|
|||
Часть третья Великое противостояние 12 страница— А это двоюродный брат нашего дяди Семена. Смешной такой. — Его фамилия как? — Да тоже Савельев. Его отец — самый главный директор на заводе, где мама работает. Наташа вспомнила веселого парня в тужурке, его смешные слова. «Можно звать меня Георгием или Гошей. Можно Агафоном, можно Агафончиком». Тогда его слова не рассмешили ее, а сейчас она улыбнулась. Улыбка была робкой, она чуть тронула ее исхудавшие губы, и показалось вдруг, что возле нее нет никакой Ганки, что нет и не было на свете никакого Юрия, никакого Семена, секретаря райкома партии Кружилина, что все это ей снится, а вот сейчас она пробудится и увидит, что были и есть только Елизаров, милиционеры, Огородникова, эти бандиты Гвоздев, Зубов, Кафтанов. Вот они идут к ней со всех сторон, грохоча сапогами. Зрачки ее стали расширяться, делались все больше. Она приподнялась, испуганно глядя на дверь. Дверь распахнулась, быстро вошел Семен, а за ним тот зеленоглазый парень. — А-а, и верно, отошла. Наконец-то! — сказал Семен громко. — Ну, здравствуй. — Приветик, Наташенька, — улыбнулся Юрий. — Приветствую и тут же спрашиваю: какое, собственно, имеете право болеть? А там Агафон один, понимаешь, в клубе ее напрасно ждал, все свои пресс-конференции отменил. — Погоди ты, — плечом отодвинул его Семен. — Как чувствуешь себя, Наташа? — Не видишь, что ли, все нормально, — ответил за нее Юрий. — Через пару дней мы такой фокстротик с ней в клубе оторвем! — Ничего не хочу я с вами отрывать, — сказала Наташа. Ей не понравились его слова, его развязность и почему-то даже голос. В комнату вошла костлявая старуха с пустым ведром. — Ступайте, ступайте отсюдова, балабоны! Ей и так лихо еще, а вы разлаялись тут. — Что ты, баба Феня? — открыл Юрий белозубый рот. — Видишь, она улыбается. — Дак ить при одном твоем виде, поди, у каждой сердце от радости заходится, — ядовито прошамкала старуха и бесцеремонно стала выталкивать их. Семен вышел покорно, помахав на пороге рукой, а Юрий шутливо сопротивлялся, сыпал разные шуточки. Уходя, он крикнул: — Имейте в виду, у меня строгое приказание от самого товарища директора завода как можно скорее доставить вас на завод в самом здоровом и радостном состоянии на предмет устройства на работу! — Тьфу ты скоморох, прости меня, господи, — проворчала старуха, закрывая за ним дверь. А Наташа улыбалась, сама не зная чему. Семен и Юрий были в рабочей одежде, от них пахло морозом, мазутом, металлом. Ребята ушли, а эти запахи еще стояли у ее кровати, она жадно втягивала их в себя и — улыбалась.
* * * * С двадцатых чисел января в Шантаре ежедневно шли густые, тихие снегопады, крупные хлопья кружились в воздухе тяжело и медленно и неслышно падали на землю, на крыши домов, на деревья. В палисадниках и на огородах росли сугробы: когда проглядывало солнце, снег, девственно чистый, ослепительно загорался, и до слез резало глаза. Кругом было так чисто, тихо и уютно. Чисто, тихо и уютно было и на душе у Наташи. Все, что было с ней недавно, вспоминалось теперь как жуткий, кошмарный сон, а иногда казалось, что этого и вовсе не было, что обо всем этом она прочитала в какой-то безжалостно жестокой книге. Уже несколько дней она работала официанткой в заводской столовой, в «зале» (если можно было назвать залом небольшую комнатушку в наспех сколоченном дощатом бараке) для инженерно-технического персонала. Впервые на завод ее привели Семен и Юрий. Не на сам завод, а в заводоуправление, которое размещалось в небольшом двухэтажном здании тоже барачного типа. Они поднялись на второй этаж и остановились перед дверью с табличкой «Директор». — Ой! К самому директору? — испугалась Наташа. — Ага, — подтвердил Юрий. — И он сейчас тебя съест. — И исчез за дверью. Наташа поглядела в окно. Отсюда была видна чуть ли не вся заводская территория — три или четыре недавно законченных кладкой кирпичных корпуса с высокими квадратными окнами, замерзшие стекла которых неприятно белели, несколько строящихся еще корпусов, выложенных то наполовину, то на метр-полтора всего от земли. Однако в этих кирпичных квадратах стояли правильными рядами станки, у станков были люди. — Они… они, что же, работают? — спросила она, удивленная, у Семена. — Как видишь, — хмуро уронил тот. — Прямо… под открытым небом? Холодно же! — Не жарко. По всей территории завода были разбросаны дощатые сараи, времянки, дымило несколько труб, из какого-то здания вырывались клубы пара. Кое-где брызгали искры электросварки. Вокруг построек суетились люди, долбили мерзлую землю, возили ее на тачках, что-то нагружали и сгружали с автомашин. — Ну, я пошел тогда… Юрка теперь все сделает, — раздраженно почему-то произнес Семен и действительно пошел. — Семен! Семен! — воскликнула Наташа умоляюще. Но он не остановился. Директор завода, большелобый, с обвислыми плечами, не очень крупный человек в новой гимнастерке, несколько мгновений молча смотрел на Наташу, когда Юрий втолкнул ее в кабинет. Глаза его, серые, холодные, не понравились ей. — Кем бы ты хотела работать у нас на заводе, Наташа? И случилось какое-то чудо: директор завода сидел все в той же позе, смотрел на нее таким же пристальным взглядом, но серые глаза его не казались ей уже пустыми и холодными, теперь Наташа ясно, очень ясно видела, что глаза эти светятся умом и добротой. — Я не знаю… Я хоть кем… Я еще никогда не работала. — В наш цех ее можно. Учеником токаря, — сказал Юрий. — К кому? К тебе, может? — сдержанно спросил директор. — И ко мне можно. — Что ж, токарь — неплохая профессия. Если захочешь, станешь и токарем. — Директор нажал кнопку под столом. — А пока вот что мы сделаем, Наташа… Ни в одном цехе у нас тепла еще нет, тепло только вот здесь да в столовой… Вошел бодрый старичок с жесткими, прокуренными усами, с очками на морщинистом лбу. — Значит, так, Филипп Филиппович. Это Наталья Александровна Миронова. Она эвакуирована из Москвы. Дорогой, во время бомбежки, у нее погибла мать, сгорели все документы. («Знает, все знает! — облегченно подумала Наташа. — Кто ему рассказал? Юрий? Или секретарь райкома?») Оформите ее, пожалуйста, без всякой бумажной волокиты, по одному ее заявлению, официанткой в нашу столовую, выпишите пропуск и все такое… Выдайте справку, что она работает, на заводе, — это ей нужно будет для получения паспорта. Ну а завтра с утра выходи на работу, — повернулся он к Наташе и впервые чуть улыбнулся… …Просыпалась теперь Наташа с первым утренним гудком, стараясь не потревожить Ганку (она спала с ней на одной кровати), вставала, наскоро умывалась и, попрощавшись с бабушкой Феней и Марьей Фирсовной, возившейся уже с завтраком для своей семьи, убегала на завод. «Зал ИТР» был отгорожен от общей столовой тонкой переборкой, за которой все время слышался шум, гам, звон металлической посуды. В «зале» стояло всего два длинных, покрытых вместо скатертей простынями, некрашеных стола, вместо стульев — грубые, тоже непокрашенные скамейки, давно не мытые, залоснившиеся. Заведующая столовой Руфина Ивановна, крупнолицая сутулая женщина, объяснила Наташе, что она должна не только подавать «клиентам» пищу, но и убирать помещение, стирать простыни со столов, оконные занавески. — Потому что у нас на общий зал всего две уборщицы, где им еще здесь! — сердито сказала она, оглядывая Наташу. И грубо добавила: — Ешь тут до отвала, а с собой что потащишь — гляди у меня. — Да вы что?! — обиженно воскликнула Наташа. — Ну, знаем мы, все попервоначалу-то этакие… честные. В первый же вечер Наташа перестирала на кухне простыни и занавески, тяжелым кухонным ножом выскребла доски столов, скамейки, вымыла их горячей водой с мылом, протерла тусклые, запыленные стекла окон, подоконники. И каждый вечер, прежде чем уйти из столовой, долго и старательно мыла пол. Заведующая наблюдала за всем этим, ничего не говорила, хмурилась, недовольная будто ее старанием. Но однажды приподняла краешек простыни на столе, ладонью провела по чистой доске, присела на скамейку, выставив узловатые колени, спросила: — Тяжко? — Ничего… — Я слышала краем уха — мать у тебя под бомбежкой погибла? — Погибла мама. — Худенькая ты, — вздохнула женщина. — Ты ешь побольше, чтоб силы прибывали. Странное дело — теперь все люди, с которыми она встречалась, которых кормила тут, в столовой, вызывали у нее хорошее настроение, эту светлую радость. Работы было много. Целый день она ходила от столов к раздаточному окошку, в толстых фаянсовых тарелках носила борщи и гуляши, собирала грязную посуду, вытирала столы, а вечером делала полную уборку «зала». Но она не уставала, к концу рабочего дня ныли только чуточку руки в запястьях. Постепенно она узнала все заводское руководство, всех начальников цехов, инженеров, даже мастеров. Люди были разные — и веселые, и хмурые, и разговорчивые, и молчаливые. Инженер Иван Иванович Хохлов, например, маленький, кругленький, сперва в дверь просовывал брюшко, потом всегда довольное, улыбающееся лицо и весело спрашивал: «Ну-с, что у нас на обед сегодня, Наташенька?», хотя в столовой, кроме гуляша и борщей, ничего не готовилось. Парторг завода украинец Савчук входил молчаливо, кивал Наташе, долго мыл руки в углу за занавеской, гремя умывальником, садился на свое место с края стола, которое никто никогда не занимал, и тотчас вынимал газеты. Он читал их иногда подолгу, забыв про остывающий борщ, потом схватывался, торопливо выхлебывал тарелку, быстро проглатывал второе и стремительно уходил. Главный инженер Федор Федорович Нечаев никогда не улыбался и никогда не читал за столом. Высокий, худой, похожий на Дзержинского, ожидая, когда Наташа принесет ему поесть, он сидел за столом прямо и, поставив перед собой ложку торчком, крутил ее длинными, худыми пальцами, о чем-то думал. Наташе казалось — не принеси она ему обед, он будет так сидеть и час и два и даже не вспомнит, зачем пришел в столовую. Эти трое всегда приходили в разное время, но однажды появились одновременно. Снимая длинное пальто и цепляя его на вешалку, Нечаев громко говорил, сердясь от собственных слов: — А я говорю — нет! Нет и еще раз нет! Какое мне дело, что Полипов уезжает на фронт? Пусть едет, пусть они где угодно ищут нового председателя райисполкома! А Хохлов заводу нужен. — Я, Федор Федорович, буду рад… буду рад, если вы меня отстоите, — крутился толстенький Хохлов вокруг длинного, как жердь, Нечаева. — Я не знаю, не представляю, что я там смогу… на той работе. Я всю жизнь на заводе… — Но Кружилин, кажется, в области все согласовал уже, — сказал Савчук, гремя умывальником. — Мне какое дело?! Мне какое дело?! — вовсе вскипел Нечаев. — Нам с весны минометы придется осваивать. И сразу трех калибров. Это как? В наших-то условиях! — Ты погоди, Федор Федорович, не горячись, — попросил Савчук. — А-а, ты что же?! Ты в сговоре с Кружилиным?! И Савельев, как я понял, в сговоре! — Не в сговоре мы, а дело серьезное! — повысил голос и Савчук. Наташа даже удивилась, что он может сердиться. — Ты о заводе только думаешь, а Кружилин — о заводе да еще обо всем районе! Его тоже надо понять. — А я не хочу понимать! И не буду! — Придется, Федор Федорович… И эта стычка руководителей завода оставила у Наташи радостное ощущение. Это была жизнь, и каким-то краешком она задевала теперь и ее. Дня за два до этого она впервые увидела Полипова, о котором шла речь. Он и секретарь райкома партии Кружилин проводили на заводе какое-то собрание, а потом вместе с директором завода зашли в столовую. Наташа подала всем троим обычные борщ и гуляш. Кружилин улыбнулся и спросил, как она тут осваивается, все ли у нее в порядке. Полипов же этот даже не поглядел на нее, ел, уткнувшись в тарелку, и, когда жевал, уши у него пошевеливались. Шевелящиеся уши и его широкие, жирные плечи оставили у Наташи неприятное впечатление, но теперь, когда она узнала, что Полипов едет на фронт, и плечи и уши его казались ей уже вполне симпатичными, и она внутренне ругала себя за возникшее было неприязненное чувство к этому человеку. Еще дня три Хохлов появлялся в столовой со своими обычными словами, только за едой почти не разговаривал. Наташа осмелилась и спросила, не уходит ли он с завода. — Да, Наташенька, не хочется, очень не хочется, — как-то непонятно ответил он. — И мне не хочется, — проговорила она неожиданно. — Да? — обрадовался он. — Спасибо, Наташенька, спасибо! А потом он перестал ходить в столовую, и она узнала, что Ивана Ивановича избрали все-таки председателем райисполкома, а Полипов уехал на фронт. В первый же день Наташиной работы появился в «зале ИТР» Юрий, шумный, веселый, как всегда. — Ну-с, как она, Наталья Александровна, тут? Не обижают ее? Дайте поесть единственному и горячо любимому сыну директора завода товарища Савельева. Наташа не знала, можно ли ей кормить Юрия, прошла на кухню, спросила у заведующей. — Корми уж, — сказала та. Юрий потом заходил частенько, все так же балагурил, шутки его были все те же, и они казались Наташе все более плоскими, неуместными. А тут еще заведующая как-то сказала, провожая его взглядом: — Козел. — Почему? — спросила Наташа. — Ванька-ветер в голове-то гуляет. Это «Ванька-ветер» удивительно точно характеризовало Юрия, и Наташа улыбнулась. Несколько раз Юрий появлялся возле столовой именно в тот момент, когда она заканчивала работу, и говорил одно и то же: — А-а, ну, идем вместе, я тоже домой. Провожу, не возражаешь? Ей было неприятно и неудобно перед кем-то, когда Юрий провожал ее. Дорогой разговор шел о том о сем, о работе, о заводе. Только когда останавливались возле дома Савельевых, Юрий спрашивал: — Ты к бабке Акулине хотела перебраться? — Надо, наверное, тесновато тут у них. Да вот — боюсь чего-то. — Чего там, перебирайся давай. Старуха одинокая… От его слов ей всегда было зябко. Ей казалось, что вот наконец-то она из страшного водоворота выбралась на более или менее сухое и твердое место, как тонущий человек выбирается на плывущую по реке льдину, она стояла на этой льдине не шевелясь, чтобы не сорваться, не очутиться снова в холодной воде, а Юрий, сам того не зная, хочет эту льдину качнуть…
* * * * Тем не менее Наташа часто думала, что от Савельевых надо уходить. Семен с того самого дня, как она устроилась на работу, почему-то хмурится, явно избегает ее, мать его, Анна Михайловна, молчит, как камень, утром безмолвно кивнет Наташе, когда она уходит на работу, — и все. Замолчала отчего-то и ранее разговорчивая и ласковая Марья Фирсовна, не говоря уже о бабушке Фене — та вообще, как выздоровела Наташа, не произнесла, кажется, ни слова. Все женщины часто вздыхали, будто их давило что-то невидимое и тяжелое. А голоса отца Семена, Федора Силантьевича, Наташа вообще ни разу не слышала. Когда уходила на работу, хозяин дома еще спал на кухне, уткнувшись бородой в стену. Вечером, когда она возвращалась, он чаще всего опять уже спал в той же позе, а если не спал, то оглядывал Наташу, пока она проходила кухню, холодно и враждебно, недовольно шевелил черными усами. Но уходить было некуда. К бабушке Акулине она идти боялась: рядом жила Манька Огородникова, которую выпустили из милиции, как слышала краем уха Наташа. Об этом разговаривали недавно Семен с матерью, но, едва Наташа вошла, они испуганно, как ей показалось, умолкли. Наташа понимала, что Огородниковой она обязана жизнью, но после всего, что произошло в ее доме, эта рослая женщина с тяжелыми грудями, содержащая бандитский притон, была ей ненавистна, она страшилась ее. «И почему ее выпустили? — думала Наташа. — А тех бандитов — что с ними сделали? Неужели тоже отпустили? Нет, нет, нельзя к бабушке Акулине, ни за что нельзя! Вдруг ночью объявится опять Огородникова, потащит к себе в дом? Надо в другом конце села угол попытаться снять». — Какой сейчас угол! — сказала заведующая столовой, когда Наташа заговорила с ней об этом. — Везде людей понапихано, как селедок в бочке. Может, в землянку где приткнуться можно, так это с директором завода надо говорить. К директору Наташе было обратиться проще всего — он часто обедал в столовой. И как-то даже сам спросил, все ли у нее в порядке, получила ли она паспорт. — Не получила еще, скоро… Фотография нужна. Вот получу зарплату и сфотографируюсь. Директор вынул десять рублей, положил на стол. — Фотографируйся. — Не надо… — Бери! — сказал он, поднялся и ушел, оставив деньги на столе. После этого о жилье Наташа не осмеливалась с ним говорить. Несколько вечеров, боясь встретить где-нибудь Елизарова, она ходила все же в поисках квартиры, но безрезультатно. Возвращалась промерзшая, долго грелась у печки. Марья Фирсовна молча глядела на нее, но ничего не спрашивала. Однажды, когда Наташа вот так же вернулась поздно и грелась у печки, в комнату зашла Анна Михайловна, принесла почти новое ватное пальто с кроличьим воротником. — Ну-ка, примерь. — Нет, нет! Пожалуйста, не надо! — Где ходишь до полночи последнее время? — Так… Тесно же у вас, я понимаю. Спасибо вам за все. Я не забуду, никогда не забуду… — И у Наташи блеснули слезы. — Ну, поплачь, если мало еще плакала, — сказала Анна Михайловна. — Глупая ты, чего выдумала? Живи давай и пальто носи. — Глупая и есть, — произнесла Марья Фирсовна, когда мать Семена вышла. — Да разве мы не люди, чтоб не понимать? С чего на ум взбрело? — Не знаю. Мне показалось… Сам хозяин, отец Семена, всегда так смотрит! И все вы молчите, молчите, будто… — Молчим… — Марья Фирсовна вздохнула. — Да разве оттого, дуреха ты этакая, что ты живешь тут? Несчастная она, Анна, и дети их. — Отчего несчастная? Вы расскажите. — Это не мое дело — рассказывать. Да и ничего я не знаю. В глубину чужой жизни сколь ни гляди, всю ее не увидишь, всего не поймешь. Наташа помолчала, то собирая, то разглаживая складки на лбу. — Я поняла, отец Семена и директор нашего завода — братья? — По рождению-то братья. А на самом деле чужие. — А почему? — Откуда ж я знаю, доченька? Такие штуки крутит жизнь, что… Им самим не разобраться, как я погляжу, а где уж постороннему… У них, у Савельевых, еще один брат есть, Иван, в колхозе живет. И хороший человек будто, а тоже в разладе с братом, с Федором. Поди разберись, отчего да почему. У того жизнь, у Ивана-то, — горше бывает, да не часто. По тюрьмам долго сидел за что-то. В больших глазах Наташи мелькнул испуг. — Как же? За что? — О-хо-хо, доченька! — только и вымолвила женщина вместо ответа и принялась стелить постель. Бабушка Феня давно лежала на печи, время от времени что-то шептала про себя. В соседней комнате раздавались детские крики, визг и смех. — А теперь Димка, теперь Димка пускай фашистом будет! — звонко кричал Андрейка. — Давай, Димка, ты похожий. — Почему это я похожий? — Ты долговязый, и глаза пустые. — Я ка-ак те врежу за такие слова! — Дима, Дима! — запищала Ганка. — Не по правде же фашист! Играем же… — Ты врежешь? — запетушился Андрейка. — Да я ка-ак… приемом самбо! Семка мне такой прием показал вчера! Давай бей… В этом ребячьем разговоре что-то показалось Наташе любопытным, но что — она так и не поняла, потому что думала совсем о другом. — А он, Иван этот, за что все-таки в тюрьме сидел? — спросила она. — Не знаю, — пожала плечами Марья Фирсовна. — Анна говорит, что будто и зазря. Наташа теперь долго-долго сидела молча, положив уставшие руки на стол. На лбу ее все так же собирались и разглаживались складочки. И вдруг губы мелко задергались. — Чем дальше, тем я больше запутываюсь… Я ничего не понимаю! Вот и мой папа… И мой папа… — Я слыхала, доченька, про твоего отца, Семен рассказывал. Ничего, все образуется, все по справедливости будет. — Да когда, когда?! — А в свое время, — произнесла Марья Фирсовна. — Я вот простая женщина, неграмотная почти, а только я знаю: жизнь обязательно все по полочкам разложит — хорошее к хорошему, плохое к плохому. Жизнь справедливость любит. — В свое время… Ребром ладони Наташа вытерла с ресниц проступившие слезинки. Посидела задумавшись. Еле слышно ворохнулась ее грудь. — Я, тетя Марья, может, и верю в это, — почти шепотом сказала она. — Если не верить — как тогда жить? И зачем? — Конечно, доченька, конечно, — откликнулась та. — Только вот думаю: почему так много плохого пока в жизни? И — откуда оно? Ну, война — это понятно, они, фашисты, земли, города наши хотят захватить, народы все подчинить себе, рабами сделать, чтобы властвовать потом, захваченным богатством наслаждаться… А в самой-то нашей жизни почему так много пока зла? Отец вот мой, этот Иван, как вы говорите… Вот сама я чуть не погибла. Пусть я малодушная, но ведь сил больше не было. Почему, откуда? Марья Фирсовна села на табуретку, положила на колени подушку, принялась разглаживать ее жесткими, жилистыми ладонями. — Вы понимаете, о чем я? — Как не понять? Понять легко, ответить трудно. Откуда оно, зло? От людской глупости. Вот я тоже никудышным своим умишком думаю: что они, люди, ежели всех вместе их взять? Дети еще несмышленые. А ребенок чего-чего не натворит только, каких глупостей не наделает, покуда в ум войдет. Чуть прищурив глаза, Наташа пристально глядела на Марью Фирсовну. — То есть вы хотите сказать, что человеческое общество еще несовершенно? — И так можно выразиться. Вот-вот, — кивнула облегченно женщина. — Разума ему не хватает покуда. — Ну, за все человечество говорить не будем. А у нас-то в стране? Ведь отцы наши… они революцию совершили, сколько крови люди пролили во имя хорошего, во имя добра и справедливости. А где это? — А разве так уж и нету совсем? — спросила Марья Фирсовна, перестав гладить подушку. И посмотрела на Наташу внимательно. — Ты, верно, чуть не погибла. Да ведь случайно может и на муравьиную кучу колесо наехать. Или дождевой ручеек смыть ее может. Им, муравьишкам, покажется, наверно, что конец света наступил. А кругом солнце горит и земля цветет. Жизнь — большая. — Что вы говорите, тетя Марья?! Разве люди муравьи? Разве я муравей? Марья Фирсовна снова глубоко вздохнула, опять затеребила подушку. — Ну да, ну да, я не то говорю, однако. И не с моим умом твои вопросы разъяснить… А вот не дали же тебе погибнуть. — Это как раз голый случай. Случайно Огородникова на меня наткнулась, случайно… — Ну, слова можно долго плести, Наташенька. И каждое слово само по себе вроде правда. А вот тебе тоже правда: добро, оно неприметное, радость недолго, может, и помнится. А зло не забывается ух сколько, все жжет и жжет, выедает внутри все самое живое. И потому кажется, что зла на земле сильно уж много, что его больше, чем добра. И что плохих людей на земле больше. А это обман, доченька. На земле-то много людей хороших, ласковых, и добра, значит, больше. — Марья Фирсовна встала, похлопала свою подушку. — А насчет революции ты шибко быстро выводы выводишь. Ты мироедов-то настоящих где видывала? В кино только, да в книжках про них читала. Откуда тебе знать, сколько тогда зла было? Потому тебе и не сравнить, сколь тогда, а сколь сейчас его. А я могу сравнивать. — Меньше, я понимаю. Только мне хватило. — И мне с достатком. Но детишкам моим уж поменьше достанется. Твоим — еще меньше… Наташа вспыхнула от этих ее слов и, чувствуя, что неудержимо краснеет, резко вскинула голову. — Вы что… тетя Марья? Откуда у меня?! — И покраснела еще больше, так же резко отвернулась, оголив тонкую, худую шею. — Глупая, — сказала Марья Фирсовна, погладила ее по волосам. — Как же детишкам не быть, вон ты какая ладная да пригожая. Семка-то наш приметил уж… — Что… приметил?! — Наташа резко поднялась, щеки ее, казалось, вспухли от внутреннего жара, в глазах забушевало что-то непонятное — недоумение, и испуг, и какой-то гнев, ненависть. — Значит, приметил?! Марья Фирсовна стояла растерянная, ее доброе лицо было виноватым и жалким. — Вот ведь… Недаром говорится, что нам, бабам, язык сразу при рождении укорачивать надо! Ах ты господи… Наташа качнулась к вешалке, где обычно висело ее истрепанное пальтишко, но там его не было. Тогда она в одном платье выбежала на улицу. Мороз сразу ободрал ее, она остановилась на крыльце. Сердце бешено колотилось, как у пойманной птицы, было мерзко, противно, хотелось куда-то убежать, прыгнуть в сугроб, зарыться в него с головой, чтобы никого не видеть, чтобы никто никогда не нашел ее. — Простынешь, а потом возись с тобой опять. Чего ты? — Это говорила Марья Фирсовна, накидывая ей на плечи теплое пальто. — Оставьте меня! Он приметил? А отец его, этот, с сердитыми глазами, тоже приметил, да? Тоже?! — При чем тут отец его? — При том! Меня примечали уж! Милиционер Елизаров хотел… Потом там, у Огородниковой… Сирота, говорят, куда денется?! — Погоди, пого… Во-он что! — протянула Марья Фирсовна изумленно. — Да ты нормальная, нет ли? Чего подумала? Да я же про Семку… И Семен… Совсем наоборот… Пожилая женщина с трудом находила слова, и слова были не те, но другие, нужные, не находились. Однако Наташа вдруг начала понимать смысл ее слов, и в голове у девушки зазвенело, стало что-то больно лопаться. — Не может быть, чтоб со мной… ко мне наоборот. Не может! — А вот и может. Я, Наташенька, все вижу и понимаю бабьим сердцем, что у него завязывается. Хоть сам-то он еще и не понимает. И пугает его, должно, что так все скоро и неожиданно. И растерялся, что так неловко все. Он тебя полуживую ведь сюда принес, а теперь… И потому сторонится он тебя. А тут Юрка вокруг тебя виться начал… Дочка, дочка, да как же это ты мои слова так могла понять? Наташа слушала ее и чувствовала, как плавится у нее в груди что-то горячее, растекается по всему телу и опьяняет, мешает теперь понимать более или менее вразумительные слова Марьи Фирсовны. И зачем она это все говорит, какое ей дело до нее, Наташи, до Семена, до того, как она поняла ее слова? — На фронт добровольцем хочет, все в военкомат бегает… — долетали обрывки ее слов до Наташи. — Вот и давит в себе то, что зашевелилось. Он понимает, не в пример Юрке этому. Он неприметный в жизни, Семка, стеснительный, а внутри прямой и крепкий. А меня, старую калошину, ты уж прости… — Ах, ничего я не знаю… Не понимаю. Оставьте меня одну, пожалуйста… ну, оставьте… Когда Марья Фирсовна ушла, Наташа долго стояла, прислонясь к дверному косяку, смотрела на всплывающую над селом круглую и тяжелую луну, глотала воздух, чтобы остудить себя внутри. Она ни о чем не думала, мыслей не было. Она не заметила, как подошел к дому возвращающийся с работы Семен, услышала лишь его голос: — Здравствуй. Вздрогнув, она попятилась, сбежала с крыльца. — Наташа? — Он шагнул было к ней. — Не смей! Не смей… Уходи! — воскликнула она, все пятясь. Он помедлил и, ничего не сказав, ушел в дом. Наташа села на ступеньку крыльца и неизвестно отчего заплакала. Слезы были тихие, не горькие, облегчающие… …В эту ночь она еще раз плакала такими же легкими и сладкими слезами. Лежа в постели, она вспомнила вдруг недавний разговор ребятишек, игравших в соседней комнате, и поняла, чем он показался любопытным ей. Во-первых, Димка Савельев, этот молчаливый, угрюмоватый даже парнишка, которого она недолюбливала, потому что он казался ей злым, хитрым, из которого, как она считала, вырастет человек, похожий на своего отца, вдруг оскорбился, что Андрейка определил его похожим на фашиста. Во-вторых, Семен, оказывается, занимается борьбой самбо. Вот уж никогда бы не подумала. И Марья Фирсовна говорила о нем все хорошее. Как она говорила? «Он неприметный в жизни, Семка, стеснительный, а внутри прямой и крепкий». Верно, неприметный. Юрий — тот другой, тот сильно уж приметный. А заведующая столовой про него говорит… А в чем эта прямота и крепость Семена? А впрочем, ну их, и Юрия и Семена! У них, у всех Савельевых, какие-то непонятные характеры, сложные, запутанные отношения, своя, непонятная ей жизнь, в которой ей никогда не разобраться. Да никто и не просит разбираться, она все равно рано или поздно найдет квартиру и уйдет от них. Поблагодарит всех — и Семена, и Анну Михайловну, и Марью Фирсовну, и бабушку Феню — и уйдет… Она пыталась заснуть. Но сон не шел. Сбоку сопела и ворочалась Ганка, прижималась к ней теплым тельцем, горячо дышала в плечо. — Ты не спишь, тетя Наташа? — шепотом спросила вдруг она. — Нет. А ты чего не спишь? — Я думаю. Наташа была рада, что девочка заговорила с ней, отвлекла ее. Она обняла Ганку за острые плечики, еще плотнее прижала к себе. — О чем ты думаешь? — Так. Обо всем… Как ты думаешь, Димка хороший? — Я не знаю, — сказала Наташа неопределенно. — Может быть. — Хороший, хороший. — убежденно зашептала девочка. — Как он сегодня… — И она не договорила, засмеялась чему-то, уткнувшись в Наташину грудь. Может быть, и правда Димка хороший, подумала Наташа, не такой, как он представляется ей. — Тетя Наташа, тетя Наташа, — опять зашептала Ганка в ухо, — а ты… целовалась когда-нибудь? — Ты… ты что?! О чем говоришь? — Я ничего, я совсем-совсем ничего, — торопливо прошептала Ганка. — Только мне интересно… интересно, приятно это или нет?
|
|||
|