Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава IV. Глава V. Глава VI. Глава VII



Глава IV

 

Большую часть дня Перрина потратила на приведение в порядок комнаты, в которой они собирались поселиться: она вымыла пол, протерла стены, потолок и окно, наверное, не видавшее ничего подобного с самого дня постройки дома.

Во время бесконечных путешествий от дома к колодцу, откуда приходилось брать воду для мытья, она заметила, что в этом углу двора росла не одна трава и чертополох. Из близлежащих садов ветром сюда занесло семена кое-каких растений, и, кроме того, соседи набросали сюда же отростки ненужных им больше цветов. Некоторые из этих отростков и семян, попавшие на подходящую для них почву, не только взошли, но и расцвели.

При виде цветов девочке пришла в голову мысль собрать букеты из красного и лилового левкоя и гвоздики и поста вить их в комнате, чтобы перебить удушливый запах и хот немного оживить обстановку… Несмотря на то, что у цветов явно не было хозяина, поскольку Паликар мог щипать их в свое удовольствие, Перрина все-таки не рискнула сорвать ни одного стебелька без позволения Грен-де-Селя.

— На продажу? — спросил он.

— Нет, просто чтобы поставить в нашу комнату.

— Сколько угодно. Но если ты захочешь торговать ими то я начну с того, что сам их тебе продам; а если это для тебя, то не стесняйся, малютка. Ты любишь запах цветов, а люблю запах вина и только его и умею различать…

Из сваленной в кучу битой посуды она отобрала более или менее целые вазочки и поставила в них свои букеты. Так как цветы были сорваны в середине дня, то скоро комната наполнилась благоуханием левкоя и гвоздики, и даже как будто стало светлее.

Убирая свою квартиру, Перрина заодно успела познакомиться и со своими соседями: с одной стороны жила старушка, носившая на седых волосах чепчик, украшенный трехцветными лентами, наподобие французского флага; с другой — очень высокого роста человек, согнувшийся вдвое, всегда в кожаном фартуке, таком длинном и широком, что, казалось, это было единственное его одеяние. Женщина в трехцветном чепчике была уличной певицей, как сообщил Перрине человек в фартуке. Это и была та самая Маркиза, про которую говорил Грен-де-Сель; каждый день она уходила из Шан-Гильо с красным зонтиком и толстой палкой, из которых она сооружала навес, когда устраивалась петь на перекрестках или на мостах. Что касается человека в фартуке, то, по словам Маркизы, он занимался починкой старой обуви и с утра до вечера работал, немой, как рыба, за что получил прозвище «Дядюшки Карася»; но хотя он и не говорил почти ничего, зато производил оглушительный шум своим молотком.

Солнце уже катилось к закату, когда Перрина покончила с обустройством помещения и смогла перевести туда мать. Бедная женщина была глубоко тронута, увидев расставленные в комнате цветы…

— Как ты добра к своей матери, дорогая девочка! — проговорила она.

— Я добра сама к себе, мама: если бы ты знала, как я счастлива, что могу доставить тебе удовольствие.

 

Правда, с наступлением ночи цветы пришлось вынести во двор, — так сильно они благоухали, — и тогда запах старого дома снова дал о себе знать. Но больная не решилась жаловаться, тем более что это все равно ничего бы не дало: они не могли покинуть Шан-Гильо и отправиться в другое место.

Ночью больная металась во сне и даже бредила; когда утром пришел доктор, он нашел, что ей хуже, и решил попробовать другое лекарство. Пришлось опять идти в аптеку, где на этот раз потребовали пять франков. Перрина, не задумываясь, храбро уплатила их; но потом сердце ее болезненно сжалось: как дотянут они при таких расходах до среды, дня продажи бедного Паликара? Если и на следующий день лекарства обойдутся в пять франков, где она возьмет эту сумму?

В дни скитаний, когда она вместе с родителями пробиралась по горам, им не раз приходилось голодать, особенно с тех пор, как они покинули Грецию и направились во Францию. Но это было совсем не то. В горах у них всегда была надежда найти какие-нибудь плоды, овощи, дичь, которые послужили бы им неплохим ужином, надежда встретить крестьян — греческих, боснийских, австрийских или тирольских, которые согласились бы сфотографироваться за несколько су. В Париже все по-другому: нет денег — нет и надежды, а их деньги подходили к концу. Что же делать? Самое ужасное было то, что ей приходилось самой отвечать на этот вопрос, а что могла она ответить и что могла предпринять? Мать ее была тяжело больна, и решать все оставалось только самой Перрине, так что настоящей матерью оказывалась именно она, хотя и была еще совсем ребенком.

Еще если бы здоровье матери поправлялось, ей было бы намного легче. Но, хотя больная никогда не жаловалась, повторяя, напротив, свое обычное «это пройдет», все-таки Перрина ясно видела, что в действительности «это не проходило»: у матери не было ни сна, ни аппетита; лихорадка, слабость и угнетенное состояние духа, напротив, усиливались с каждым днем.

Во вторник утром, когда пришел доктор, ее опасения относительно перемены лекарства оправдались: после быстрого осмотра больной доктор Сандриэ достал из кармана свою записную книжку, вызывающую у Перрины столько тревог, и приготовился писать рецепт; но в ту минуту, когда он уже взялся за карандаш, она осмелилась его остановить.

— Господин доктор, если лекарство, которое вы хотите выписать, не очень нужно для больной сейчас, то нельзя ли назначить только самое необходимое?

— Что вы хотите этим сказать? — сердито спросил доктор.

Она явно волновалась, но, несмотря на это, храбро продолжила:

— Дело в том, что у нас не очень много денег сегодня и получим мы их только завтра; поэтому…

Доктор взглянул на нее, затем осмотрелся кругом, будто только теперь заметил царившую здесь бедность, и положил записную книжку обратно в карман.

— Мы переменим лекарство завтра, — сказал он, — особой необходимости в этом нет, и вчерашнее лекарство можно давать еще и сегодня.

«Особой необходимости нет», — повторяла Перрина про себя слова доктора.

Если нет особой необходимости, значит, мама вовсе не так плоха, как она опасалась, и значит, еще можно надеяться и ждать.

И она с нетерпением ждала наступления среды, возлагая на нее большие надежды, хотя этот день должен был принести ей и горе. В этот день, правда, они получат деньги, но одновременно навсегда расстанутся с Паликаром. Вот почему всякий раз, как только появлялась возможность оставить мать, она бежала к своему другу. А осел, наслаждаясь отдыхом и с аппетитом поедая росший кругом репейник, казалось, никогда еще не чувствовал себя лучше. Как только он замечал, что Перрина подходит, сражу же раздавался его приветственный, громкий рев; затем он начинал брыкаться и прыгать, стараясь оборвать веревку, пока девочка не подходила к нему совсем близко. Стоило только Перрине положить руку на спину осла, как он тотчас успокаивался и, вытянув шею, клал ей на плечо свою голову; в такой позе оставались они в течение нескольких минут. В ответ на ее ласки он шевелил ушами и как-то странно мигал глазами, точно желая передать ей свои мысли…

— Если бы ты знал! — шептала она сквозь слезы.

Но он ничего не знал, ничего не предполагал и, живя лишь удовольствиями настоящего, наслаждаясь покоем, хорошей пищей и ласками своей хозяйки, чувствовал себя самым счастливым ослом в мире. Кроме того, он сошелся с Грен-де-Селем, от которого в знак дружбы получал необычное угощение. В понедельник утром, прогуливаясь по двору, он подошел к Грен-де-Селю, занимавшемуся разборкой тряпья, и с любопытством остановился около него. У Грен-де-Селя была давняя привычка постоянно держать под рукой литр вина и стакан, чтобы не отвлекаться от дела, когда приходила охота выпить, — а приходила она часто. В это утро, занимаясь своим обычным делом, он даже не замечал, что происходит кругом; но именно потому, что он работал с таким усердием, жажда, та самая жажда, благодаря которой он получил свое прозвище, не замедлила проявиться. В ту минуту, когда, оторвавшись от работы, он протянул руку к бутылке, он вдруг увидел Паликара с вытянутой шеей и устремленными на него глазами…

— Ты что здесь поделываешь, приятель?

Так как голос был вовсе не сердитый, то осел не тронулся с места.

— Хочешь выпить стаканчик винца? — спросил осла Грен-де-Сель, все помыслы которого неизменно вращались вокруг слова «пить».

И вместо того чтобы опрокинуть себе в рот полный стакан, он в шутку протянул его Паликару; тот воспринял это приглашение совершенно серьезно, сделал еще два шага вперед и, сложив губы таким образом, чтобы они были как можно тоньше и длиннее, втянул в себя добрую половину стакана, налитого до краев.

— Вот так осел! — вскричал Грен-де-Сель, заливаясь смехом, и стал звать: — Маркиза! Карась!

Маркиза и Карась прибежали; за ними подошел тряпичник с переполненной корзиной и жилец из вагона — торговец леденцами, появлявшийся на любых сборищах и базарах с красиво намотанными на крючки разноцветными нитями из растопленного сахара.

— Что случилось? — спросила Маркиза.

— Сейчас увидите. Предупреждаю, такое не каждый день встретишь.

Говоря это, он опять наполнил свой стакан и протянул его Паликару, который, как и в первый раз, наполовину опорожнил его, вызвав взрыв хохота у присутствовавших.

— Я слышал, что ослы пьют вино, но не верил этому, — заметил один из зрителей.

— Вам бы следовало купить его, — сказала Маркиза, обращаясь к Грен-де-Селю, — он мог бы составить вам компанию.

— Мы бы стали с ним добрыми друзьями.

 

Грен-де-Сель не купил Паликара, но очень привязался к нему и предложил Перрине сопровождать ее в среду на конный базар. Это было для нее большим облегчением, потому что она даже представить себе не могла, как она разыщет в Париже конный базар и как будет продавать там осла, торговаться и получать деньги; она слышала много рассказов про парижских воров и понимала, что в случае чего была бы совершенно беспомощна против них.

В среду утром она в последний раз принялась ухаживать за Паликаром, что дало ей возможность приласкать его и поцеловать, но — увы! — с какой грустью! Она не увидит его больше! Бедный друг, в какие руки попадет он теперь? Ей вспоминались измученные животные, которых ей так часто приходилось видеть во время своего долгого пути в Париж. Бедной девочке казалось, что эти бедняжки только для того и существовали, чтобы страдать. Правда, и Паликару, с тех пор как он появился у них, приходилось много работать и переносить всевозможные лишения, в том числе и голод, но его, по крайней мере, никогда не били, и он был другом людей, с которыми ему приходилось делить все невзгоды. Теперь же ее особенно беспокоил вопрос, к какому хозяину он попадет. Ведь на свете столько людей, даже не замечающих своей жестокости.

Паликар очень удивился, когда вместо упряжи на него надели один только недоуздок; но его удивление возросло еще больше, когда Грен-де-Сель, видимо, не желавший пройти пешком длинный путь от Шаронна до конного базара, вскочил ему на спину, словно он, Паликар, был каким-то предметом мебели! Лишь благодаря тому, что Перрина обнимала его за шею и говорила с ним, это удивление не перешло в сопротивление. Впрочем, разве Грен-де-Сель не был одним из его друзей?

Наконец, все трое двинулись в путь. Паликар важно выступал за Перриной, державшей повод. Миновав целый ряд довольно малолюдных улиц, они достигли большого, широкого моста, примыкавшего к зоологическому саду…

Здесь движение стало куда более оживленным, и Перрине пришлось было сосредоточить все свое внимание, чтобы пробираться среди множества экипажей. Поэтому она не видела ни роскошных зданий, ни памятников, мимо которых проходила, не слышала шуток и насмешек, отпускавшихся уличными остряками по адресу восседавшего на осле хозяина Шан-Гильо. Но зато сам Грен-де-Сель нимало не смущался и охотно отвечал остротами на остроты, шутками на шутки. Всю дорогу, где бы они ни проходили, раздавались взрывы веселого смеха и слышались громкие крики перекликавшихся с седоком прохожих.

Наконец они приблизились к обнесенной решеткой площади, где стояло множество лошадей, отделенных друг от друга перегородками. Здесь Грен-де-Сель слез с осла.

Но пока он слезал, Паликар успел осмотреться, и, когда Перрина попыталась провести его за решетку, он отказался двинуться с места. Быть может, он угадал, что это базар, где продают лошадей и ослов, или просто испугался, — как бы там ни было, только, несмотря на ласки и приказания идти, он наотрез отказывался слушаться Перрину. Грен-де-Сель решил попробовать подтолкнуть осла сзади, но Паликар, не зная, кто именно осмеливается позволять себе такие вольности, стал лягаться и пятиться, увлекая за собой Перрину.

В одну минуту их окружила толпа зевак; в первом ряду, как заведено, стояли газетчики и пирожники; каждый говорил свое и давал свои советы, как лучше заставить осла пройти в ворота.

— Вот радость-то будет тому дураку, который того осла купит, — проговорил чей-то голос.

Это были опасные слова: они могли повредить продаже; Грен-де-Сель счел своею обязанностью возразить.

— Это хитрец, — проговорил он. — Угадал, что его хотят продать, вот и проделывает все эти штуки, чтобы не расставаться со своими хозяевами.

— Вы в этом уверены, Грен-де-Сель? — спросил голос, сделавший первое замечание.

— Как, здесь знают мое имя?

— Вы разве не узнаете Ла-Рукери?

— А, так это вы.

Они протянули друг другу руки.

— Это ваш осел?

— Нет, он вот этой малютки.

— Вы его знаете?

— Мы не один стаканчик распили вместе; если вам нужен хороший осел, рекомендую.

— Он мне и нужен и не нужен.

— Ну, так пойдемте, выпьем чего-нибудь. Не стоит платить за вход на площадь.

— Тем более что он, кажется, решил туда не входить.

— Я же говорю вам, что он хитрит.

— Если я его куплю, то вовсе не для того, чтобы он хитрил или распивал стаканчики, а для того, чтобы работал.

— Он отличный работник и сюда пришел прямо из Греции, не останавливаясь.

— Из Греции!

Грен-де-Сель сделал знак Перрине, следовавшей за ними и слышавшей лишь отдельные слова из их разговора. Паликар, убедившись, что его теперь уже не поведут на базар, послушно шел за своей хозяйкой, так что его даже не приходилось тянуть за недоуздок.

Кто же этот покупатель — мужчина или женщина? Судя по походке и безбородому лицу, это была женщина, примерно лет пятидесяти, а если судить по костюму — это был мужчина; на нем или на ней была блуза, панталоны и кожаная шляпа вроде тех, какие носят кучера омнибусов. Но для девочки, беспокоившейся об участи осла, важнее всего было выражение лица покупателя, — а оно было ни доброе, ни злое.

Повернув в маленький переулок, Грен-де-Сель и Ла-Рукери остановились перед винной лавкой. На столик, стоявший на тротуаре, им принесли бутылку и два стакана, а Перрина осталась на улице, держа за повод своего осла.

— Вы сейчас увидите, какой он хитрец, — не без гордости сказал Грен-де-Сель, протягивая ослику полный стакан.

Паликар немедленно вытянул шею и сложенными в трубку губами втянул в себя половину содержимого стакана, чему Перрина не посмела помешать.

— Э?! — проговорил Грен-де-Сель, довольный произведенным эффектом.

Но Ла-Рукери не разделила его удовольствия.

— Он мне нужен не для того, чтобы пить мое вино, а чтобы возить мою тележку и мои кроличьи шкурки.

— Да ведь я говорю вам, что он притопал прямо из Греции, запряженный в фуру!

— А, это другое дело!

Начался внимательный и подробный осмотр Паликара. Когда с этим было покончено, Ла-Рукери спросила Перрину, сколько она за него хочет. Еще раньше, по совету Грен-де-Селя, Перрина решила спросить за осла сто франков и теперь назвала ту же цену.

Ла-Рукери подняла крик:

— Сто франков за осла без ручательства? Да это просто смешно! — И несчастному Паликару пришлось вытерпеть полное исследование по всем правилам, начиная от носа и до копыт. — Двадцать франков — вот все, что он стоит… да и то еще…

— Ну, делать нечего, — проговорил Грен-де-Сель после долгого спора, — мы поведем его на базар.

Перрина вздохнула свободнее: мысль получить за осла только двадцать франков совершенно подкосила ее. Что могли значить двадцать франков в их положении, когда даже ста франков едва ли хватило бы на все самое необходимое?

— Ну, это еще вопрос, пойдет ли он туда охотнее, чем в первый раз, — проговорила Ла-Рукери.

До базара осел послушно шел за своей хозяйкой, но, дойдя до решетки, опять остановился, стал упираться и, наконец, лег посреди улицы.

— Паликар, пожалуйста! — вскричала Перрина в отчаянии. — Паликар!

Но он лежал, как мертвый, не желая ничего слушать.

Вокруг них снова собрался народ и посыпались шутки.

— Подожгите ему хвост! — посоветовал кто-то.

— Самое лучшее средство, чтобы его продать, — отвечал другой.

— Задайте-ка ему хорошую трепку!

Грен-де-Сель кипел от бешенства; Перрина была в отчаянии.

— Вот, сами видите, что он не пойдет, — сказала Ла-Рукери, — я дам вам тридцать франков, потому что, судя по его проделкам, животина та славная, но только не раздумывайте долго, или я куплю другого.

Грен-де-Сель вопросительно взглянул на Перрину, делая ей в то же время знаки, чтобы она соглашалась. А она стояла, вне себя от горя и отчаяния, не зная, на что решиться. Вдруг полицейский сержант грубо приказал ей очистить дорогу.

— Или вперед, или назад! Здесь стоять нельзя!

Но идти вперед она не могла, потому что этого не хотел Паликар; оставалось только идти назад. Как только осел понял, что его не поведут за решетку, он в ту же минуту поднялся на ноги и послушно пошел за девочкой, с довольным видом шевеля ушами.

— Теперь, — проговорила Ла-Рукери, положив на ладонь Перрины тридцать франков монетами по сто су, — надо отвести этого молодца ко мне, потому что я с ним немного уже познакомилась и думаю, что он, чего доброго, не захочет идти за мной. Улица Шато-де-Рантьэ не так далеко отсюда.

Но Грен-де-Сель отказался наотрез, посчитав это путешествие чересчур длинным.

— Ступай с ней, — посоветовал он Перрине, — и не переживай так: это добрая женщина, и твоему ослу будет у нее хорошо.

— А как я найду Шаронн? — спросила Перрина, боясь заблудиться среди этого громадного Парижа, необъятность которого она только теперь начала понимать.

— Иди все время вдоль укреплений — ничего не может быть легче.

Улица Шато-де-Рантьэ действительно была довольно недалеко от конного базара, и им потребовалось немного времени, чтобы добраться до группы хижин, очень похожих на те, какие Перрина уже видела в Шан-Гильо.

Наступил миг разлуки. Привязав осла в небольшой конюшне, Перрина со слезами на глазах поцеловала его на прощанье.

— Не плачь, ему будет хорошо у меня, я тебе обещаю, — проговорила Ла-Рукери.

— Мы так любили друг друга!

 

Глава V

 

— Что мы будем делать с тридцатью франками, когда рассчитывали на сто?

Перрина обдумывала этот вопрос, уныло шагая вдоль линии укреплений от самого Белого дома до Шаронна, но ответа не находила; даже когда она пришла домой и передала матери деньги Ла-Рукери, она все еще не решила, как и на что лучше их потратить.

Решила за нее мать.

— Надо ехать, — сказала она, — сейчас же ехать в Марокур.

— А ты хорошо себя чувствуешь? У тебя хватит сил?

— Должно хватить. Мы и так слишком долго ждали, надеясь на улучшение, которое никогда не придет… здесь. А между тем средства наши, на исходе, и того, что мы получили за Паликара, не хватит надолго. Мне самой не хотелось бы появиться там в этом нищенском виде; но, может быть, чем ужаснее будет эта нищета, тем больше вызовет она сочувствия. Надо, надо ехать!

— Сегодня?

— Сегодня слишком поздно: мы приехали бы ночью и не знали бы, куда идти; но завтра утром непременно. Сегодня вечером постарайся узнать, когда отходят поезда по Северной железной дороге и сколько стоит проезд до станции Пиккиньи.

Перрина пошла посоветоваться к Грен-де-Селю, который сказал ей, что если она пороется в ворохах бумаги, то, наверное, найдет справочник железных дорог, и это будет гораздо удобнее, чем идти на Северный вокзал, находящийся очень далеко от Шаронна. Из справочника она узнала, что утром отходят два поезда, один в шесть, другой в десять, причем проезд до Пиккиньи в третьем классе стоит девять франков двадцать пять сантимов с пассажира.

— Мы поедем в десять часов, — сказала мать, — и наймем экипаж: я не смогу дойти до вокзала пешком, если он так далеко; а добраться до извозчика у меня силы хватит.

Но сил у нее было гораздо меньше, чем она думала: когда в девять часов она встала с постели и, опираясь на плечо дочери, собралась идти к ожидавшему на улице экипажу, который наняла Перрина, оказалось, что она просто не в состоянии добраться до него, хотя расстояние было совсем невелико; ей сделалось дурно, и, если бы Перрина не поддерживала ее, она, наверное, упала бы.

— Это ничего, — слабым голосом проговорила она, — это сейчас пройдет, не беспокойся.

Но «это» не прошло, и Маркизе, явившейся их проводить, пришлось принести стул. До этих пор нервное напряжение поддерживало мать Перрины; но едва она села, как ей резко стало хуже, дыхание почти остановилось, голос прервался.

— Надо бы положить ее, — проговорила Маркиза, — растереть. Это пройдет, дитя мое, не пугайся. Сходи за Карасем, — вдвоем мы отнесем ее в вашу комнату; теперь вам нечего и думать уезжать.

Маркиза была женщина опытная. Едва очутившись в постели, больная снова стала дышать; но, когда спустя некоторое время она попыталась есть, обморок повторился.

— Видите теперь, что вам надо лежать, — проговорила Маркиза авторитетным тоном. — Вы поедете завтра, а сейчас выпьете чашку бульона: я схожу попрошу у Карася; для этого молчуна бульон так же незаменим, как вино для нашего домовладельца. Зимой и летом он встает в пять часов утра и готовит себе суп. И какой суп! Уверена, что не многим господам доводилось есть такой хороший!

И, не дожидаясь ответа, она отправилась к соседу.

— Не дадите ли вы мне чашку бульона для нашей больной? — спросила она.

Тот улыбнулся в ответ и сейчас же снял крышку со своего горшка, клокотавшего в камине перед небольшим огоньком. Когда по комнате распространился запах бульона, сапожник широко раскрытыми глазами взглянул на Маркизу; ноздри его при этом как-то раздулись, и все лицо дышало блаженством и гордостью.

 

— Да, пахнет хорошо, — проговорила Маркиза, — и если бы это могло спасти бедную женщину, оно непременно спасло бы ее; но, — она понизила голос, — вы знаете, ей очень плохо, и я думаю, скоро наступит конец.

Дядюшка Карась поднял руки к небу.

— Это будет очень печально для бедной девочки.

Дядюшка Карась нагнул голову и вытянул руки; жест, видимо, означал: что же мы тут можем поделать?

И в самом деле, и тот и другой, оба делали, что могли, но несчастье — такая обыкновенная вещь для несчастных, что они ему даже не удивляются и не противятся. Кому не выпадает на долю страдание в этом мире? Сегодня ты, завтра я…

Когда кружка была наполнена, Маркиза осторожно, семенящей походкой, понесла ее к больной, стараясь не пролить ни одной капли драгоценного бульона.

— Выпейте это, милая барыня, — сказала она, становясь на колени возле матраца, — и постарайтесь не шевелиться; раскройте только рот.

Она осторожно влила ей в рот ложку бульона, но это не принесло пользы и вызвало только тошноту и новый обморок, еще более продолжительный, чем первый.

Бульон тут явно был бессилен, с чем пришлось согласиться и Маркизе; но чтобы он не пропал даром, она отдала кружку Перрине.

— Вам понадобятся силы, моя милая, вам надо подкрепиться.

Не достигнув желаемых результатов при помощи бульона, который Маркиза считала универсальным средством от всех болезней, старушка стала в тупик и решила сходить за доктором: может быть, он сделает что-нибудь.

Но доктор, хотя и прописал лекарство, уходя, все же заявил Маркизе, что он не в силах помочь больной.

— Эта женщина истощена болезнью, нищетой и горем; если бы она и уехала, то умерла бы в вагоне. Это уже вопрос нескольких часов, и со следующим же обмороком, вероятно, наступит конец.

Но это случилось лишь через несколько дней. Жизнь, так быстро угасающая в старости, в молодости оказывает гораздо больше сопротивления смерти; больной, правда, не становилось лучше, но и не было заметно, что ей хуже; хотя она ничего уже не могла глотать — ни бульона, ни лекарств, тем не менее она все еще жила, лежа на матраце без движения, почти без дыхания, погруженная в дремоту.

И вот Перрина снова начала надеяться. Мысль о смерти, неотступно преследующая пожилых людей, представляется настолько нереальной молодым людям, что они отказываются признавать приближение конца даже тогда, когда конец этот уже становится неминуемым. Почему мать ее не может выздороветь? Почему должна она умереть? Умирают в пятьдесят, в шестьдесят лет, а ей нет и тридцати! Что сделала она, эта добрейшая и лучшая из женщин, эта нежная мать, за что можно было бы осудить ее на преждевременную смерть? Она не должна умереть теперь, она должна непременно выздороветь! И даже девочка находила причины, которыми можно было бы объяснить эту сонливость: она считала ее только отдыхом, вполне естественным после такого утомления и лишений. Когда же ее все-таки начинали одолевать сомнения, она шла посоветоваться с Маркизой, которая тоже поддерживала в ней эту надежду.

— Если она не умерла во время первого обморока, значит, и теперь не умрет.

— Правда?

— Грен-де-Сель и Карась думают то же самое.

Услышав от других слова утешения, она мысленно возвращалась к вопросу, на сколько времени хватит тридцати франков, полученных от Ла-Рукери. Как ни были ничтожны их расходы, тем не менее деньги убывали очень быстро. Что станет с ними, когда будет истрачено последнее су? Где возьмут они средства к жизни, как бы мало им ни было нужно? Продать им больше нечего — у них и так ничего нет, ничего, кроме нищенских лохмотьев. Как доберутся они до Марокура?

Когда она предавалась этим печальным раздумьям, сидя возле матери, ее охватывало такое отчаяние, что ей порой казалось, что она и сама упадет в обморок. Однажды вечером, когда нервы ее были особенно возбуждены, она сидела, держа мать за руку, и вдруг ощутила ответное пожатие.

— Ты хочешь чего-нибудь? — поспешно спросила Перрина, вернувшись к действительности.

— Мне нужно поговорить с тобой, так как наступает минута нашей разлуки…

— О, мама!..

— Не прерывай меня, моя дорогая девочка, и постарайся запомнить мои последние слова. Мне не хотелось огорчать тебя, поэтому я и молчала до сих пор… Но то, что я хочу тебе сказать, должно быть сказано, как бы тяжело ни было это для нас обеих. Я была бы плохой матерью и поступила бы очень неблагоразумно, если бы стала еще медлить. Я умираю…

У Перрины вырвалось рыдание, которого она не могла сдержать, несмотря на все усилия.

— Да, это тяжело, милое дитя, а между тем мне начинает казаться, что после всего случившегося тебе лучше быть сиротой, чем появиться с матерью, которую могут отвергнуть. Словом, так хочет бог, и ты останешься одна… завтра, может быть, даже через несколько часов…

Волнение не позволило ей продолжать, и только через несколько минут, немного успокоившись, она опять смогла говорить.

— Когда меня… не станет, тебе придется исполнить некоторые формальности. В кармане моего платья ты найдешь бумагу, завернутую в шелковый платок, и отдашь ее тому, кто у тебя ее спросит: это мое брачное свидетельство, где написано мое имя и имя твоего отца. Ты потребуешь, чтобы тебе вернули ее назад, потому что она понадобится тебе позднее, чтобы доказать свое происхождение. Береги ее. Лучше выучи ее наизусть: тогда, если ты ее и потеряешь, то взамен сможешь потребовать другую. Ты слышишь меня. Ты не забудешь того, что я тебе говорю?

— Нет, мама, нет!

— Ты будешь очень несчастна, тебе придется очень тяжело, но не отчаивайся… Когда тебе незачем будет оставаться в Париже, когда ты будешь одна, совершенно одна, ты сразу же отправишься в Марокур по железной дороге, если у тебя будет достаточно денег, чтобы заплатить за проезд, или пешком, если у тебя денег не будет. Лучше ночевать в придорожной канаве и ничего не есть, чем оставаться в Париже. Ты обещаешь мне сделать это?

— Да, мама.

— Наше положение настолько плохо, что даже при одной мысли, что ты поступишь именно так, мне становится лучше.

Но хотя она и говорила, что чувствует себя лучше, это все-таки не спасло ее от нового упадка сил; довольно долго она лежала неподвижно, не в состоянии говорить, даже почти не дыша.

— Мама, — проговорила Перрина, наклоняясь над ней и вся дрожа от страха и отчаяния, — мама!

Этот призыв оживил ее.

— Подожди немного, — проговорила она таким слабым голосом, что ее слова походили на шепот, — я должна сказать тебе еще что-то, я должна это сделать; но я не помню, что именно я тебе уже сказала… Погоди…

Она остановилась на минуту, чтобы передохнуть и собраться с мыслями, и потом продолжала:

— Так… да, так: ты приедешь в Марокур… Ничего не требуй; ты не имеешь права ничего требовать; тебе придется достигнуть всего самой… Старайся быть доброй, заставляй себя любить… Любить тебя… ради тебя — в этом все… Но я надеюсь… ты заставишь себя полюбить… не может быть, чтобы тебя не полюбили… Тогда все твои несчастья кончатся.

Она сложила руки, и ее взгляд загорелся.

— Я вижу тебя… да, я вижу тебя счастливой… Ах, как бы я хотела умереть с этой мыслью и с надеждой всегда жить в твоем сердце…

Это было сказано с жаром молитвы, но слова эти отняли последние силы несчастной. Она снова откинулась на матрац и осталась лежать без движения, лишь ее тяжелое, прерывистое дыхание свидетельствовало, что это не обморок.

Перрина молча смотрела на нее несколько минут; потом, видя, что мать ее остается в том же состоянии, она вышла из комнаты. Едва переступив порог, она зашаталась и, упав на траву, разразилась рыданиями. Силы окончательно покинули ее; она и так слишком долго сдерживалась.

 

Несколько минут лежала она так, разбитая, задыхающаяся; но, несмотря на упадок сил, ее не покидала мысль, что она не должна оставлять свою мать одну. Она встала, стараясь немного успокоиться, по крайней мере, внешне, сдерживая слезы и готовые вырваться рыдания…

Она бродила по всему двору, то прямо, то кругами, сдерживаясь лишь для того, чтобы в конце концов снова разразиться рыданиями.

Когда она, быть может, в десятый раз проходила мимо вагона, оттуда вышел торговец леденцами, наблюдавший за ней, и, подойдя к ней, грустно спросил:

— Ты горюешь, дитя мое?

— О, мосье!

— Ну, вот, возьми это, — и он протянул ей горсть леденцов, — сласти утоляют горе.

 

Глава VI

 

Когда священник, провожавший покойницу на кладбище, ушел и Перрина осталась одна перед могилой, к ней подошла Маркиза, не покидавшая девочку в эти тяжелые минуты.

— Надо идти, — проговорила она, потянув Перрину за руку.

— О, сударыня!

— Пойдемте, время уходит, — твердым голосом повторила Маркиза.

И крепко держа девочку за руку, она повела ее за собой.

Так они шли несколько минут; Перрина двигалась точно и забытьи, ничего не видя, ничего не сознавая. Она вся еще пыла там, около могилы матери.

 

Наконец, в пустынной аллее они остановились; здесь, удивленно осмотревшись кругом, Перрина словно впервые увидела Маркизу, уже не державшую ее за руку, Грен-де-Селя, Карася и торговца леденцами. Девочка едва узнавала знакомые ей лица. На чепчике Маркизы были приколоты черные ленты; Грен-де-Сель, в своем парадном костюме и высокой шляпе на голове, казался настоящим господином; Карась сменил свой вечный кожаный фартук на длинный редингот орехового цвета, а на торговце леденцами вместо всегдашней куртки из белого тика был надет суконный пиджак. Все они, как истые парижане, считали своим долгом, участвуя в похоронной процессии, надеть свои лучшие костюмы, чтобы этим почтить память усопшей.

— Я хотел сказать тебе, малютка, — начал Грен-де-Сель, полагавший, что, будучи здесь главным, он имеет право говорить первым, — я хотел сказать тебе, что ты можешь жить в Шан-Гильо, сколько пожелаешь, и, конечно, бесплатно.

— Если ты захочешь петь со мной, — подхватила Маркиза, — то ты сама будешь зарабатывать себе на хлеб; это хорошее ремесло.

— Может быть, ты предпочитаешь кондитерство, — сказал торговец леденцами, — так я охотно возьму тебя; это тоже хорошее ремесло и весьма полезное к тому же.

Карась не сказал ничего, но его улыбка и движение руки, как бы протягивающей что-то, ясно выразили его предложение: всякий раз, как ей понадобится чашка бульону, она найдет его у Карася, и он даст ей самого лучшего.

Все эти предложения, быстро следовавшие одно за другим, вызвали слезы на глазах Перрины; но это были уже не те слезы тяжкого горя, которые жгли ее целых два дня.

— Как вы добры ко мне… — прошептала она.

— Мы делаем, что можем, — отвечал Грен-де-Сель.

— Нельзя же оставлять такую хорошую девочку, как ты, а парижской мостовой, — прибавила Маркиза.

— Я не могу оставаться в Париже, — отвечала Перрина, — мне нужно как можно скорее ехать к родным.

— У тебя есть родные? — перебил ее Грен-де-Сель. — Где же они живут?

— По ту сторону Амьена.

— А как ты собираешься добраться до Амьена? Есть у тебя деньги?

— На железную дорогу не хватит, я пойду пешком.

— Ты знаешь дорогу?

— У меня есть карта в кармане.

— А ты найдешь на своей карте, как пройти весь Париж, чтобы выбраться на дорогу в Амьен?

— Нет, но я надеюсь, что вы не откажетесь указать мне путь.

Каждый стал ей объяснять, как надо идти, и при этом каждый по-своему; из всего этого вышла такая путаница, что Грен-де-Сель решил вмешаться и положить конец болтовне.

— Если ты хочешь заблудиться в Париже, то тебе стоит только их послушать. Вот что тебе следует сделать: садись на круговую железную дорогу до Шапелль-Норд: оттуда ты уже легко найдешь дорогу в Амьен, по которой и придется тебе идти, никуда не сворачивая. Это будет стоить тебе шесть су. Когда ты хочешь ехать?

— Сейчас… Я обещала маме, что сразу же уеду.

— Надо исполнить волю матери, — сказала Маркиза. — Поезжай с богом, но только дай я тебя поцелую сначала: ты хорошая девочка.

Мужчины пожали ей руку.

Ей оставалось только уйти, но она колебалась и снова обернулась в сторону только что покинутой могилы. Угадавшая ее мысли Маркиза сказала:

— Если уж необходимо, чтобы ты ехала, то уезжай сейчас же; это самое лучшее.

— Да, поезжай… — подтвердил Грен-де-Сель.

Она низко поклонилась им всем в знак благодарности и, слегка опустив голову, точно убегая, стала быстро удаляться.

— Я предлагаю по стаканчику, — объявил Грен-де-Сель.

— Это не повредит, — ответила Маркиза.

Карась в первый раз обронил словечко, заметив:

— Бедная малютка!

Заняв место в вагоне круговой железной дороги, Перрина достала из кармана старую карту Франции, с которой ей много раз приходилось сверяться с тех пор, как они пересекли границу Италии. От Парижа до Амьена найти дорогу было нетрудно: стоило только идти по пути в Кале, по которому в былые времена ездили почтовые кареты и который на карте был обозначен тоненькой чертой, проходившей через Сен-Дени, Экуэн, Шантилльи, Клермон и Бретейль; в Амьене она перейдет на Бульонскую дорогу. Кроме того, умея определять расстояние по масштабу, она вычислила, что дорога до Марокура составит около ста пятидесяти километров. Если она будет проходить по тридцать километров в день, то на все путешествие понадобится дней шесть.

Но сможет ли она проделывать каждый день такой путь? Да и какая будет погода в течение этих шести дней? Жары она не боялась и всегда легко шла даже под палящими лучами солнца. Ну, а если погода переменится? Ее жалкие лохмотья — плохая защита от дождя. В теплую летнюю ночь она спокойно могла бы ночевать под открытым небом, под первым попавшимся деревом; но эта зеленая крыша пропускает дождь, и водяные капли, падающие сквозь листву, становятся только тяжелее. Ей часто случалось промокат<



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.