Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ГЕОРГИЙ КОРНИЕНКО 8 страница



И действительно, в январе 1962 года США добились принятия Организацией американских государств (ОАГ) решения о признании существовавшего на Кубе режима несовместимым с межамериканской системой и об изгнании ее правительства из ОАГ. Я выделил слово «правительство» потому, что обычно говорят и пишут об исключении из ОАГ в 1962 году Кубы. Но это не так. По настоянию Мексики и некоторых других латиноамериканских стран упомянутое решение было сформулировано так, что Куба как государство юридически не была исключена из ОАГ — было лишено права участвовать в работе ОАГ только тогдашнее ее правительство.

Я был свидетелем любопытной сцены в штаб-квартире ОАГ, когда Совет ОАГ собрался на свое очередное заседание. Получилось так, что представитель Мексики в совете вошел в зал последним, когда представители других стран уже сидели за столом. Обнаружив, что у стола есть лишь одно свободное кресло с табличкой «Мексика», он во всеуслышание заявил, что не примет участия в заседании, если в зал не будет возвращено кресло с табличкой «Куба». В ответ на попытки представителя США урезонить его мексиканец предложил ему внимательно прочесть принятое ими решение и настоял на своем. Кресло, закрепленное за Кубой, было внесено в зал, и всем сидевшим за столом пришлось сдвинуть свои кресла, чтобы освободить для него место.

Вскоре в Пентагоне был разработан и 20 февраля 1962 года утвержден «кубинский проект», в котором октябрь 1962 года определялся в качестве срока свержения Кастро и предусматривалась возможность использования для этой цели американских вооруженных сил. Рассекречен этот документ был лишь в конце 80-х годов, но это не значит, что он не стал известен советской или кубинской разведке еще тогда, в 62-м. Через конгресс США была проведена резолюция, предоставившая президенту право предпринимать военные действия против Кубы, если это потребуется «для защиты американских интересов». На осень 1962 года были назначены учения по высадке американской морской пехоты на один из островов в Карибском море с целью «освобождения» его от мифического диктатора по имени Ортсак, а поскольку это неудобоваримое имя при чтении его с конца превращается в хорошо известное имя — Кастро, намек был более чем прозрачен.

Бывшие члены администрации Кеннеди и сейчас утверждают, что все это еще не означало, что администрацией было принято политическое решение осуществить упомянутые и другие планы, которые, дескать, разрабатывались «на всякий случай». Вместе с тем тогдашний министр обороны США Роберт Макнамара честно заявил на московской встрече: «Если бы я был кубинцем и читал эти свидетельства тайных американских действий против своего правительства, я был бы вполне готов поверить в то, что США намеревались предпринять вторжение».

Описываемые Хрущевым его переживания по поводу судьбы Кубы, натолкнувшие на мысль о размещении советских ракет для ее защиты, мне лично представляются вполне правдоподобными, особенно в свете следующего воспоминания. Работая в 1958 — 1959 годах в Отделе информации ЦК КПСС, который занимался анализом и обобщением внешнеполитической информации, поступавшей по линии всех ведомств, я знал, что, когда 1 января 1959 года на Кубе была провозглашена новая власть, на вопрос Хрущева о политическом лице пришедших к власти деятелей никто не мог дать вразумительного ответа. Через некоторое время из одной латиноамериканской страны пришла информация, что если не сам Фидель Кастро, то некоторые его сподвижники якобы исповедуют марксизм. Когда Хрущеву доложили об этом, его очень заинтересовала такая информация, и он с воодушевлением стал говорить, насколько это важно, если в Западном полушарии действительно появится форпост социализма. Поэтому мне казалась вполне понятной его озабоченность возникшей затем опасностью уничтожения этого форпоста.

Тот факт, что стремление не допустить такого оборота дел было для Хрущева главным мотивом при принятии решения о размещении на Кубе советских ракет, не означает, конечно, что при этом у него, а тем более у поддержавших его военных не присутствовал и расчет хоть немного подправить тем самым существовавший тогда огромный дисбаланс в пользу США по ядерным средствам, достигающим территории другой стороны. Хрущев и сам не отрицал этого, упомянув вскользь в своих воспоминаниях, что «в дополнение к защите Кубы наши ракеты подравнивали бы то, что Запад любит называть «балансом сил»». Однако это соображение, судя по всему, было именно дополнительным, неглавным. Тем более не обнаружилось ничего подтверждающего имевшую хождение на Западе версию, будто Хрущев замышлял вслед за размещением ракет на Кубе, то есть приставив ядерный пистолет к виску Вашингтона, выдвинуть затем новый ультиматум по Западному Берлину. Скорее его расчет в части «подравнивания баланса сил» носил более общий характер — сделать так, чтобы Советский Союз чувствовал себя несколько более уверенно во взаимоотношениях с Соединенными Штатами.

Думается, у Хрущева было и еще одно, третье по счету соображение — психологического порядка: заставить Вашингтон «влезть в шкуру» Советского Союза, окруженного американскими базами, в том числе ракетными. Но и это соображение тем более было дополнительным к главному — озабоченности судьбой Кубы.

Суммируя свои многолетние исследования мотивов, которыми руководствовался советский лидер при размещении ракет на Кубе, американские авторы Б. Аллин, Дж. Блайт и Д. Уэлч определили их, по-моему, в целом правильно, когда написали: «Советское решение разместить на Кубе баллистические ракеты средней и промежуточной дальности, похоже, явилось ответом на три главные озабоченности: 1) ощущавшуюся необходимость удержать США от вторжения на Кубу и предотвратить уничтожение кубинской революции; 2) ощущавшуюся необходимость подправить существовавший в пользу США огромный дисбаланс по числу обеспеченных средствами доставки ядерных вооружений; 3) желание, порожденное соображениями национальной гордости и престижа, осуществить в противовес развертыванию Соединенным Штатами ядерного оружия по периметру Советского Союза «равное право» Советского Союза развернуть свои собственные ракеты на территории, примыкающей к Соединенным Штатам».

Остается открытым вопрос, каков, по мнению авторов вышеприведенной формулы, удельный вес каждого из названных трех факторов: политико-идеологического, геополитического и психологического. Но сам порядок, в котором они перечисляются, дает по крайней мере частичный ответ на этот вопрос.

Если, однако, в этой формуле содержится довольно полный, на мой взгляд, ответ на вопрос о мотивах, которыми руководствовался Хрущев, размещая ракеты на Кубе, то остается еще один вопрос: почему он решился на этот в любом случае рискованный, а как вскоре подтвердилось, и весьма опасный шаг, почему он думал, что Кеннеди проглотит такую горькую пилюлю?

Не все, но большинство американских участников кризиса и многие ученые сходятся на том, что Хрущев решился на это потому, что считал Кеннеди «слабаком», не способным на решительные контрдействия. Такое представление о Кеннеди сформировалось, мол, у Хрущева в результате того, что Кеннеди не решился довести до успешного завершения вторжение на Кубу в 1961 году, не дал должного отпора Хрущеву при встрече в Вене и затем «проглотил» берлинскую стену.

Подобной версии придерживается в своей книге «Разрыв с Москвой» и бывший советский дипломат, он же агент американской разведки А. Шевченко. Однако каких-либо убедительных свидетельств правильности этой версии ни Шевченко, ни другие ее сторонники привести не могут. Попутно замечу, что в книге Шевченко вообще мало что соответствует действительности. В ней все подчинено, во-первых, созданию гипертрофированного представления о значимости его персоны и его сверхосведомленности, а во-вторых, стремлению убедить читателя в том, будто его предательство было мотивировано идейными соображениями, хотя на деле все обстояло гораздо более прозаично. (В связи с предательством Шевченко имел место, помимо всего прочего, один неприятный для меня лично казус. Газета «Нью-Йорк таймс» допустила непростительный для такой солидной газеты «ляп»: сенсационное сообщение о работе Шевченко на американскую разведку сопроводила фотографией, на которой была изображена не его, а… моя физиономия. Кое-кто советовал мне тогда предъявить газете иск за нанесение морального ущерба, но я не стал этого делать, а, видимо, зря — по американским канонам вполне можно было заставить «Нью-Йорк таймс» раскошелиться на кругленькую сумму, которая никак не помешала бы мне в последующем, когда наступили черные дни.)

Версия же о Кеннеди как о «слабаке» никак не соответствует моему представлению о том, как на самом деле Хрущев оценивал американского президента.

В своих мемуарах Хрущев говорит о Кеннеди как о, «несмотря на молодость, настоящем государственном деятеле», и сколько бы раз ни упоминал о нем, в каждом случае употребляет такие прилагательные, как «умный», «гибкий», «мыслящий по-государственному», «трезвомыслящий», «остромыслящий»; мнение же о Кеннеди как слабом президенте в мемуарах Хрущева начисто отсутствует.

Да и откуда ему было взяться? Для того чтобы в апреле 1961 года при проведении спланированной еще предыдущей администрацией операции вторжения на Кубу вовремя остановиться, не втянуться в более широкие военные действия против Кубы, а при встрече с Хрущевым в Вене откровенно признать апрельскую авантюру ошибкой, Кеннеди надо было обладать немалым политическим мужеством, и это не могло не быть должным образом оценено советским лидером. А что касается берлинской стены, то, как об этом подробно говорилось в предыдущей главе, возведение ее в августе 1961 года на деле было вынужденным отступлением самого Хрущева от того, чем он грозил Кеннеди в Вене, когда убедился в решимости последнего отстоять права западных держав на свободный доступ и присутствие в Западном Берлине. Так в чем же здесь мог Хрущев усмотреть «слабость» президента?

О том, что Кеннеди произвел на Хрущева в Вене довольно сильное впечатление, я мог судить, в частности, и по такому факту. Во время пребывания Хрущева осенью 1960 года в Нью-Йорке на сессии Генеральной Ассамблеи ООН мне однажды пришлось зайти к нему по какому-то делу вместе с послом Меньшиковым. Возник разговор и о бывшей тогда в разгаре предвыборной борьбе между Ричардом Никсоном, которого Хрущев уже знал по встрече в Москве в предыдущем году, и Джоном Кеннеди, о котором он тогда практически не имел представления. Хрущев поинтересовался нашим мнением о вероятном исходе выборов и особенно о Кеннеди как возможном будущем президенте США. Смысл сказанного в ответ Меньшиковым сводился к тому, что Кеннеди по сравнению с Никсоном малоопытный «выскочка» и, если он и победит на выборах, хорошего президента из него не получится. Я же, в отличие от посла, охарактеризовал Кеннеди как по-настоящему умного, неординарного политика, способного на большие дела, хотя, заметил я, пока еще, конечно, трудно сказать, получится ли из него новый Рузвельт. Затем, летом 1961 года, вскоре после венской встречи, будучи в Москве в отпуске, я случайно встретил Хрущева в здании ЦК КПСС. Он куда-то торопился, но, узнав меня, бросил на ходу одну фразу: «Ты был прав в отношении Кеннеди, а Меньшиков — дурак». Кстати, об этом эпизоде я в начале 1962 года, то есть до карибского кризиса, рассказывал помощнику президента А. Шлесинджеру, о чем упоминается в его книге «Тысяча дней: Джон Ф. Кеннеди в Белом доме».

Суммируя все свои представления о советском и американском лидерах и обстоятельствах того времени, я лично склонен полагать, что Хрущев, решаясь разместить 40 ракет на Кубе, под боком у США, интуитивно надеялся не на слабые, а — как это ни странно — на сильные волевые и интеллектуальные качества молодого президента, то есть именно на то, о чем говорил потом Соренсен, допуская, что Кеннеди мог бы, проявляя благоразумие, а вовсе не слабость, смириться с размещением на Кубе и ста советских ракет при условии, если бы это делалось открыто, по-честному. Но поскольку вторая часть этого «допущения Соренсена» соблюдена советской стороной не была, то не могла сработать и первая. Иными словами, в данном случае еще раз подтвердилась истина, что в дипломатии, как и вообще в политике, важно не только то, что делаешь, но нередко еще важнее то, как делаешь. А здесь интуиции мало, здесь нужен интеллект, а при недостатке собственного, по крайней мере, умение и желание пользоваться интеллектом, знаниями и опытом других.

Семь дней и ночей кризиса

По американской историографии карибский, или кубинский, как он там называется, кризис продолжался 13 дней — с 16 октября, когда президенту было доложено об обнаружении ракет на Кубе, по 28 октября, когда было достигнуто принципиальное компромиссное решение о его урегулировании. Но для всего мира, в том числе для нас, работников посольства СССР в Вашингтоне, кризис продолжался семь дней и ночей — с того момента, когда вечером 22 октября президент Кеннеди поведал миру о своей «находке» на Кубе, и по 28 октября.

Как уже упоминалось, Москва держала руководство посольства СССР в Вашингтоне в полном неведении относительно размещения ракет на Кубе. Более того, через него, как и по другим каналам, шла целенаправленная дезинформация насчет характера советских военных поставок на Кубу.

Поэтому для посольства факт обнаружения там советских ракет средней дальности, о чем заявил Кеннеди в выступлении по радио и телевидению 22 октября (посол Добрынин был поставлен в известность об этом госсекретарем Раском за один час до выступления президента), оказался таким же громом с ясного неба, как и для всего мира.

В течение нескольких дней и после этого Москва продолжала держать посольство в темноте. Не поступило, в частности, никакой реакции на телеграмму Добрынина о беседе с Робертом Кеннеди, который пришел в посольство поздно вечером 23 октября «поговорить по душам». Разговор получился долгим и тяжелым. Со стороны Р. Кеннеди главной была тема обмана президента советским руководством, а посол, не будучи по-прежнему ориентирован Москвой, даже не имел права признать наличие советских ракет на Кубе, что делало разговор еще более крутым, если употребить модное ныне слово.

Как потом рассказывал В. В. Кузнецов, прибывший в Нью-Йорк 28 октября, отсутствие в первые дни кризиса после 22 октября каких-либо указаний или хотя бы ориентировок из Москвы объяснялось царившей там растерянностью, которая лишь прикрывалась бравыми публичными заявлениями Хрущева и составленными в таком же тоне первыми двумя его письмами Кеннеди (от 23 и 24 октября). На деле же с самого начала кризиса у советского руководства возник и с каждым часом нарастал страх перед возможным дальнейшим развитием событий.

Своей кульминации этот страх достиг, похоже, в конце дня 25 октября и в первой половине 26 октября, после чего и появилось «примирительное» письмо Хрущева Кеннеди, в котором впервые хотя в несколько витиеватой, но все же достаточно ясной форме выражалась готовность советской стороны уничтожить или удалить ракеты с Кубы, если американская сторона даст заверения о ненападении на Кубу.

В письме прямо говорилось: «Если бы были даны заверения президента и правительства Соединенных Штатов, что США не будут сами участвовать в нападении на Кубу и будут удерживать от подобных действий других, если Вы отзовете свой флот, — это сразу все изменит… Тогда будет стоять иначе и вопрос об уничтожении не только оружия, которое Вы называете наступательным, но и всякого другого оружия». И далее: «Давайте же проявим государственную мудрость. Я предлагаю: мы, со своей стороны, заявим, что наши корабли, идущие на Кубу, не везут никакого оружия. Вы же заявите о том, что Соединенные Штаты не вторгнутся своими войсками на Кубу и не будут поддерживать никакие другие силы, которые намеревались бы совершить вторжение на Кубу. Тогда и отпадает необходимость в пребывании на Кубе наших военных специалистов».

Поскольку было ясно, что советские ядерные ракеты не могли бы оставаться на Кубе без советских военных специалистов, то в своей совокупности обе приведенные выше формулировки, естественно, вызвали в Белом доме вздох облегчения. Они вполне резонно были истолкованы так, что у Хрущева нервы не выдержали и он пошел на попятную.

Тот факт, что в Белом доме правильно поняли рациональную суть письма Хрущева от 26 октября (при всей эмоциональности и сумбурности этого письма), подтверждается высказыванием Банди на московской конференции о том, что именно это письмо Хрущева было воспринято в Вашингтоне как «впервые излагающее идею размена: вывод ракет с Кубы и предотвращение вторжения на Кубу».

С моей точки зрения, Рубикон (в данном случае — убирать ли ракеты с Кубы) был перейден в Москве 26 октября, когда около пяти часов пополудни А. А. Громыко препроводил американскому послу в Москве Ф. Колеру указанное письмо Хрущева. Впереди оставался только торг о конкретных условиях вывода ракет (а затем и бомбардировщиков).

Однако в Вашингтоне кульминационным оказался следующий день, 27 октября, утром которого из Москвы поступило (а еще до этого было передано по Московскому радио) новое письмо Хрущева, в котором, с одной стороны, более четко говорилось о согласии СССР «вывести те средства с Кубы, которые Вы считаете наступательными средствами», но с другой — дополнительно к обязательству США о невторжении на Кубу, о чем говорилось в предыдущем письме, выдвигалось требование «вывести свои аналогичные средства из Турции».

Загадка двух писем Хрущева явилась основным предметом обсуждения на Исполкоме СНБ в течение 27 октября, как это видно из магнитофонной записи этого заседания, которая стала достоянием гласности в 1987 году. Многое здесь остается неясным и по сей день, поскольку, с одной стороны, за эти годы появился ряд новых устных свидетельств на этот счет и американского, и советского происхождения, а с другой — эти свидетельства не во всем совпадают и порождают новые вопросы.

Прежде чем поведать реконструированную мною картину происходившего в Москве 25 — 28 октября, в том числе мою версию появления указанных двух писем, надо коротко рассказать — на основе опубликованной записи заседания Исполкома СНБ 27 октября, — в чем, собственно, усматривалась загадочность второго письма Хрущева и почему оно вызвало накал страстей в Вашингтоне именно в этот день. Когда читаешь упомянутую запись, выявляется ряд весьма интересных моментов.

Во-первых, из документа явствует, что письмо Хрущева от 26 октября явилось для членов Исполкома СНБ приятной неожиданностью — похоже, никому из них и в голову не приходило, что в качестве условия вывода ракет СССР выдвинет единственное требование о невторжении США на Кубу.

Во-вторых, из него видно, что члены Исполкома СНБ в предшествовавшие две недели сами не раз обсуждали вариант «обмена» советских ракет на Кубе на американские ракеты в Турции. И многие из них, включая, прежде всего, президента, склонялись к такому варианту, причем считали, что СССР вряд ли удовлетворится подобным разменом и как минимум увяжет вывод ракет с Кубы с принятием его требований по Западному Берлину. Так, например, вице-президент Джонсон в ходе заседания 27 октября напомнил его участникам: «Чего мы боялись, так это того, что он [Хрущев] никогда не предложит этого [Куба — Турция], а что он захочет сделать, так это поторговаться по Берлину». А заместитель госсекретаря Дж. Болл добавил: «Мы думали, что если бы нам удалось выторговать это (вывод ракет с Кубы. — Г. К.) в обмен на Турцию, такой торг был бы нетрудной и очень выгодной сделкой». Это не помешало, однако, тому, что, когда Советский Союз сам публично выдвинул подобное предложение, большинство соратников президента сочли его неприемлемым.

В-третьих, примечательно, как ясно просматривается в записи заседания 27 октября, что президент Кеннеди, на котором лежало тяжелое бремя принятия решения, в отличие от практически всех своих советников, и в течение этого дня не исключал возможности публичной сделки по выводу советских ракет с Кубы и американских из Турции. Он считал, что мировая общественность не поймет, если США откажутся от этого предложения, а в результате дело дойдет до войны.

В-четвертых, из документа отчетливо видно, какое большое значение Кеннеди, в отличие от советского руководителя, придавал экспертным знаниям специалистов по Советскому Союзу — в данном случае прежде всего Томпсона, мнением которого по всем аспектам карибского кризиса он постоянно интересовался. Многие из членов Исполкома СНБ считают Томпсона «невоспетым героем» карибской эпопеи — именно от него исходила, как видно из документов, идея (которую потом присвоил себе Роберт Кеннеди) направить Хрущеву официальный положительный ответ на его письмо от 26 октября, обойдя в нем молчанием его письмо от 27 октября.

В-пятых, примечательно не только то, что есть в записи заседания 27 октября, но и то, что в ней отсутствует, а именно то, что президент не стал делать предметом общего обсуждения и о чем даже многие члены Исполкома СНБ узнали лишь годы спустя. Речь идет о принятии президентом Кеннеди в конце того дня, 27 октября, двух важных решений, о которых тогда был осведомлен очень ограниченный круг лиц, практически только те, кому предстояло быть непосредственными исполнителями этих решений. Первое (реализованное Робертом Кеннеди в тот же вечер в беседе с Добрыниным) предусматривало, что параллельно с направлением официального ответа на письмо Хрущева от 26 октября, в котором обходился вопрос вывода ракет из Турции, будет достигнута конфиденциальная договоренность (arrangement) об этом. А второе — поручение Раску предпринять подготовительный шаг к варианту открытой договоренности по Турции с помощью и. о. генерального секретаря ООН У. Тана на случай, если Москва не удовлетворится вариантом конфиденциальной договоренности.

Теперь о реконструированной мною картине того, как развертывались события в Москве 25—28 октября.

Направив Кеннеди поздно вечером 24 октября пространное письмо, написанное в прежнем задиристом тоне, и получив уже утром 25 октября лаконичный и твердый ответ, Хрущев понял из него, что президент не отступит от выраженного в его письме требования «восстановить существовавшее ранее положение», то есть удалить с Кубы ракеты. Хрущев поручил подготовить новое письмо, в котором допускалась бы возможность вывода ракет с Кубы или их уничтожение там при двух условиях: обязательства США о ненападении на Кубу и удаления американских ракет из Турции и Италии. Проект такого письма был подготовлен и представлен Хрущеву.

Но к концу дня 25 октября в Москву стали поступать сообщения по линии спецслужб, в том числе из Вашингтона, нагнавшие на Хрущева и других советских руководителей еще больше страха. В одном сообщении из Вашингтона, например, говорилось, что в ночь на 25 октября нашему разведчику, находившемуся в Национальном пресс-клубе, знакомый бармен[†] русского происхождения рассказал о якобы невольно подслушанном им разговоре двух известных американских журналистов. Из него будто бы явствовало, что Белым домом уже принято решение о вторжении на Кубу «сегодня (т. е. 25 октября) или завтра ночью». Для большей убедительности упоминалось, что одному из этих журналистов, Роджерсу, аккредитованному при Пентагоне, предстояло уже через несколько часов отправиться во Флориду для следования затем с войсками вторжения. Более того, в сообщении говорилось, что нашему разведчику удалось переговорить накоротке и с самим Роджерсом, догнав его на выходе из пресс-клуба, и тот, дескать, в общей форме подтвердил такую версию.

Как говорил затем в своих воспоминаниях Хрущев, он понимал, что такого рода информация вполне могла доводиться до сведения наших людей с целью нажима на Москву. Тем не менее в тот момент игнорировать ее было рискованно, тем более что практически одновременно в Москву поступили другие подлинные сообщения — о приведении вооруженных сил США в полную готовность. Эти сообщения основывались, насколько я знаю, на перехвате переданного 24 октября открытом текстом приказа о переводе Стратегического воздушного командования США (в него же входили и ракетные силы) из состояния Defcon-3, в которое оно, как и все другие командования вооруженных сил США, было приведено 22 октября из обычного для мирного времени состояния Defcon-5, в состояние Defcon-2 (впервые за послевоенную историю), что означало полную боевую готовность, включая готовность к ядерной войне.

Получив столь тревожные сообщения, Хрущев, как выразился рассказывавший мне об этом В. В. Кузнецов, «наклал в штаны» и в первой половине дня 26 октября сам продиктовал новое письмо, опустив в нем вопрос о выводе американских ракет из Турции и Италии. При этом им было сказано, что «главное в данный момент — предотвратить вторжение на Кубу, а к Турции можно будет вернуться потом». Так, по моим данным, родилось «примирительное» письмо от 26 октября. Текст его был передан посольству США в Москве, как уже упоминалось, около пяти часов дня, то есть когда в Вашингтоне было еще утро. Но ввиду того, что письмо было довольно длинным и местами сумбурным, на его перевод в американском посольстве ушло немало времени, а затем имела место некоторая задержка (по не до конца выясненным причинам) с передачей посольской шифровки с его текстом в Вашингтон московским телеграфом. В итоге в госдепартамент США оно поступало частями между 18 и 21 часом по вашингтонскому времени, а президенту и другим членам Исполкома СНБ его полный текст был доложен примерно в 22 часа, когда в Москве уже наступило утро 27 октября.

Тем временем происходило следующее. Узнав утром 25 октября об отправке в Москву тревожной телеграммы, основанной на ночной беседе в пресс-клубе нашего разведчика, который был известен своей эмоциональностью, о намеченном якобы на «сегодня-завтра» вторжении на Кубу, я, хорошо знавший упомянутого в ней журналиста Роджерса, решил в порядке перепроверки встретиться с ним для беседы, которая и состоялась за ланчем, то есть в середине дня 25 октября. Уже из самого этого факта явствовало, что Роджерс продолжал пребывать в Вашингтоне, а не отправился во Флориду, как об этом говорилось в телеграмме. Последовавший разговор с ним по своему содержанию тоже заметно отличался от того, о чем шла речь в сверхтревожной телеграмме нашего разведчика.

Смысл сказанного моим собеседником сводился к следующему. По его данным, Белым домом действительно было принято решение «покончить с Кастро», не останавливаясь и перед прямым вторжением. Необходимые планы разработаны и могут быть задействованы в любой момент. Вместе с тем Роджерс подчеркнул, что президент Кеннеди придает очень важное значение тому, чтобы такая акция США, если она состоится, выглядела в глазах всего мира абсолютно оправданной, а поэтому быть или не быть вторжению и если быть, то когда, должно определяться наличием или отсутствием «оправдывающих» обстоятельств, что оставляло возможность оттянуть или вообще не допустить вторжение.

Таким образом, сказанное мне Роджерсом не давало оснований считать решение начать вторжение «сегодня-завтра» уже практически принятым. Информация об этой моей беседе, естественно, была тут же направлена послом в Москву. В Вашингтоне это была вторая половина дня 25 октября, а в Москве уже перевалило за полночь. Поскольку счет тогда шел на часы и даже на минуты, следует иметь в виду, что в те времена телеграммы и в посольстве, и в Москве зашифровывались и расшифровывались вручную, затем доставлялись на местный телеграф для передачи по трансатлантическому кабелю, который имел ограниченную емкость, а бывало, и выходил из строя. В результате от написания даже самой строчной и короткой телеграммы в одном пункте и до прочтения ее в другом проходило нередко часов 8—10, а то и больше.

В данном случае телеграмма посла о моей беседе, корректирующей более раннее сообщение о вторжении «сегодня-завтра», легла на стол руководства МИД в середине дня 26 октября, незадолго до передачи американскому посольству «примирительного» письма Хрущева. Хотя вновь поступившая информация, по словам Кузнецова, была воспринята в МИДе с некоторым облегчением, задерживать передачу письма Хрущева американцам и передокладывать ему не стали, тем более что оставалась в силе и сохраняла свое зловещее значение информация о приведении вооруженных сил США в состояние полной боевой готовности.

Однако, когда с этой телеграммой был ознакомлен Хрущев, которым она тоже была воспринята наряду с другой поступившей к тому времени новой информацией как несколько снижающая остроту момента, возникла идея доработать ранее подготовленный проект письма, в котором речь шла и о Турции, и направить его вдогонку предыдущему письму. Решение же огласить это второе письмо по радио одновременно с передачей его 27 октября американскому посольству в Москве объяснялось, как я понимаю, желанием, чтобы новое письмо стало известно в Вашингтоне как можно быстрее, до того, как там будет подготовлен ответ на предыдущее.

Так оно и получилось. Но, судя по всему, именно факт немедленного предания гласности (в отличие от предыдущей практики) данного письма, в котором наращивались советские требования, вкупе со сбитым в тот же день над Кубой американским самолетом У-2 (что могло быть сделано только находившимися в советских руках ракетами «земля — воздух») вызвали ту напряженность в Вашингтоне 27 октября, из-за которой этот день там окрестили «черной субботой». Будь это письмо Хрущева с упоминанием Турции, как и предыдущее, закрытым, оно было бы, думается, воспринято в Белом доме гораздо спокойнее, тем более что, как теперь известно, там такой вариант уже обсуждался.

Но и в создавшейся драматической ситуации президентом Кеннеди и его ближайшими сподвижниками был найден разумный выход, который оказался приемлемым для обеих сторон (о нем уже говорилось выше): официальная договоренность о выводе с Кубы советских ракет и о невторжении США на Кубу, дополненная конфиденциальной договоренностью о выводе американских ракет из Турции. С американской стороны об этой конфиденциальной части договоренности знали кроме президента всего пять или шесть человек. Для остальных осуществленный в начале 1963 года вывод из Турции американских ракет должен был восприниматься как не связанный с урегулированием карибского кризиса.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.