Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Космодемьянская Любовь Тимофеевна 13 страница



- А холод какой! Цех не лучше погреба! Руки к металлу примерзают! раздался голос с места.

- Не стыдно тебе! - крикнула моя спутница, резко обернувшись в ту сторону. - Посовестись!

Неожиданно для себя я встала и попросила слова. Меня пригласили пройти на невысокую трибуну, и пока я шла, Зоины глаза с портрета смотрели мне прямо в глаза. Теперь портрет Зои был за мною, немного сбоку, как будто она стояла за моим плечом и смотрела на меня. Но я не говорила о ней.

- Ваши братья, ваши сестры на фронте каждый день, каждый час жертвуют жизнью, - сказала я. - Ленинград голодает... Каждый день от вражеских снарядов гибнут люди...

Нет, не стану пытаться передать то, что я сказала тогда. Я не помню слов. Но глаза молодежи, устремленные на меня, подтвердили: я говорю то, что нужно.

Потом они отвечали мне - коротко, решительно.

- Мы будем работать еще злее, - сказал тот, кто выступил первым.

- Мы назовем нашу бригаду именем Зои, - сказал другой.

... Через месяц мне позвонили с того завода.

- Любовь Тимофеевна, мы теперь перевыполняем план, - услышала я.

И я поняла: дать горю сломить себя - значит оскорбить память Зои. Нельзя сдаться, упасть, нельзя умереть. Я не имею права на отчаяние. Надо жить.

Выступать перед людьми, говорить с большой аудиторией мне было очень трудно. Но я не могла отказать, когда меня просили приехать, а это бывало все чаще. Не смела отказать потому, что поняла: если мое слово помогает, если оно доходит до людей, до молодежи, если я могу внести хоть небольшую долю в великую борьбу с врагом - значит, я должна это сделать,

"ПОЖЕЛАЙ МНЕ ДОБРОГО ПУТИ!"

- Где ты был, Шура? Почему так задержался?

- Ох, мамочка, прости, пожалуйста. Так уж вышло.

С каждым днем Шура приходил все позже. Он чем-то встревожен, о чем-то все время сосредоточенно думает. О чем? Почему он не говорит мне? У нас не в обычае расспрашивать друг друга. Если хочешь поделиться тем, что у тебя на душе, - скажи сам. Так оно и бывало всегда. Почему же сейчас он молчит? Что случилось? Что у нас может еще случиться? Может быть, пришло письмо из Гаев? Здоровы ли старики?.. Вот вернется сегодня Шура, и я сама его обо всем спрошу.

И вдруг, убирая со стола, я нечаянно смахнула какой-то забытый листок. Нагнувшись, подняла. На листке рукою Шуры были переписаны стихи о водителе танка, который, как капитан Гастелло, в последний миг повел на врага свою охваченную пламенем машину:

Вот он по рытвинам крутым

Идет неудержимо,

И вьются по ветру за ним

Густые космы дыма.

Он возникает тут и там,

Как мститель, в самой гуще,

И настигает по пятам

Идущих и бегущих.

Дымится в поле снежный прах

На узком перекрестке,

Трещат у танка на зубах

Обозные повозки

Он через рвы летит вперед,

В глазах мелькают пятна,

И землю ту, что он берет,

Он не отдаст обратно...

Ты различишь его в огне

По свету славы вечной,

По насеченной на броне

Звезде пятиконечной.

Я прочитала эти стихи и вдруг поняла то, о чем боялась думать все это время: Шура уйдет. Уйдет на фронт, и ничто, ничто его не остановит. Он еще ничего не сказал мне, ни словом не обмолвился, ему еще семнадцати не исполнилось, но я знала: так будет.

И я не ошиблась. Как-то вечером, вернувшись домой, я еще в коридоре услышала шумный разговор и, открыв дверь, увидела: сидят впятером - Шура, Володя Юрьев, Володя Титов, Неделько и Юра Браудо; у каждого в зубах папироса, комната полна табачного дыма. До этой минуты я никогда не видела, чтобы Шура курил.

- Зачем это ты? - спросила я только.

- Нас сам генерал и то угощал, - быстро, словно решившись, ответил Шура. - Мы... знаешь, мы едем в Ульяновское танковое училище. Нас уже приняли.

Я молча опустилась на стул...

- Мамочка, - говорил Шура ночью, присев ко мне на кровать, - ты только пойми. Ну пожалуйста! Чужие люди пишут тебе: "Мы будем мстить за Зою". А я, родной брат, останусь дома? Да как же я посмотрю в глаза людям?

Я молчала. Если тогда я не нашла слов, которые остановили бы Зою, какие слова найду я теперь?..

1 мая 1942 года Шура уехал.

- Их не будут провожать, - сказал он про своих друзей. - И меня не надо, хорошо? А то им обидно станет. А ты пожелай мне доброго пути!

Я боялась, что голос мне изменит, и только молча кивнула. Сын еще раз обнял меня, крепко поцеловал и вышел из комнаты. Дверь захлопнулась, и на этот раз я осталась совсем одна.

... А через несколько дней пришло письмо из Осиновых Гаев: умерла моя мать. "Не смогла она пережить Зоиной гибели", - писал отец.

ВЕСТИ ИЗ УЛЬЯНОВСКА

Шура писал мне почти каждый день. Он попал со своими товарищами в одно отделение и шутя называл его "Ульяновским филиалом десятого класса 201-й московской школы".

"Эх, мама, - писал он в одном из первых писем, - ничего-то я не умею! Даже ходить в строю толком не умею; сегодня, например, отдавил товарищу пятку. Командиров приветствовать тоже не умею. И меня за это по головке не гладят".

Время шло - и в другом письме он писал:

"Устаю, недосыпаю, но работаю, как зверь. Уже хорошо изучил винтовку, гранату, наган. На днях мы ездили на полигон, где стреляли из танка. Мои результаты для начала нормальные: по стрельбе из танка на дистанцию 400 и 500 метров из пушки и пулемета я поразил цели на "хорошо". Ты теперь меня не узнаешь: командиров хорошо приветствую и в ногу хожу молодцом".

Когда дело стало подходить к экзаменам, Шура в каждом письме начал меня умолить: "Мама, если можешь, то достань мне широкий ремень; если можешь, то о портупеей". И через несколько дней снова: "Мама, поищи получше! Какой я буду офицер, если ремень у меня совсем никуда не годится". Сквозь эти строки на меня смотрели отчаянные глаза маленького Шуры. Точно так же, почти теми же словами, он просил в детстве, когда ему чего-нибудь очень хотелось.

Вот передо мною сто Шуриных писем, от самого первого до последнего, и, перечитывая их, я вижу, как рос, как мужал мой мальчик.

Однажды я получила от него такое письмо:

"Мама, мои занятия в училище близятся к концу - 1 ноября начинаются экзамены. Я устаю, недосыпаю, но работаю много. Сказалось, что я нахожусь здесь почти вдвое меньше времени, чем другие. Отстал.

Экзамены эти будут самыми главными в моей жизни. Я напрягу все свои силы, все внимание, потому что страна должна получить хорошо подготовленного танкиста-лейтенанта, именно лейтенанта, а не младшего лейтенанта и не старшего сержанта. Ты пойми - это не честолюбие, не тщеславие; просто я должен сделать все, что смогу, чтобы быть нужнее, полезнее. Я читаю о том, как фашисты жгут наши города и села, как они мучают детей и женщин, я вспоминаю о том, как замучили Зою, и хочу только одного: скорее на фронт".

И другое письмо:

"Мама, слушай: госэкзамены закончились. По технике - "отлично", по огневой подготовке - "отлично", по тактике и военной топографии "отлично"..."

А в конце этого гордого, праздничного письма - приписка:

"Получил письмо от дедушки - он болен и одинок".

... Однажды в теплый осенний вечер я сидела у окна и смотрела на улицу. Передо мною лежали письма, на которые надо было ответить, а я все не могла отвести взгляда от светлого, безоблачного неба. И вдруг на глаза мне легли широкие теплые ладони.

- Шурик!.. - только и могла я сказать.

- Ты не слыхала ни стука, ни того, как мне открыли, ничего! - смеясь, говорил он. - Я стою в дверях, смотрю на тебя, а ты все сидишь и сидишь! И, снова закрыв мне глаза рукой (словно думал, что так мне легче будет выслушать это), сказал: - Я приехал проститься. Завтра уезжаю на фронт.

Он возмужал, стал еще шире в плечах, но синие глаза смотрели все так же по-мальчишески весело и открыто.

И опять была трудная, горькая ночь. Шура крепко спал, положив ладонь под щеку, а я то и дело вставала взглянуть на него и не могла наглядеться. Мне страшно было думать, что эта ночь кончится. Но в урочный час пришел рассвет, Шура вскочил, быстро умылся и оделся, наскоро выпил чаю и, подойдя ко мне, сказал уже привычное:

- Не провожай. Береги себя. А за меня не беспокойся.

- Будь честным... и стойким... пиши чаще... - с трудом ответила я.

ВОЕННЫЙ КОРРЕСПОНДЕНТ

Шура уехал, и писем от него не было. Прошел месяц. Я боялась подходить к почтовому ящику - мне все казалось, что я найду в нем беспощадное известие... Это были очень тяжкие дни, полные такого давящего, такого мучительного ожидания, какого я не испытывала даже после ухода Зои. Ведь тогда я еще не знала, что значит потерять ребенка. Теперь я знала это.

Иногда тревога становилась такой неотвязной, что я пыталась бежать от нее, как будто можно бежать от самой себя, от мыслей... Я ходила по улицам, стараясь устать так, чтобы, придя домой, уснуть. Но это редко удавалось мне. Сколько бы улиц я ни исколесила, сколько бы километров ни прошла, все равно потом почти всю ночь, до рассвета, лежала с открытыми глазами.

Часто я пешком ходила на Новодевичье кладбище, на Зоину могилу. Однажды, подходя к могиле, я увидела возле нее широкоплечего военного. Когда я подошла ближе, он обернулся. Это был человек лет тридцати пяти, с открытым, славным лицом и прямым, проницательным взглядом серых глаз. Мне показалось, будто он хочет что-то сказать. Я вопросительно посмотрела на него, но он, помедлив секунду, отошел. Я забыла о нем. Но, уходя, я снова увидела его на повороте дорожки; он шел мне навстречу.

- Любовь Тимофеевна? - спросил он нерешительно.

- Да, - удивленно ответила я.

И тогда он назвал себя!

- Лидов.

Я не забыла это имя: ведь им были подписаны те памятные строки в "Правде"! - рассказ о том, как погибла партизанка Таня...

Я крепко пожала руку Лидову... Мы медленно пошли по дорожке к выходу.

- Я рада познакомиться с вами, - сказала я от всей души. - Мне давно хотелось повидать вас...

И мы стали разговаривать так, словно были знакомы долгие годы. Он рассказал мне о том, как он впервые услышал о Зое. Он ночевал в маленькой полуразрушенной избушке под Можайском. Когда почти все уснули, в избушку зашел погреться какой-то старик. Он прилег на полу рядом с Лидовым.

- Слышу я, - рассказывал Петр Александрович, - старику не спится. Охает, стонет, не по себе ему. "Куда идешь, отец? - спрашиваю. - Что ты все охаешь?"

И тут старик рассказал Лидову, что он слышал о девушке, которую повесили гитлеровцы в селе Петрищеве. Никаких подробностей он не знал. Он только повторял: "Ее вешали, а она речь говорила..."

Лидов тотчас пошел в Петрищево. И с этой ночи он десять дней кряду неутомимо разузнавал обо всем, что касалось гибели неизвестной девушки, назвавшей себя Таней. Он брал только факты, потому что был убежден: их голос прозвучит громче, чем все, что мог бы сказать журналист от себя.

- Почему вы ни разу не пришли ко мне? - спросила я.

- Боялся, что вам будет тяжело, - просто ответил он.

- Вы давно на фронте?

Тут он впервые улыбнулся - эта открытая улыбка удивительно красила его лицо.

- На фронте я с первого часа войны, - сказал он. - Тогда в Москве о войне еще не знали! Двадцать второе июня застало меня в Минске, я был там корреспондентом "Правды"... Это было любопытно, - задумчиво прибавил он и с улыбкой вспомнил о том, как в подвале телеграфа, куда он забежал во время сильной бомбежки, ему передали телеграмму из Москвы, посланную накануне.

Это была совсем мирная телеграмма: редакция просила Лидова написать о подготовке к уборочной кампании. Он спрятал телеграмму в карман и помчался на своей машине в часть, которая готовилась к оборонительным боям. Улицы Минска уже были охвачены пламенем, и бомбежка не прекращалась.

Тогда же, в этот первый день, Лидов передал корреспонденцию в "Правду", но она не касалась уборочной кампании...

Он рассказывал обо всем этом очень просто, немногословно. А я шла, слушала его и думала: "Вот бывает - знаешь человека годами и ничего не можешь сказать о нем. А тут я и часу не провела с Петром Александровичем и совсем немного рассказал он о себе, но я знаю о нем очень много, знаю самое главное. Знаю, что он прям и честен, отважен и спокоен, умеет держать себя в руках, никогда не теряется. Знаю, что в трудной фронтовой обстановке не словами, а делом, всем своим поведением он учит окружающих спокойствию и выдержке".

- Я сегодня снова на фронт, - сказал он мне на прощанье и прибавил негромко: - А после войны я непременно напишу книгу о Зое. Большую, хорошую книгу.

ПЯТЬ ФОТОГРАФИЙ

День 24 октября 1943 года принес мне новое испытание. В газете были помещены пять фотографий: их нашли у гитлеровского офицера, убитого советским бойцом под деревней Потапово, близ Смоленска. Фашист сфотографировал убийство Зои, ее последние минуты. Я увидела виселицу на снегу, увидела мою Зою, мою девочку среди гитлеровцев... доску с надписью "Поджигатель" на ее груди... - и тех, кто пытал и мучил ее.

С того часа, как я узнала о гибели моей девочки, я всегда, днем и ночью, неотступно мучилась одним: о чем думала она, когда шла в свой последний, страшный путь? Что чувствовала? О чем вспоминала?.. Бессильная тоска охватывала меня: я не была с нею тогда, когда была ей, должно быть, всего нужнее; я не могла облегчить ей последние минуты ни словом, ни взглядом... И пять фотографий словно провели меня Зоиным смертным путем. Теперь я своими глазами видела, как ее казнили, сама была при этом, но слишком поздно... Эти снимки, казалось, кричали: "Смотри, как ее мучили! Смотри и будь молчаливым свидетелем ее гибели, переживи снова всю боль, всю муку - ее и свою..."

Вот идет она одна, истерзанная, безоружная, но сколько силы и гордости в ее опущенной голове! Должно быть, в эти минуты она даже не замечает палачей вокруг, О чем она думает? Готовится умереть? Вспоминает всю свою короткую светлую жизнь?..

Я не могу говорить об этой... Пусть тот, кто прочтет ату книгу, вспомнит страшный немецкий снимок, лицо Зои. И он увидит: Зоя победительница. Ее убийцы - ничто перед нею. С нею - все высокое, прекрасное, святое, все человеческое, вся правда и чистота мира. Это не умирает, не может умереть. А они - в них нет ничего человеческого. Они не люди. Они даже не звери - они фашисты. Они заживо мертвы. Сегодня, завтра, через тысячу лет их имена, самые их могилы будут ненавистны и омерзительны людям.

"Я ОЧЕНЬ ХОЧУ ЖИТЬ!"

... А писем от Шуры все не было. И вдруг, еще через несколько дней, развернув "Правду", я увидела на третьей странице сообщение:

"Действующая армия. 27 октября (по телеграфу). Части энского соединения добивают в ожесточенных боях остатки 197-й немецкой пехотной дивизии, офицеры и солдаты которой в ноябре 1941 года в деревне Петрищево замучили и убили отважную партизанку Зою Космодемьянскую. Опубликованные в "Правде" пять немецких фотоснимков расправы над Зоей вызвали новую волну гнева у наших бойцов и офицеров. Здесь отважно сражается и мстит за сестру брат Зои - комсомолец-танкист, гвардии лейтенант Космодемьянский. В последнем бою экипаж танка "KB" под командованием тов. Космодемьянского первым ворвался во вражескую оборону, расстреливая и давя гусеницами гитлеровцев. Майор Г.Вершинин".

Шура жив! И мстит за сестру.

И снова я стала получать письма, но уже не из мирного Ульяновска, а из самого пекла войны.

А 1 января 1944 года меня разбудил громкий звонок.

- Кто бы это? - вслух удивилась я, открыла дверь и окаменела от неожиданности: передо мной стоял Шура.

Он показался мне настоящим великаном - стройный, широкоплечий, в длинной, пахнущей морозом шинели. Лицо его порозовело от ветра и быстрой ходьбы, на густых бровях и ресницах таяли снежинки, глаза весело блестели.

- Что так смотришь, не узнала? - спросил он, смеясь.

- Смотрю - Илья Муромец пришел! - ответила я.

Это был самый нежданный и самый драгоценный новогодний подарок.

Шура тоже был бесконечно рад. Он не отходил от меня ни на шаг и, если хотел выйти на улицу - за папиросами или просто немного пройтись, - просил, как маленький:

- Пойдем со мной!

Он несколько раз в день заговаривал все об одном:

- Расскажи, как ты живешь.

- Да ведь я писала тебе...

- Что писала! Ты расскажи. Тебе по-прежнему пишут? Покажи письма... Давай я помогу тебе ответить...

Это было не лишнее: письма по-прежнему текли без счета, рекою.

Люди писали мне, писали в школу, где училась Зоя, в редакции газет, в райкомы комсомола.

"Когда я стою на посту, мне кажется, что Зоя - рядом со мной", - писала мне с Волги девушка-воин, Зоина сверстница Октябрина Смирнова.

"Даю клятву: буду честно служить народу, буду такой же, как Зоя", писала девушка-москвичка, сверстница Зои, в Таганский райком ВЛКСМ, прося послать ее на фронт.

"Я буду воспитывать своих школьников так, чтобы они походили на Зою, на смелую, чудесную Вашу дочку", - писала мне молодая учительница из Башкирии.

"Это горе - наше, это горе - народное", - писали ученики новосибирской школы.

И еще и еще шли искренние, сердечные письма, клятвы, стихи из Сибири, Прибалтики, с Урала, из Тбилиси. Приходили письма из-за рубежа - из Индии, Австралии, Америки...

Шура перечитал их все. Потом снова взял в руки одно, пришедшее из Англии. Вот что было в этом письме:

"Дорогой товарищ Любовь Космодемьянская!

Мы с женой живем в маленькой квартире под Лондоном. Только что мы прочли о Вашей милой, храброй дочке. Ее предсмертные слова вызвали у нас слезы: сколько храбрости, сколько мужества в такой юной девушке! В начале будущего года мы ожидаем нашего первого ребенка, и, если это будет девочка, мы назовем ее именем Вашей дочери - дочери великого народа первого социалистического государства.

С безграничным восхищением мы слышим и читаем о вашей великой борьбе. Но мало восхищаться, мы хотим бороться рядом с вами - не слова, а дела, вот что сейчас нужно. Мы уверены, что недалек тот час, когда наконец мы увидим гибель гнусного фашизма, который мы ненавидим так же, как и вы. Ваш народ войдет в историю как народ, чья отвага, мужество и стойкость сделали возможной победу над фашизмом. Английский народ хорошо понимает, что он в неоплатном долгу перед Россией, и у нас часто говорят: "Что стало бы с нами, если бы не русские!"

Кончаем письмо пожеланием: за победу и за нашу вечную дружбу - в войне и мире!

Да здравствует советский народ и его славная Красная Армия!

С братским приветом - Мэйбл и Дэвид Риз".

- Ты ответила им? - спросил Шура. - Это хорошо. По-моему, написано от сердца, правда? Видно, они понимают, что мы воюем не только за себя, но и за всех. Только бы они этого не забыли!

... Вечером пришел мои брат Сергей. Шура очень обрадовался ему. Они уселись за столом друг против друга и проговорили до поздней ночи. Я хозяйничала, то и дело выходила на кухню, и до меня долетали только обрывки разговора.

- ...Вот ты писал раз, что оторвался от колонны и врезался в тыл врага, - говорил Сергей. - Зачем? Это не храбрость, это молодечество. Надо быть смелым, но лихачом - зачем?

- Если думать о своей безопасности, тогда о храбрости надо забыть! слышала я горячий ответ.

- А разве ты не отвечаешь за жизнь своих солдат? Ведь ты - командир...

- Скажи, только не обижайся, - услышала я немного погодя, - как ты с подчиненными? С молодыми это бывает: строят из себя больших начальников...

- Нет, я своим товарищ. Знал бы ты, какие они!..

И снова голос брата:

- А насчет храбрости... Знаешь, перечитай рассказ Толстого "Набег". Там хорошо про это сказано. Коротко и точно...

Шура рассказывал мало и скупо. Он стал сдержанней, чем прежде, и словно взвешивал каждое слово. В этот его приезд я почувствовала, что он очень изменился. Это трудно было определить словами. Быть может, я и ошибаюсь, но мне кажется: кто хоть раз побывал в бою, кто хоть раз прошел по этой узкой тропинке, где с одной стороны Жизнь, а с другой - смерть, тот не любит многословно рассказывать о войне, об опасностях, которым он подвергался. Я понимала: Шура много видел и пережил, должно быть, поэтому он стал гораздо взрослее, собранней и суровей и вместе с тем - мягче, нежнее.

На другой день Шура пошел в госпиталь навестить раненого товарища. Когда он вернулся, у него было совсем другое лицо, я едва узнала вчерашнего веселого богатыря. Он побледнел, осунулся. Я тревожно всматривалась в это родное, такое еще юное лицо: в нем сразу как-то заметнее стали скулы, челюсти, сдвинулись брови с морщинкой между ними и плотно сжались губы.

- Что сделали фашисты с человеком! - сказал он с болью. - Знаешь, это мой большой друг. У него была не простая жизнь. Ему года не было, когда он остался сиротой. Нелегко приходилось, а вырос человеком. Кончил военное училище, потом выдержал блокаду в Ленинграде, получил ограничение второй степени, но отказался от него и опять пошел на фронт. И вот совсем недавно все сразу: осколок в легкое, в область сердца, в руку, и ранение в живот, и контузия. Не говорил, не двигался, не слышал - подумай только!.. Коля Лопоха его зовут. Видела бы ты, как он мне обрадовался!..

Шура отошел к окну и, не оборачиваясь ко мне, вдруг сказал с силой, страстно, как заклинание:

- Я непременно вернусь! Без ног, без рук, ослепну - все равно буду жить! Я очень, очень хочу жить!

...А на третий день после приезда он сказал:

- Не будь в обиде, мамочка, но я уеду раньше срока. Мне трудно тут. Там люди гибнут...

- Побудь еще, милый!.. Ведь это твой законный отдых...

- Не могу. Все равно для меня это не отдых. Я все равно ни о чем думать не могу, только о фронте... о товарищах. И, если можно, мамочка, на этот раз проводи меня, хорошо? Я хочу подольше побыть с тобой.

Я проводила его на Белорусский вокзал. Был тихий морозный вечер. Далеко над путями в прозрачном зеленоватом небе мерцала низкая звезда. И таким странным казалось мне это спокойствие в час, когда я провожала сына и знала, что скоро его снова охватит вихрь огня и смерти...

Мы взяли билет в мягкий вагон. Шура прошел туда, чтобы положить на место свой чемоданчик, и выскочил сам не свой.

- Ох, мама, знаешь, там генерал!.. - сказал он, смущенный и растерянный, как мальчишка.

- Эх ты, воин! - пошутила я. - Как же так: на фронт едешь, а своего генерала испугался?

Я простояла с Шурой на платформе до последней секунды. Поезд тронулся, и я пошла рядом с вагоном, а Шура стоял на подножке и махал мне рукой. Потом я уже не могла поспевать и только смотрела вслед. Грохот колес оглушал меня, стремительный воздушный поток едва не сбивал с ног, глаза застлало слезами. Потом на перроне вдруг стало тихо и пусто, а мне все казалось, что я вижу лицо сына и прощальный взмах его руки.

ОТ ВСЕГО СЕРДЦА

Я снова осталась одна. Но сейчас мне было не так тяжело и не так одиноко, как прежде: помогала работа.

Мне всегда хотелось от всего сердца поблагодарить тех, кто поддержал меня в те дни своими письмами, своим участием, теплом своей души. Всех тех, что приходил ко мне, говорил настойчиво и твердо: "Непременно приезжайте к нам на завод. Вы должны поговорить с нашими комсомольцами".

Я знаю: когда человеку очень плохо, его может спасти только одно сознание, что он нужен людям, что жизнь его не бесполезна. Когда невыносимое несчастье обрушилось на меня, мне помогли поверить в то, что я нужна не только Шуре, но еще многим и многим людям. И когда он уехал, мне не дали, не позволили остаться одной - это было очень трудно для меня, но это меня спасло: я была нужна.

Кругом было много работы. Работа, которая требовала любящих рук и любящего сердца: война лишила сотни и тысячи детей крова, семьи. "Сирота" это почти забытое у нас слово - сурово и требовательно напомнило о себе. И надо было сделать так, чтобы дети, у которых война отняла родителей, не чувствовали себя осиротевшими, одинокими. Надо было вернуть им тепло родительского очага, тепло и любовь семьи.

Я стала работать.

Как можно больше детских домов - хороших, по-настоящему уютных, всем обеспеченных! Как можно больше настоящих воспитателей, умных и любящих! Детям нужны обувь, одежда, питание. И, может быть, еще необходимее - любовь, тепло, сердечность. Детские дома возникали повсюду - во всех городах, при заводах, при колхозах. Всем хотелось сделать что-нибудь для детей тех, кто пал в бою.

И для меня было так важно, что и я могу принять участие в этой работе!

Мне пришлось много ездить тогда: я побывала в Тамбове, Рязани, Курске, Иванове, потом в Белоруссии и на Украине, на Алтае, в Томске, Новосибирске. Всюду непочатый край дела, всюду осиротевшие дети - им надо было дать пристанище: в новой семье или в детском доме. И везде меня встречали глаза, полные доверия и тепла. И я непрестанно училась: училась мужеству и стойкости у своего народа.

Еще в конце 1944 года Общество Красного Креста командировало меня в Ленинград.

На постаментах, где прежде трепетали и рвались из рук бронзовых юношей чудесные кони Клодта, теперь стояли ящики с цветами, чтобы не оскорбляла глаз непривычная пустота. Со стен еще предостерегали надписи: "Эта сторона опаснее при артиллерийском обстреле", но ленинградцы, окруженные заботой и помощью всей страны, давно уже ремонтировали дома, вставляли стекла, выравнивали и заливали асфальтом мостовые.

Со мною шла немолодая женщина, сварщица завода "Электросила". Она рассказывала: во время блокады они с мужем работали рядом, на соседних станках. Работали обессиленные, истощенные, преодолевая слабость одной только волей, упрямым желанием: не сдаваться. Однажды, обернувшись, чтобы взглянуть на мужа, она увидела его на полу бездыханным. Она подошла к нему, постояла и потом продолжала работать. Работала, а муж лежал рядом, у станка, от которого он не отошел до последнего дыхания. Остановить работу - значило уступить врагу, а она не хотела уступать.

Я слышала в Ленинграде об одном архитекторе: в самые тяжкие, самые трудные дни блокады он проектировал арку Победы. Мне рассказывали о матерях, чьи дети погибли, защищая Ленинград: они, эти матери, не щадя последних сил, старались спасти чужих детей от голодной смерти. Я слушала эти рассказы и снова и снова говорила себе: "Я не имею права отдаться горю. Эти люди пережили великое несчастье, их страдания и утраты безмерно тяжелы, как и моя утрата. Они живут и работают. Должна жить и работать и я".

И еще одно я знала: имя Зои стало любимо народом. С ее именем наши люди, ее и мои товарищи, шли в бой, работали на заводах и на полях, о ней услышал краснодонский мальчик Олег Кошевой и рассказал своим друзьям, и они повторили ее подвиг и стали с ней рядом, как родные братья и сестры, дети одной великой и любимой Родины.

Я чувствовала: жива и трепетна память о Зое. Не для меня одной она родная. Народ помнит ее живой, отважной, непреклонной. И это тоже помогало мне жить.

ПИСЬМА

С фронта мне писал племянник Слава, воевавший с самых первых дней. Стал писать после того, как мы познакомились у Зоиной могилы, Петр Лидов. Чаще всего это были несколько слов привета, и они мне были очень дороги, эти несколько слов. Открывая газету, я всегда искала сообщения с фронта, подписанные Лидовым. Обо всем он умел рассказать так просто, спокойно и мужественно. Это был особый дар. В этой простоте, в этом спокойствии была огромная сила. А когда подолгу не появлялась в "Правде" знакомая подпись, мне становилась не по себе; я тревожилась о нем, как о родном, близком человеке.

И каждые несколько дней приходили письма от Шуры.

"... Настроение хорошее, особенно после последней атаки. В этом бою я не вылезал из танка больше двух суток. Чудом уцелел, вокруг все горело и содрогалось от взрывов, танк бросало во все стороны, как спичечную коробку. В общем, мама, за меня не беспокойся".

"... Сейчас я получаю новый экипаж и новую боевую машину "KB". Это у меня уже третья: одна подбита, другая сгорела, сам еле успел из нее спикировать... Из моего старого экипажа Джигирис убит, остальные ранены... Я написал деду, пиши и ты. Он болен и одинок".

"... Я был ранен, но не покидал поле боя. Перевязал рану и вступил снова в строй. Сейчас у меня все затянулось и поджило. В одном из боев выбыл мой старший командир, я принял командование на себя и вместе с товарищами ворвался в расположение противника. И утром Орша была наша. Сейчас я жив и здоров, так же как и мой экипаж. Получил письмо от деда. Трудно ему. Все вспоминает Зою и бабушку. Я ответил ему, постарался поласковее".

"... Местные жители тепло встречают нас. Им все интересно, все кажется необычным. В одной избе я показал книжку о Зое. И меня долго расспрашивали и очень просили, чтобы я оставил им книжку. Я не мог - она у меня одна. Поэтому прошу: если можешь, пошли им - г. Орша, Перекопская улица, дом 69".

"... В Белоруссии настал желанный час освобождения. Люди встречают нас цветами, угощают молоком. Старушки со слезами рассказывают о мучениях, которые им пришлось перенести. Но все это позади. И воздух кажется особенно чистым, а солнце особенно ярким. Мама, мама, скоро победа!"



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.