|
|||
Космодемьянская Любовь Тимофеевна 11 страницаШура пристально смотрел на меня, и в его взгляде я прочла: "Ведь я тебе говорил!" * * * А Москва с каждым днем становилась все суровее, все настороженней. Дома притаились за маскировкой. По улицам проходили стройные ряды военных. Удивительны были их лица. Плотно сжатые губы, прямой и твердый взгляд из-под сведенных бровей... Сосредоточенное упорство, гневная воля - вот что было в этих лицах, в этих глазах. Проносились по улицам санитарные машины, с грохотом и лязгом проходили танки. Вечерами, в густой тьме, не нарушаемой ни огоньком окна, ни светом уличного фонаря, ни быстрым лучом автомобиля, надо было ходить почти ощупью, настороженно и вместе с тем торопливо, и такими же осторожными и торопливыми шагами проходили мимо люди, чьи лица нельзя было увидеть. А потом - тревоги, дежурства у подъезда, небо, разорванное вспышками, изрезанное лучами прожекторов, озаренное багровым отблеском далекого пожара... Было нелегкое время. Враг стоял на подступах к Москве. ... Однажды мы с Зоей шли по улице, и со стены какого-то дома, с большого листа, на нас глянуло суровое, требовательное лицо воина. Пристальные, спрашивающие глаза смотрели на нас в упор, как живые, и слова, напечатанные внизу, тоже зазвучали в ушах, точно произнесенные вслух живым, требовательным голосом: "Чем ты помог фронту?" Зоя отвернулась. - Не могу спокойно проходить мимо этого плаката, - сказала она с болью. - Ведь ты же еще девочка и ты была на трудовом фронте - это тоже работа для страны, для армии. - Мало, - упрямо ответила Зоя. Несколько минут мы шли молча, и вдруг Зоя сказала совсем другим голосом, весело и решительно: - Я счастливая: что бы ни задумала, все выходит так, как хочу! "Что же ты задумала?" - хотела я спросить - и не решилась. Только медленно и больно сжалось сердце. ПРОЩАНЬЕ - Мамочка, - сказала Зоя, - решено: я иду на курсы медсестер. - А завод как же? - Отпустят. Ведь это для фронта. В два дня она достала все необходимые справки. Теперь она была оживленная, радостная, как всегда, когда находила решение. А пока мы с ней шили мешки, рукавицы, шлемы. Во время воздушных налетов она, как и прежде, дежурила на крыше или на чердаке и завидовала Шуре, который у себя на заводе потушил уже не одну зажигалку. Накануне того дня, когда Зое нужно было идти на курсы, она рано ушла из дому и не возвращалась до позднего вечера. Мы с Шурой обедали одни. Он работал в эти дни в ночной смене и сейчас, собираясь уходить, что-то рассказывал мне, а я едва слушала - неотвязная, пугающая тревога вдруг овладела мною. - Мам, да ты не слушаешь! - с упреком сказал Шура. - Прости, Шурик. Это потому, что я не могу понять, куда девалась Зоя. Он ушел, а я проверила затемнение на окнах, села у стола, не в силах приняться ни за какое дело, и снова стала ждать. Зоя пришла взволнованная, щеки у нее горели. Она подошла ко мне, обняла и сказала, глядя мне прямо в глаза: - Мамочка, это большой секрет: я ухожу на фронт, в тыл врага. Никому не говори, даже Шуре. Скажешь, что я уехала к дедушке в деревню. Боясь разрыдаться, я молчала. А надо было ответить. Зоя смотрела мне в лицо блестящими, радостными и ожидающими глазами. - А по силам ли тебе это будет?.. - сказала я наконец. - Ты ведь не мальчик. Она отошла к этажерке с книгами и оттуда по-прежнему пристально, внимательно смотрела на меня. - Почему непременно ты? - продолжала я через силу, - Если бы тебя призвали, тогда другое дело... Зоя снова подошла и взяла меня за руки: - Послушай, мама: я уверена, если бы ты была здорова, ты сделала бы то же, что и я. Я не могу здесь оставаться. Не могу! - повторила она. Потом добавила тихо: - Ты сама говорила мне, что в жизни надо быть честной и смелой. Как же мне быть теперь, если враг уже рядом? Если бы они пришли сюда, я не смогла бы жить... Ты же знаешь меня, я не могу иначе. Я хотела что-то ответить, но она снова заговорила, просто и деловито: - Я еду через два дня. Достань мне, пожалуйста, красноармейскую сумку и мешок, который мы с тобой сшили. Остальное я сама добуду. Да, еще: смену белья, полотенце, мыло, щетку, карандаш и бумагу. Вот и все. Потом она легла, я осталась сидеть у стола, чувствуя, что не смогу ни уснуть, ни читать. Все было решено - это я видела. Но как же быть? Ведь она еще девочка... Мне никогда не приходилось искать слов в разговоре со своими детьми, мы всегда сразу понимали друг друга. А теперь мне казалось, что я стою перед стеной, которую мне не одолеть. Ах, если бы жив был Анатолий Петрович!.. Но нет: все, что я ни скажу, будет напрасно. И никто - ни я, ни отец, будь он жив, - не удержит Зою... В тот день Шура впервые после целой недели работал в утренней смене. Он пришел усталый и грустный и поел как-то нехотя. - Зоя твердо решила ехать в Гаи? - спросил он. - Да, - коротко ответила я. - Ну что ж, - сказал Шура задумчиво, - это хорошо, что она уезжает. Девочкам сейчас в Москве не место... Голос его прозвучал неуверенно. - Может быть, и ты поедешь? - добавил он, чуть помедлив. - Там тебе будет спокойнее. Я молча покачала головой. Шура вздохнул, поднялся из-за стола и вдруг сказал: - Знаешь, я лягу. Что-то я устал сегодня. Я прикрыла лампу газетным листом. Шура некоторое время лежал молча, с открытыми глазами и, кажется, сосредоточенно думал о чем-то. Потом повернулся к стене и вскоре уснул. * * * Зоя вернулась поздно. - Я так и знала, что ты не спишь, - сказала она тихо. И добавила еще тише: - Я еду завтра, - и, словно желая ослабить силу удара, погладила мою руку. Тут же, не откладывая, она еще раз проверила вещи, которые надо было взять с собой, и аккуратно уложила в дорожный мешок. Я молча помогала ей. Так буднично просты были эти сборы, когда стараешься сложить каждую вещь, чтоб она занимала поменьше места, и деловито засовываешь в свободный уголок кусок мыла или запасные шерстяные носки... А ведь это были наши последние, считанные минуты вместе. Надолго ли мы расстаемся? Какие опасности, какие тяготы, едва посильные порою и мужчине, солдату, ждут мою Зою?.. Я не могла заговорить, я знала, что не имею права заплакать, и только все стоял в горле горький комок. - Ну вот, - сказала Зоя, - кажется, все. Потом выдвинула свой ящик, достала дневник и тоже хотела положить в мешок. - Не стоит, - с усилием выговорила я. - Да, ты права. И, прежде чем я успела остановить ее, Зоя шагнула к печке и бросила тетрадь в огонь. Потом присела тут же на низкую скамеечку и тихонько, по-детски попросила: - Посиди со мной. Я села рядом, и, как в былые годы, когда дети были маленькие, мы стали смотреть прямо в веселое, яркое пламя. Но тогда я рассказывала что-нибудь, а разрумянившиеся от тепла Зоя и Шура слушали. Теперь я молчала. Я знала, что не смогу вымолвить ни слова. Зоя обернулась, взглянула в сторону спящего Шуры, потом мягко взяла мои руки в свои и едва слышно заговорила: - Я расскажу тебе, как все было... Только ты никому-никому, даже Шуре... Я подала заявление в райком комсомола, что хочу на фронт. Ты знаешь, сколько там таких заявлений? Тысячи. Прихожу за ответом, а мне говорят: "Иди в МК комсомола, к секретарю МК". Я пошла. Открыла дверь. Он сразу внимательно-внимательно посмотрел мне в лицо. Потом мы разговаривали, и он то и дело смотрел на мои руки. Я сначала все вертела пуговицу, а потом положила руки на колени и уже не шевелила ими, чтобы он не подумал, что я волнуюсь... Он сначала спросил биографию. Откуда? Кто родители? Куда выезжала? Какие районы знаю? Какой язык знаю? Я сказала: немецкий. Потом про ноги, сердце, нервы. Потом стал задавать вопросы по топографии. Спросил, что такое азимут, как ходить по азимуту, как ориентироваться по звездам. Я на все ответила. Потом: "Винтовку знаешь?" - "Знаю". - "В цель стреляла?!" - "Да". - "Плаваешь?" - "Плаваю". "А с вышки в воду прыгать не боишься?" - "Не боюсь". - "А с парашютной вышки не боишься?" - "Не боюсь". - "А сила воли у тебя есть?" Я ответила: "Нервы крепкие. Терпеливая". - "Ну что ж, говорит, война идет, люди нужны. Что, если тебя на фронт послать?" - "Пошлите!" - "Только, говорит, это ведь не в кабинете сидеть и разговаривать... Кстати, ты где бываешь во время бомбежки?" - "Сижу на крыше. Тревоги не боюсь. И бомбежки не боюсь. И вообще ничего не боюсь". Тогда он говорит: "Ну хорошо, пойди в коридор и посиди. Я тут с другим товарищем побеседую, а потом поедем в Тушино делать пробные прыжки с самолета". Я пошла в коридор. Хожу, думаю, как это я стану прыгать - не сплоховать бы. Потом опять вызывает: "Готова?" - "Готова". И тут он начал пугать... (Зоя крепче сжала мою руку.) Ну, что условия будут трудные... И мало ли что может случиться... Потом говорит: "Ну, иди подумай. Придешь через два дня". Я поняла, что про прыжок с самолета он сказал просто так, для испытания. Прихожу через два дня, а он и говорит: "Мы решили тебя не брать". Я чуть не заплакала и вдруг стала кричать: "Как так не брать? Почему не брать?" Тогда он улыбнулся и сказал: "Садись. Ты пойдешь в тыл". Тут я поняла, что это тоже было испытание. Понимаешь, я уверена: если бы он заметил, что я невольно вздохнула с облегчением или еще что-нибудь такое, он бы ни за что не взял... Ну, вот и все. Значит, первый экзамен выдержала... Зоя замолчала. Весело потрескивали дрова в печке, теплые отсветы дрожали на Зоином лице. Больше света в комнате не было. Долго еще мы сидели так и смотрели в огонь. - Жаль, что дяди Сережи нет в Москве, - задумчиво сказала Зоя. - Он поддержал бы тебя в такое трудное время, хотя бы советом... Потом Зоя закрыла печку, постелила себе и легла. Немного погодя легла и я, но уснуть не могла. Я думала о том, что Зоя не. скоро еще будет снова спать дома, на своей кровати. Да спит ли она?.. Я тихонько подошла. Она тотчас шевельнулась. - Ты почему не спишь? - спросила она, и по голосу я услышала, что она улыбается. - Я встала посмотреть на часы, чтобы не проспать, - ответила я. - Ты спи, спи. Я снова легла, но сон не шел. Хотелось опять подойти к ней, спросить: может, она раздумала? Может, лучше эвакуироваться всем вместе, как нам уже не раз предлагали?.. Что-то душило меня, дыхания не хватало... Это последняя ночь. Последняя минута, когда я еще могу удержать ее. Потом будет поздно... И опять я встала. Посмотрела при смутном предутреннем свете на спящую Зою, на ее спокойное лицо, на плотно сжатые, упрямые губы - и в последний раз поняла: нет, не передумает. Шура рано уходил на завод. - До свиданья, Шура, - сказала Зоя, когда он стоял уже в пальто и шапке. Он пожал ей руку. - Обними деда, - сказал он. - И бабушку. Счастливого тебе пути!.. Знаешь, нам будет скучно без тебя. Но я рад: в Гаях тебе будет спокойнее. Зоя улыбнулась и обняла брата. Потом мы с нею выпили чаю, и она стала одеваться. Я дала ей теплые зеленые варежки с черной каемкой, которые сама связала, и свою шерстяную фуфайку. - Нет, нет, не хочу! Как же ты будешь зимой без теплого? запротестовала Зоя. - Возьми, - сказала я тихо. Зоя взглянула на меня и больше не возражала. Потом мы вышли вместе. Утро было пасмурное, ветер дул в лицо. - Давай я понесу твой мешок, - сказала я. Зоя приостановилась: - Ну зачем ты так? Посмотри на меня... Да у тебя слезы? Со слезами провожать меня не надо. Посмотри на меня еще. Я посмотрела: у Зои было счастливое, смеющееся лицо. Я постаралась улыбнуться в ответ. - Вот так-то лучше. Не плачь... Она крепко обняла меня, поцеловала и вскочила на подножку отходящего трамвая. ЗАПИСНАЯ КНИЖКА Дома каждая вещь сохраняла тепло недавнего Зоиного прикосновения. Книги стояли на этажерке так, как она их расставила. Белье в шкафу, стопка тетрадей на столе были уложены ее руками. И аккуратно замазанные на зиму окна, и ветки с сухими осенними листьями в высоком стакане - все, все помнило ее и напоминало о ней. Дней через десять пришла открытка, всего несколько строк: "Дорогая мамочка! Я жива и здорова, чувствую себя хорошо. Как-то ты там? Целую и обнимаю тебя. Твоя 3оя". Шура долго держал в руках эту открытку, читал и перечитывал номер полевой почты, словно хотел затвердить его наизусть. - Мам?! - сказал он только, и в этом возгласе было все; удивление, упрек, горькая обида на нас за наше молчание. Самолюбивый и упрямый, он ни о чем не хотел меня спрашивать. Его поразило и безмерно обидело, что Зоя не поделилась с ним, ни слова ему не сказала. - Но ведь и ты, когда уезжал в июле, тоже Зое ничего не сказал. Ты тогда не имел права рассказывать, и она тоже. И он ответил мне словами, каких я никогда не слышала от него (я и не думала, что он может так сказать): - Мы были с Зоей одно. - И, помолчав, с силой добавил: - Мы должны были уйти вместе! Больше мы об этом не говорили. ..."Не нахожу себе места" - вот когда я поняла, что значат эти слова! Каждый день до глубокой ночи я сидела за шитьем военного обмундирования и думала, думала: "Где ты сейчас? Что с тобой? Думаешь ли ты о нас?.. " Однажды у меня выдалась свободная минута, и я стала приводить в порядок ящик стола: мне хотелось освободить место для Зоиных тетрадей, чтобы они не пылились напрасно. Сначала мне попались листки, густо исписанные Зоиным почерком. Я прочла их: это были разрозненные страницы ее сочинения об Илье Муромце, по-видимому, черновик. Начиналось сочинение так: "Безграничны просторы русской земли. Три богатыря хранят ее покой. Посредине, на могучем коне, Илья Муромец. Тяжелая булава в его руке готова обрушиться на врага. По бокам - товарищи верные: Алеша Попович с лукавыми глазами и красавец Добрыня". Мне вспомнилось, как Зоя читала былины об Илье, как принесла однажды репродукцию со знаменитой картины Васнецова и долго, сосредоточенно рассматривала ее. Описанием этой картины она и начала сочинение. На другом листке стояло: "Народ относится к нему ласково, жалеет, когда он ранен в бою, называет Иленькой и Илюшенькой: "Ножка у Иленьки подвернулася". Когда его одолевает злой "нахвальщик", то сама земля русская вливает в него силы: "Лежичи, у Ильи втрое силы прибыло". И на обороте: "И вот спустя столетия чаяния и ожидания народные сбылись: у нашей земли есть свои достойные защитники из народа - Красная Армия. Недаром поется в песне: "Мы рождены, чтоб сказку сделать былью". Мы делаем былью чудесную сказку, и поет народ о своих героях с такой же глубокой любовью, как пел он когда-то об Илье Муромце". Я бережно вложила эти листки в одну из Зоиных тетрадей и увидела, что в этой тетради сочинение об Илье Муромце, уже исправленное, переписано начисто, а в конце его рукою Веры Сергеевны отчетливо выведено: "Отлично". Потом я стала укладывать всю стопку в ящик и почувствовала, что в самом углу что-то мешает. Протянула руку, нащупала что-то твердое и вытащила маленькую записную книжку. Я открыла ее. На первых страничках были записаны имена писателей и названия произведений, против многих стояли крестики: значит, прочтено. Тут были Жуковский, Карамзин, Пушкин, Лермонтов, Толстой, Диккенс, Байрон, Мольер, Шекспир... Потом шли несколько листков, исписанных карандашом, полустершиеся, почти неразборчивые строки. И вдруг - чернилами, бисерно мелким, но четким Зоиным почерком: "В человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли" (Чехов). "Быть коммунистом - значит дерзать, думать, хотеть, сметь" (Маяковский). На следующей страничке я увидела быструю запись карандашом: "В "Отелло" - борьба человека за высокие идеалы правды, моральной чистоты и духовной искренности. Тема "Отелло" - победа настоящего, большого человеческого чувства!" И еще: "Гибель героя в шекспировских произведениях всегда сопровождается торжеством высокого морального начала". Я листала маленькую, уже чуть потрепанную книжку, и мне казалось, что я слышу голос Зои, вижу ее пытливые, серьезные глаза и застенчивую улыбку. Вот выдержка из "Анны Карениной" о Сереже: "Ему было девять лет, он был ребенок; но душу свою он знал, она была дорога ему, он берег ее, как веко бережет глаз, и без ключа любви никого не пускал в свою душу". Я читала - и мне казалось, что это сказано о самой Зое. Все время, из-за каждой строчки, это она смотрела на меня. "Маяковский - человек большого темперамента, открытый, прямой. Маяковский создал новую жизнь в поэзии. Он - поэт-гражданин, поэт-оратор". "Сатин: "Когда труд - удовольствие, жизнь - хороша! Когда труд обязанность, жизнь - рабство!" "...Что такое - правда? Человек - вот правда!" "...Ложь - религия рабов и хозяев... Правда - бог свободного человека!.. Человек! Это - великолепно! Это звучит... гордо!.. Надо уважать человека! Не жалеть... не унижать его жалостью... уважать надо!.. Я всегда презирал людей, которые слишком заботятся о том, чтобы быть сытыми. Не в этом дело!.. Человек - выше! Человек - выше сытости!" (Горький, "На дне".) Новые странички - новые записи: "Мигуэль де Сервантес Сааведра. "Хитроумный идальго Дон-Кихот Ламанчский". Дон-Кихот - воля, самопожертвование, ум". "Книга, быть может, наиболее сложное и великое чудо из всех чудес, сотворенных человечеством на пути его к счастью и могуществу будущего" (М. Горький). "Впервые прочел хорошую книгу - словно приобрел большого, задушевного друга. Прочел читанную - словно встретился вновь со старым другом. Кончаешь читать хорошую книгу - словно расстаешься с лучшим другом, и кто знает, встретишься ли с ним вновь" (китайская мудрость). "Дорогу осилит идущий". "В характере, в манерах, стиле, во всем самое прекрасное - это простота" (Лонгфелло). И снова, как в тот день, когда я читала Зоин дневник, мне казалось, что я держу в руках живое сердце - сердце, которое страстно хочет любить и верить. Я все перелистывала книжку, подолгу задумываясь над каждой страничкой, и мне чудилось: Зоя рядом, мы снова вместе. И вот последние листки. Дата: октябрь 1941. "Секретарь Московского комитета - скромный, простой. Говорит кратко, но ясно. Его тел. К 0-27-00, доб. 1-14". А потом - большие выписки из "Фауста" и целиком - хор, славящий Эвфориона: Лозунг мой в этот миг Битва, победный крик. . . . . . . . . . . . . Пусть! На крылах своих Рвусь туда! Рвусь в боевой пожар, Рвусь я к борьбе. "Я люблю Россию до боли сердечной и даже не могу помыслить себя где-либо, кроме России" (Салтыков-Щедрин). И вдруг, на последней странице, как удар в сердце, - слова из "Гамлета": "Прощай, прощай и помни обо мне!" "ТАНЯ" Вспоминать прошлое мне было и радостно и горько. Я вспоминала - и мне казалось, что я снова качаю колыбель маленькой Зои, снова держу на руках трехлетнего Шуру, снова вижу их вместе, моих детей, - живыми, полными надежд. Но чем меньше остается рассказывать, тем мне тяжелее, тем зримее близкий, неотвратимый конец, тем труднее находить нужные слова... Дни после ухода Зои я помню отчетливо, до мелочей. Она ушла - и наша с Шурой жизнь вся превратилась в ожидание. Прежде, придя домой и не застав сестру, Шура всегда спрашивая: "Где Зоя?" Теперь его первые слова были: "Письма нет?" Потом он перестал спрашивать вслух, в только в его глазах я неизменно читала этот вопрос. Но однажды он вбежал в комнату взволнованный и счастливый и, чего никогда не случалось, крепко обнял меня. - Письмо? - сразу догадалась я. - Еще какое! - воскликнул Шура. - Слушай: "Дорогая мама! Как ты сейчас живешь, как себя чувствуешь, не больна ли? Мамочка, если есть возможность, напиши хоть несколько строчек. Вернусь с задания, приеду навестить домой. Твоя Зоя". - От какого числа? - спросила я. - Семнадцатого ноября. Значит, ждем Зою домой! И мы снова стали ждать, но теперь уже не так тревожно, с радостной надеждой. Мы ждали постоянно, ежечасно, ждали днем и ночью, всегда готовые вскочить на стук открывшейся двери, ежеминутно готовые стать счастливыми. Но прошел ноябрь, прошел декабрь, подходил к концу январь... Ни писем, ни других вестей больше не было. Мы с Шурой оба работали. Все домашние заботы он взял на себя, и я видела: он старается во всем заменить Зою. Придя домой первым, он спешил подогреть к моему возвращению еду. Я слышала, как он поднимался ночью и укрывал меня потеплее, потому что с дровами стало трудно и мы экономили как могли. Однажды - это было в конце января - я возвращалась домой поздно. Как часто бывает, когда очень устанешь, машинально слушала обрывки разговоров. В этот вечер на улице то и дело слышалось: - Читали сегодня "Правду"? - Читали статью Лидова? И в трамвае молодая женщина с огромными глазами на исхудалом лице говорила своему спутнику: - Какая потрясающая статья!.. Какая девушка!.. Я поняла, что в газете сегодня что-то необычное. - Шурик, - сказала я Дома, - ты читал сегодня "Правду"? Говорят, там очень интересная статья. - Да, - сдержанно ответил Шура, не глядя на меня. - О чем же? - О молодой партизанке Тане. Ее повесили гитлеровцы. В комнате было холодно, мы привыкли к этому. Но тут мне показалось, что и внутри у меня все похолодело и сжалось. "Тоже чья-то девочка, - подумалось мне. - И ее ждут дома, и о ней тревожатся..." Позже я услышала радио. Сообщения о боях, вести с трудового фронта. И вдруг диктор сказал: - Передаем статью Лидова "Таня", напечатанную в "Правде" сегодня, двадцать седьмого января. Скорбный и гневный голос стал рассказывать о том, как в первых числах декабря в селе Петрищеве фашисты казнили партизанку-комсомолку по имени Таня. - Мама, - вдруг сказал Шура, - можно, я выключу? Мне завтра рано вставать. Я удивилась: Шура всегда спал крепко, обычно ему не мешали ни громкий разговор, ни радио. Мне хотелось дослушать, но я выключила громкоговоритель, сказав только: "Ну что ж, спи..." Назавтра я пошла в райком комсомола: может быть, там что-нибудь знают о Зое? - Задание секретное, писем может не быть еще долго, - сказал мне секретарь райкома. Прошло еще несколько томительных, нескончаемых дней и 7 февраля - это число я запомнила навсегда, - вернувшись домой, я нашла на столе записку: "Мамочка, тебя просили зайти в райком ВЛКСМ". "Наконец-то! - подумала я. - Конечно, какое-нибудь известие от Зои, может быть, письмо!" Я мчалась в райком, как на крыльях. Вечер был темный, ветреный, трамваи не шли, но я почти бежала, спотыкалась, скользила, падала и снова бежала, и ни одной сторонней горькой мысли не было у меня - я не ждала никаких плохих вестей, я только хотела узнать: когда я увижу Зою? Скоро ли она вернется? - Вы разминулись. Идите обратно домой, к вам поехали из МК комсомола, сказали мне в райкоме. "Скорее, скорее узнать, когда приедет Зоя!" И я не пошла, а побежала домой. Я распахнула дверь и остановилась на пороге. Из-за стола навстречу мне поднялись двое: заведующий Тимирязевским отделом народного образования и незнакомый молодой человек с серьезным, чуть напряженным лицом. Изо рта у него шел пар: в комнате было холодно, никто не снял пальто. Шура стоял у окна. Я посмотрела на его лицо, глаза наши встретились, и вдруг я все поняла... Он рванулся ко мне, что-то опрокинув по дороге, а я не могла двинуться, ноги словно приросли к полу. - Любовь Тимофеевна, вы читали в "Правде" о Тане? - услышала я. - Это ваша Зоя... На Днях мы поедем в Петрищево. Я опустилась на пододвинутый кем-то стул. У меня не было ни слез, ни дыхания. Хотелось только скорее остаться одной, и в мозгу стучало одно только слово: "Погибла... погибла..." * * * Шура уложил меня в кровать и всю ночь просидел рядом. Он не плакал. Он смотрел перед собой сухими глазами и крепко сжимал обеими руками мою руку. - Шура... как же мы теперь? - сказала я наконец. И тут Шура рухнул на постель и громко, отчаянно разрыдался. - Я давно уже знаю... все знаю, - глухо, сдавленно повторял он. - Ведь тогда в "Правде" была фотография... с веревкой на шее... Имя другое... Но я понял, что это она... я знал, что это она... Я не хотел тебе говорить... думал - может, ошибся... Уверял себя, что ошибся. Не хотел верить. Но я знал... я знал... я знал... - Покажи, - сказала я. - Нет! - ответил он сквозь слезы. - Шура, - сказала я, - мне еще многое предстоит. Мне предстоит увидеть ее. Я прошу тебя... Шура вытащил из внутреннего кармана пиджака свою записную книжку; я чистой странице был приклеен четырехугольник, вырезанный из газеты. И я увидела ее лицо - родное, милое, страдальчески застывшее. Шура что-то говорил мне, я не слышала, и вдруг до меня дошли его слова: - Знаешь, почему она назвалась Таней? Помнишь Татьяну Соломаху? Тогда я вспомнила и сразу поняла все. Да, конечно, это о той далекой, давно погибшей девушке думала она, когда назвала себя Таней... В ПЕТРИЩЕВЕ Через несколько дней я поехала в Петрищево. Плохо помню, как это было. Помню только, что асфальтированная дорога к Петрищеву не подходит и машину почти пять километров тащили волоком. В село мы пришли замерзшие, оледенелые. Меня привели в какую-то избу, но отогреться я не могла: холод был внутри. Потом мы пошли к Зоиной могиле. Девочку уже вырыли, и я увидела ее... Она лежала, вытянув руки вдоль тела, запрокинув голову, с веревкой на шее. Лицо ее, совсем спокойное, было все избито, на щеке - темный след удара. Все тело исколото штыком, на груди - запекшаяся кровь. Я стояла на коленях подле нее и смотрела... Отвела прядь волос с ее чистого лба - и опять поразило меня спокойствие этого истерзанного, избитого лица. Я не могла оторваться от нее, не могла отвести глаз. И вдруг ко мне подошла девушка в красноармейской шинели. Она мягко, но настойчиво взяла меня за руку и подняла. - Пойдемте в избу, - сказала она. - Нет. - Пойдемте. Я была с Зоей в одном партизанском отряде. Я вам расскажу... Она привела меня в избу, села рядом со мной и стала рассказывать. С трудом, как сквозь туман, я слушала ее. Кое-что мне уже было знакомо по газетам. Она рассказывала, как группа комсомольцев-партизан перешла через линию фронта. Две недели они жили в лесах на земле, занятой гитлеровцами. Ночью выполняли задания командира, днем спали где-нибудь на снегу, грелись у костра. Еды они взяли на пять дней, но растянули запас на две недели. Зоя делилась с товарищами последним куском, каждым глотком воды... Эту девушку ввали Клава. Она рассказывала и плакала. ... Потом пришла им пора возвращаться. Но Зоя все твердила, что сделано мало. Она попросила у командира разрешения проникнуть в Петрищево. Она подожгла занятые фашистами избы и конюшню воинской части. Через день она подкралась к другой конюшне на краю села, там стояло больше двухсот лошадей. Достала из сумки бутылку с бензином, плеснула из нее и уже нагнулась, чтобы чиркнуть спичкой, - и тут ее сзади схватил часовой. Она оттолкнула его, выхватила револьвер, но выстрелить не успела. Гитлеровец выбил у нее из рук оружие и поднял тревогу... Клава замолчала. Тогда хозяйка избы, глядя в огонь печи, вдруг сказала: - А я могу рассказать, что дальше было... Если хотите... Я выслушала и ее. Но говорить об этом я не могу, Я сделаю так: пусть здесь будет рассказ Петра Лидова. Он первый написал о Зое, он первый пришел в Петрищево, он по свежим следам узнал и расспросил о том, как ее мучили и как она погибла... КАК ЭТО БЫЛО "...И вот ввели Зою, указали на нары. Она села. Против нее на столе стояли телефоны, пишущая машинка, радиоприемник и были разложены штабные бумаги. Стали сходиться офицеры. Хозяевам дома (Ворониным) было велено выйти. Старуха замешкалась, и офицер прикрикнул: "Матка, фьють!" - и подтолкнул ее в спину. Командир 332-го пехотного полка 197-й дивизии подполковник Рюдерер сам допрашивал Зою. Сидя на кухне, Воронины все же могли слышать, что происходит в комнате. Офицер задавал вопросы, и Зоя (тут она и назвалась Таней) отвечала на них без запинки, громко и дерзко. - Кто вы? - спросил подполковник. - Не скажу. - Это вы подожгли конюшню? - Да, я. - Ваша цель? - Уничтожить вас. Пауза. - Когда вы перешли через линию фронта? - В пятницу. - Вы слишком быстро дошли. - Что ж, зевать, что ли? Зою спрашивали о том, кто послал ее и кто был с нею. Требовали, чтоб выдала своих друзей. Через дверь доносились ответы: "нет", "не знаю", "не скажу", "нет". Потом в воздухе засвистели ремни, и слышно было, как стегали по телу. Через несколько минут молоденький офицерик выскочил из комнаты в кухню, уткнул голову в ладони и просидел так до конца допроса, зажмурив глаза и заткнув уши. Не выдержали даже нервы фашиста... Четверо дюжих мужчин, сняв пояса, избивали девушку. Хозяева дома насчитали двести ударов, но Зоя не издала ни одного звука. А после опять отвечала: "нет", "не скажу"; только голос ее звучал глуше, чем прежде...
|
|||
|