижу, ты хорошая девочка. Будь уверена, мы разбогатеем. Я красива, ты – тоже, мы заработаем столько, сколько захотим, милая моя. Но не надо ни к кому привязываться, помни об этом. Сегодня – один, завтра – другой, надо быть проституткой, дитя мое, проституткой душой и сердцем. Что касается меня, – продолжила она, – то я, как ты видишь, настолько стали ей, что нет ни исповеди, ни священника, ни совета, ни увещания, которые могли бы вытащить меня из этого порока. Черт подери! Я пошла бы показывать задницу, позабыв о всякой благопристойности, с таким же спокойствием, как выпить стакан вина. Подражай мне, Франсом, мы заработаем на мужчинах; профессия эта немного трудна поначалу, но к этому привыкаешь. Сколько мужчин, столько и вкусов; тебе следует быть готовой к этому. Один хочет одно, другой – другое, но это не важно; мы для того, чтобы слушаться, подчиняться: неприятности пройдут, а деньги останутся». Признаюсь, я была смущена, слушая столь разнузданные слова от юной девушки, которая всегда казалась мне такой пристойной. Но мое сердце отвечало этому духу; я поведала ей, что была не только расположена действовать, как она, но даже еще хуже, если потребуется. Довольная мной, она снова поцеловала меня; начинало холодать, мы послали купить пулярку и доброго вина, поужинали и заснули вместе, решив утром пойти к госпоже Герэн и попросить ее принять нас в число своих воспитанниц. За ужином моя сестра рассказывала мне обо всем, чего я еще не знала о разврате. Она предстала предо мной совсем голая, и я смогла убедиться, что это было одно из самых прекрасных созданий, какие только встречались тогда в Париже. Самая прекрасная кожа, приятной округлости формы и, вместе с тем, гибкий, интересный стан, великолепные голубые глаза и все остальное – под стать этому! Я также узнала от нее, с какого времени госпожа Герэн пользовалась ее услугами, и с каким удовольствием она представляла ее своим клиентам, которым сестра никогда не надоедала и которые желали ее снова и снова. Едва оказавшись в постели, мы решили, что очень некстати забыли дать ответ Монаху-сторожу, который может возбудиться нашим пренебрежением; надо, по крайней мере, быть осторожнее, пока мы остаемся в этом квартале. Но как исправить эту забывчивость? Было больше одиннадцати часов, и мы решили пустить все на самотек. Судя по всему, это приключение запало глубоко в сердце сторожу, было довольно легко предположить, что он старался скорее для себя, чем для так называемого счастья, о котором нам говорил; едва пробило полночь, как кто-то тихонько постучал к нам в дверь. Это был монах-сторож собственной персоной. Он ждал нас, как говорил, вот уже два часа; мы, по крайней мере, могли бы дать ему ответ. Присев подле нашей кровати, он сказал нам что наша мать окончательно решила провести остаток своих дне, в маленькой тайной квартирке, которая находилась у них в монастыре; здесь ей подавали лучшие блюда в мире, приправленные обществом самых уважаемых лиц дома, которые приходили проводить половину дня с ней и еще одной молодой женщиной компаньонкой матери; он собирался пригласить нас примкнуть к ним; поскольку мы были слишком юными, чтобы определиться, он наймет нас только на три года; по истечению срока он клялся отпустить нас на свободу, дав по тысяче экю каждой; он говорил что имел поручение от матери убедить нас, что мы доставим ей удовольствие, если придем разделить ее одиночество. «Отче, – нахально сказала моя сестра, – мы благодарим вас за выгодное предложение. Но в нашем возрасте не хотелось бы быть запертыми в монастыре, чтобы стать проститутками для священников мы и без того слишком долго были ими». Сторож снова принялся настаивать на своем; он вкладывал в это столько огня, что прекрасно доказывало, до какой степени он хотел преуспеть. Наконец, видя, что ему это не удается, он почти в ярости бросился на мою сестру. «Ну-ка, маленькая проститутка – сказал он ей. – Удовлетвори-ка меня еще хотя бы раз, прежде чем я оставлю тебя». И, расстегнув штаны, он сел верхом на нее; она совершенно не сопротивлялась этому, убежденная в том, что, позволив ему удовлетворить свою страсть, скорее отделается от него. Развратник, зажав ее под собой между колен, стал раскачивать орудие, твердое и достаточно большое, всего в четырех дюймах от лица моей сестры. «Прекрасное лицо, – вскричал он, – прехорошенькое личико проститутки! Как я сейчас залью его спермой! О, черт подери! » И в этот момент шлюзы открылись, сперма брызнула, и все лицо моей сестры, и особенно нос и рот, оказались покрытыми доказательством распутства нашего персонажа, страсть которого, возможно, не была удовлетворена столь дешево, если бы не удался его план. Успокоившись, монах думал теперь только о том, как уйти. Бросив нам экю на стол и снова засветив фонарь, он сказал: «Вы – две маленькие дурочки, две маленькие негодяйки, вы теряете свою удачу. Пусть небо накажет вас за это, бросив в нищету, и пусть я буду иметь удовольствие увидеть вас в качестве моего отмщения, – вот мои последние пожелания». Моя сестра, утираясь, безмолвствовала; наша дверь закрылась, чтобы открыться нем, по крайней мере, мы провели остаток ночи спокойно. «То, что ты видела, – сказала мне сестра, – одна из его излюбленных страстей. Он безумно любит кончать на лицо девочек. Но если бы ограничивался только этим… нет же, этот развратник имеет и другие прихоти – такие опасные, что я очень боюсь…» Сестра, которую сморил сон, заснула, не закончив этой фразы, а следующий день принес другие приключения, и мы уже больше не вспоминали о былом. Мы встали рано утром и, принарядившись как можно лучше, отправились к госпоже Герэн. Эта героиня жила на улице Соли в очень чистой квартире на втором этаже, которую да снимала вместе с шестью взрослыми девушками от шестнадцати до двадцати двух лет, очень свежими и хорошенькими. Но позвольте мне, пожалуйста, господа, описать вам их по мере надобности. Госпожа Герэн, восхищенная планом, который привел к ней мою сестру, приняла нас и устроила обеих с превеликим удовольствием. «Хотя девочка, как вы видите, еще молода, – сказала сестра, указывая на меня, – она вам хорошо послужит, я за нее ручаюсь. Она нежная, обходительная, у нее очень хороший характер и в душе она законченная проститутка. Среди ваших знакомых много развратников, которые хотят детей; вот как раз такая, какая вам нужна… используйте ее ». Госпожа Герэн, обернувшись ко мне, спросила, решилась ли я? «Да, мадам, я готова на все, – ответила я ей с несколько нахальным видом, который доставил ей удовольствие, – на все, чтобы заработать денег». Нас представили нашим новым товаркам, среди которых моя сестра была уже достаточно известна и которые, питая к ней дружеские чувства, пообещали позаботиться обо мне. Мы пообедали все вместе; одним словом, таково было, господа, мое вмещение в бордель. Я должна была оставаться там слишком долго, не находя применения. В тот же самый вечер к нам пришел один старый негоциант, закутанный в плащ с ног до головы, с которым госпожа Герэн и свела меня для почина. «Вот, очень кстати, – сказала она старому развратнику, представляя меня. – Вы же любите, чтобы на теле не было волос, господин Дюкло: гарантирую вам, что у ней их нет». – «Действительно, – сказал этот старый чудак, глядя на меня в лорнет, – она и впрямь совсем ребенок. Сколько вам лет, крошка? » – «Девять, сударь». – «Девять лет… Отлично, отлично, мадам Герэн, вы же знаете, как мне нравятся такие. И еще моложе, если у вас есть: я бы брал их, черт подери, прямо при отлучении от кормилицы». Госпожа Герэн, смеясь над этими словами, удалилась, а нас закрыли вместе. Старый развратник, подойдя ко мне, два или три раза поцеловал меня в губы. Направляя своей рукой мою руку, он заставил вынуть из своих брюк орудие, которое едва-едва держалось, и, по-прежнему, действуя без лишних слов, снял с меня юбчонки, задрал рубашку на грудь и, устроившись верхом на моих ляжках, которые он развел как можно шире, одной рукой открывал мою маленькую щель, а другой тем временем изо всех сил тер себе член. «Прекрасная маленькая пташка, – говорил он, двигаясь и вздыхая от удовольствия, как бы я приучил ее, если бы еще мог! Но я больше не могу; я напрасно старался, за четыре года этот славный парень больше не твердеет. Откройся, откройся, моя крошка, раздвинь хорошенько ножки». Через четверть часа, наконец, я увидела, что мой клиент вздохнул. Несколько «черт подери! » прибавили ему энергии, и почувствовала, как все края моей щели залила теплая, пенящаяся сперма, которую распутник, будучи не в силах вогнать внутрь, пытался, по меньшей мере, заставить проникнуть с помощью пальцев. Не успел он это сделать, как молниеносно ушел; я еще была занята тем, что вытирала себя, а мой галантный кавалер уже открывал дверь на улицу. Таковы, господа, истоки появления имени Дюкло: в этом доме существовал обычай: каждая девочка принимала имя первого, с кем она имела дело, и я подчинилась традиции». «Минуточку, – сказал Герцог. – Я не хотел вас прерывать, до тех пор, пока вы сами не сделаете паузу. Объясните мне две вещи первое – получили ли вы известия от своей матери и вообще узнали ли вы, что с ней стало; и второе – существовали ли причины неприязни, которую вы с сестрой питали к ней? Это важно для истории человеческого сердца, а именно над этим мы работаем. – «Сударь, – ответила Дюкло, – ни сестра, ни я больше не имели ни малейших известий от этой женщины». – «Ну что ж, – сказал Герцог, в таком случае, все ясно, не так ли, Дюрсе? » – «Бесспорно, – ответил финансист. – В этом не стоит сомневаться ни минуты; вы были очень счастливы от того, что вам не пришлой идти на панель, поскольку оттуда вы никогда бы не вернулись». – «Неслыханно, как распространяется эта мания, – сказал Кюрваль. » – «Клянусь, это потому, что она очень приятна, – сказал Епископ. » – «А во-вторых? – спросил Герцог, обращаясь к рассказчице. » – «А во-вторых, сударь, честное слово, мне было бы очень тяжело рассказывать вам о причинах нашей неприязни; она была так сильна в наших сердцах, что мы признались друг другу, что чувствовали себя способными отравить мать, если бы нам не удалось отделаться от нее иным способом. Наше отвращение достигло предела, а поскольку оно не имело никакого выхода, то, вероятнее всего, это чувство в нас было делом рук природы». – «Да и кто в этом сомневается? – сказал Герцог. – Каждый день случается так, что она внушает нам самую сильную наклонность к тому, что люди называют преступлением; вы отравили быее уже двадцать раз, если бы действие в вас не было результатом наклонности, которая толкнула бы вас на преступление, наклонности, которую она замечала в вас, подозревая о такой сильной неприязни. Было бы безумием представлять себе, что мы ничем не обязаны своей матери. Но на чем же тогда должно основываться признание? На том, что мать испытала оргазм, когда на ней сидели верхом? Ну, конечно! Что касается меня, то я вижу лишь в этом причины ненависти и отвращения. Разве мать дает нам счастье, производя нас на свет?.. Куда там! Она бросает нас в мир, наполненный подводными камнями, и мы должны выбираться из этого, как сможем. Я помню, что со мной бывало раньше, когда я испытывал к моей матери приблизительно те же чувства, что Дюкло испытывала к своей: я чувствовал омерзение. Как только я смог, я отправил ее в мир иной и никогда в жизни больше не испытывал столь сладострастного чувства, чем в тот момент, когда она закрыла глаза, чтобы больше их не открывать». В этот миг в одном катрене послышались ужасные рыдания; это был катрен Герцога. Все обернулись и увидели юную Софи, утопающую в слезах. Поскольку она была наделена иным сердцем, чем злодей, их разговор вызвал у нее в душе дорогое воспоминание о той, которая га ей жизнь и погибла, защищая ее в момент похищения. «Ах, черт подери, – сказал Герцог, – вот это великолепно. Вы оплакиваете вашу матушку, моя маленькая соплюшка, не так ли? Подойдите, подойдите-ка, я вас утешу». И развратник, разгоряченный и предварительными обстоятельствами, и разговорами, и тем, они делали, обнажил умопомрачительный член, который, судя всему, жаждал разрядки. Тем временем Мари подвела девочку. Слезы обильно текли у нее из глаз; ее смешной наряд послушников который она была одета в тот день, казалось, придавал еще больше обаяния горю, которое красило ее. Невозможно было быть еще более красивой. «О, несчастный Боже, – сказал Герцог, вскакивая, точно бешеный. – Какой лакомый кусочек я положу себе на зуб! Я хочу сделать то, о чем только что рассказала Дюкло: я хочу вымазать ей промежность спермой… Пусть ее разденут». Все молча ждали исхода этой стычки. «О, сударь, сударь, – вскричала Софи, бросаясь в ноги Герцогу, – проявите хотя бы уважение к моему горю! Я оплакиваю участь матери, которая была очень дорога мне, которая умерла, защищая меня, и которую я никогда больше не увижу. Проявите жалость к моим слезам и дайте мне отдохнуть хотя бы сегодня вечером. » – «Ах, твою мать, – сказал Герцог, держа свой член, который угрожал небу. – Я никогда не подумал бы, что эта сцена может быть такой сладострастной. Разденьте же, разденьте! – в ярости говорил он Мари, – она должна быть голой». Алина на софе Герцога, горько плакала, как и нежная Аделаида, всхлипывающая в нише Кюрваля, который ничуть не разделяя боль этого прекрасного создания, жестоко бранил ее за то, что она сменила позу, в которую он ее поставил, но, впрочем, с самым живейшим интересом следил за исходом прелестной сцены. Тем временем Софи была раздета, не вызвав ни малейшего сочувствия: ее помещают в то же положение, которое только что описала Дюкло, и Герцог объявляет, что сейчас кончит. Но как быть? То, что рассказала Дюкло, совершалось человеком, который не испытывал эрекции, и разрядка его дряблого члена могла направляться туда, куда он хотел. Здесь же все было совсем не так: угрожающая головка орудия Герцога не хотела отворачиваться от неба, которому, казалось, угрожала; надо было, так сказать, поместить девочку наверх. Никто не знал, как это сделать, но чем больше находилось препятствий, тем сильнее крайне возбужденный Герцог чертыхался и извергал проклятья. Наконец, на помощь пришла Ла Дегранж. Не было ничего такого в области распутства, что было неизвестно этой колдунье. Она схватила девочку и усадила ее так ловко к себе на колени, что как бы ни стоял Герцог, конец его члена касался влагалища. Две служанки подошли, чтобы придерживать ноги девочки, и она, возможно, могла уже лишиться девственности; никогда она не выглядела такой прекрасной. Но это было еще не все: надо было ловкой рукой ограничить поток и направить его прямо по назначению. Бланжи не хотел рисковать не ловкой рукой ребенка для такой важной операции. «Возьми, Юлия, – сказал Дюрсе, – ты будешь этим довольна». Она начинает напрягать его. «О, черт подери! – сказал Герцог, – она мне все испортит, потаскуха, я ее знаю: я – все-таки ее отец; она ужасно боится». – «Честное слово, я советую тебе мальчика, – сказал Кюрваль, – возьми Эркюля, у него такая гибкая кисть». – «Я хочу только Дюкло, – сказал Герцог, – она лучшая из всех наших «трясуний»; позвольте ей ненадолго покинуть свой пост, пусть подойдет сюда». Дюкло подходит, очень гордая тем, что ей оказано особое предпочтение. Она закатывает рукав до локтя, и, обхватив огромный инструмент господина, принимается тереть его, оставляя все время головку открытой, шевеля его с мастерством, доводя быстрыми и в то же время размеренными толчками; наконец, бомба взрывается в ту самую щель, которую она должна покрыть. Герцог кричит, извергает проклятья, неистовствует, заливает себя. Дюкло не расстраивается; ее движения определяются степенью того удовольствия, которое они доставляют; Антиной, специально поставленный рядом, аккуратно заставляет проникнуть сперму во влагалище по мере того как она вытекает, а Герцог, побежденный сладострастными ощущениями, видит, вздыхая от сладострастия, как в пальцах его трясуньи понемногу сникает пылкий член, рвение которого только что так пылко его распаляло. Он бросается на свою софу, госпожа Дюкло возвращается на свое место; девочка вытирается, успокаивается, возвращается в свой катрен, и рассказ продолжается, оставляя зрителей убежденными в истине, которой они, как я думаю, были проникнуты уже давно: идея преступления всегда умела распалять чувства и вести нас к разврату. «Я была очень удивлена, – сказала Дюкло, возобновляя свое повествование, – когда увидела что все мои товарки смеются, подойдя ко мне, спрашивают, вытерлась ли я, и делают еще тысячу других замечаний, которые доказывали, что они очень хорошо знакомы с тем, что я только что проделала. Меня не оставили надолго одну; сестра, отведя меня в комнату по соседству с той, в которой обычно совершались партии, и в которой я совсем недавно была заперта, показала мне дырку, которая была нацелена прямо на канапе, все легко видели, что происходило. Она сказала мне, что мадемуазели развлекались между собой тем, что ходили сюда смотреть, что мужчины проделывали с их товарками, и что я сама вольна прийти сюда, когда захочу, лишь бы только место было не занято; поскольку частенько случалось, говорила она, что эта уважаемая дыра служила тайнам, которым меня обучат в свое время и в надлежащем месте. Я пробыла неделю, не воспользовавшись этим удовольствием; и вот, однажды утром, когда кто-то пришел и спросил девицу по имени Розали, одну из самых красивых блондинок, какую только можно было увидеть, мне стало любопытно понаблюдать, что с ней будут делать. Я спряталась; вот какова была сцена, свидетелем которой я стала: мужчине, с которым Розали имела дело, было не больше двадцати шести – тридцати лет. Как только она вошла, он усадил девушку на табурет, очень высокий и предназначенный специально для этой церемонии. Едва она оказалась там, он вытащил все шпильки, которые держали ее волосы и распустил до самой земли поток великолепных светлых волос, украшавших голову этой прекрасной девушки; затем вытащил из кармана расческу, расчесал их, перебрал руками, поцеловал, перемежая каждое действие восхвалением этих волос, которые исключительно его занимали. Наконец, вытащил из своих штанов маленький член, сухой и негнущийся, быстро укутал его в волосы своей Дульсинеи и, копошась с ним в волосах, кончил, обняв другой рукой шею Розали и припав к ее губам; затем он извлек свое орудие. Я увидела, что волосы моей товарки все залиты спермой; она вытерла их, завязала и наши любовники расстались. Месяц спустя за моей сестрой пришли для одного человека, на которого наши мадемуазели посоветовали мне пойти посмотреть, потому что он обладал достаточно вычурной фантазией. Это был человек лет пятидесяти. Едва он вошел, как без всяких предварительных действий и ласки показал сестре свой зад; она, зная об этом обряде, заставляет его наклониться над кроватью, обхватывает эту дряблую и морщинистую задницу и начинает сотрясать ее с такой яростной силой, что кровать трещит. Тем временем наш муж, не показывая ничего другого, возбуждается, вздрагивает, следует за движениями, похотливо отдастся этому наслаждению и кричит, что кончает. Движения на самом деле очень сильны, поскольку моя сестра была вся в мыле. Но какие жалкие мгновения, какое бесплодное воображение! Если тот, которого мне представили немного спустя, и не добавил подробностей новой картине, то по меньшей мере, он казался более сладострастным и, по-моему, его мания носила больший оттенок распутства. Это был толстый человек лет сорока, коренастый, но еще свежий и веселый. Поскольку я никогда не имела дела с человеком такого вкуса, то первым моим движением, когда я оказалась с ним, было заголиться до пупка. Даже у собаки, которой показывают палку, не так вытягивается морда: «Ну, черт подери! Милая моя, оставим в стороне твою дыру, прошу вас». С этими словами он опускает мои юбки с большей поспешностью, чем та, с которой я их поднимала. «Эти маленькие проститутки, – прибавил он раздраженно, – все время показывают то, что не надо! Вы виноваты в том, что я, возможно, уже не смогу кончить сегодня вечером… до того, как я выброшу ваше жалкое отверстие из своей головы». Говоря так, он повернул меня спиной и задрал мои нижние юбки сзади. В этом положении, поддерживая мои задранные юбки, чтобы видеть, как движется моя задница при ходьбе, он подвел меня к кровати, на которую уложил меня на живот. Тогда он начал внимательно разглядывать мой зад, загораживая от себя рукой переднюю нору, которой, как мне казалось, он боялся больше огня. Наконец, предупредив меня, чтобы я скрывала, как только могла эту недостойную часть (я пользуюсь его выражением), он двумя руками долго и развратно копошился в моем заду, раздвигал и сдвигал его, припадал к нему губами, и даже раз или два я почувствовала, как губы его касаются отверстия; он еще не был возбужден… Но все же, явно спеша, настроил себя на развязку операции. «Ложитесь прямо на пол, – сказал он мне, бросив несколько подушек, – туда, да, вот так… пошире разведите ноги, немного приподнимите зад, чтобы отверстие в нем было открыто широко, как вы только сможете. «Прекрасно», – прибавил он, видя мою покорность. Взяв табурет, он поставил его у меня между ног и сел на него так, что его член, который он, наконец, вытащил из штанов и стал трясти, оказался, так сказать, на уровне отверстия, которому он расточал похвалы. Тут его движения стали более быстрыми. Одной рукой он тер себе член, другой раздвигал мне ягодицы; несколько похвал, приправленные многочисленными ругательствами, составляли его речи: «А! Черт возьми, какая прекрасная жопа! – кричал он. – Великолепное отверстие, ах, как я сейчас залью его! » И он сдержал слово. Я почувствовала, что вся мокрая; развратник, казалось, был окончательно сражен своим экстазом. Это правда, что почести, оказываемые заднему храму, вызывают всегда больше пыла. Гость удалился, пообещав приходить ко мне, поскольку я хорошо удовлетворяла его желания. Действительно, он стал являться со следующего дня, но непостоянство заставило его предпочесть мою сестру. Я подглядывала за ними и увидела, что он пользовался теми же приемами, которым моя сестра подчинялась с той же покорностью». – «А у твоей сестры была красивая задница? » – спросил Дюрсе. – «Один единственный штрих позволит вам судить об этом, сударь, – сказала Дюкло. – Один знаменитый художник, которому заказали исполнить изображение Венеры с великолепными ягодицами, пригласил ее моделью после поисков, как он говорил, у всех парижских сводниц, где он так и не нашел ничего стоящего». – «Поскольку ей было тогда пятнадцать лет, а у нас есть девочки того же возраста, сравни ее зад с какой-нибудь жопой из тех, что ты видишь перед собой», – прибавил финансист. Дюкло устремила свой взор на Зельмир и сказала, что ничего не может найти подобного, не только по части зада, но даже и лица, которые хота бы отдаленно напоминали ее сестру. «Ну-ка, Зельмир, – сказал финансист, – подойдите, покажите мне ваши ягодицы». Она была как раз из его катрена. Очаровательная девушка подходит, вся дрожа. Ее кладут на живот у ножек дивана; зад приподнимают, подложив подушки маленькое отверстие появляется целиком. Распутник начинаем возбуждаться, целует и теребит то, что предстало перед ним. Он приказывает Юлии трясти ему член; это выполняется. Его руки шарят по другим местам, похоть опьяняет его; его маленький инструмент под воздействием сладострастных толчков Юлии, вроде бы твердеет на мгновение, распутник извергает проклятья, сперма течет; раздается звонок к ужину. Одинаковое изобилие царило во время всех трапез; описать од ну из них означало описать все. Но поскольку все уже имели раз рядку, за ужином было необходимо восстановить силы; поэтому все много пили. Зельмир, которую называли сестрой Дюкло, особе чествовали во время оргий, и каждый хотел поцеловать ей зал Епископ оставил там сперму, трос других снова возбудились; спать все улеглись, как и накануне: каждый с теми женщинами, которые были у него на диване и четырьмя мужчинами, которые совершенно не показывались с обеда.
Третий день.
С девяти утра Герцог был уже на ногах. Именно он должен был участвовать в уроках, которые Дюкло собиралась давать девочкам Он устроился в кресле и в течении часа испытал на себе различны! прикосновения, мастурбации, поллюции, позы каждой из девочек ведомых и направляемых их учительницей; как это можно себе легко вообразить, его огненный темперамент оказался в диком возбуждении от церемонии. Ему стоило невероятных усилий над собой не пролить своей спермы; достаточно хорошо владея собой, он сумел сдержаться и вернулся, торжествующий, похвалиться, что он только что выдержал штурм и бросает вызов друзьям, которые вряд ли смогут выдержать его с таким хладнокровием. Это заставило установить штраф в пятьдесят луидоров, который налагался бы на того, кто кончит во время уроков. Вместо завтрака и визитов, утро было использовано для того, чтобы упорядочить таблицу семнадцати оргий, запланированных на конец каждой недели, а также для установления окончательного приговора по лишению девственности, который теперь можно было утвердить: все лучше познакомились друг с другом. Поскольку эта таблица окончательно упорядочивала все операции компании, мы сочли необходимым предоставить копию ее читателю. Нам показалось, что, зная о предназначении участников, он проявит больше интереса к ним в остальных операциях.
|
|||
|