|
|||
Автобиография Духовно Неправильного Мистика 3 страницаЯ и раньше слышал о смерти, но это были только рассказы, я не видел ее своими глазами, а если бы и увидел, это вряд ли приобрело бы для меня большое значение. Ты ничего не знаешь о смерти, пока не умирает любимый человек. Я хочу подчеркнуть это: Настоящее знакомство со смертью происходит, когда уходит тот, кого любишь. Когда любовь сливается со смертью, происходят огромные перемены, невероятное преображение, словно рождаешься заново. И тебе никогда уже не стать прежним. Но люди не умеют любить и потому не способны воспринимать смерть так, как ощутил ее я. Без любви смерть не дает ключиков к тайнам бытия, но если ты по-настоящему любишь, она открывает перед тобой путь ко всем секретам. Первая встреча со смертью была для меня очень трудной. Во многих отношениях. Умирал человек, которого я очень любил. Я считал этого человека своим подлинным отцом. Он вырастил меня в атмосфере полной свободы — без границ, запретов и приказов... Любовь и свобода! Если они есть, ты — настоящий царь. Это подлинное царство Божие: любовь и свобода. Любовь — это уходящие в землю корни, а свобода — крылья, чтобы парить в небесах. Дедушка дал мне и то, и другое. Он подарил мне такую любовь... Он никого не любил так сильно — ни мою маму, ни даже мою бабушку. Еще он дал мне свободу, а это величайший дар. Умирая, он подарил мне кольцо и со слезами на глазах сказал: «Мне больше нечего тебе дать». «Нана, ты уже дал мне самое дорогое», — ответил я. Он открыл глаза и спросил: «Что?» Я улыбнулся и сказал: «Неужели ты забыл? Ты подарил мне любовь и свободу. Думаю, на свете еще не было такого свободного ребенка, как я. Чего еще желать? Ты не мог бы дать ничего большего. И я очень тебе благодарен. Теперь ты можешь уснуть спокойно».
Эта моя первая встреча со смертью была прекрасной. Мне, в отличие от большинства детей, смерть не показалась чем-то уродливым. К счастью, я мог часами сидеть рядом с умирающим дедушкой, а угасал он очень медленно. Шаг за шагом — я даже ощущал, как надвигается смерть, я слышал ее величественное безмолвие. Повезло мне и в том, что рядом была Нани. Не будь рядом ее, я, скорее всего, не заметил бы красоты смерти, потому что любовь и смерть так похожи... возможно, это вообще одно и то же. Она любила меня. Я купался в потоках ее любви, но тут же, рядом, медленно надвигалась смерть. Та тележка с буйволами... Я до сих пор слышу эти звуки: грохот колес по камням, крики возницы, свист хлыста... Я все это и сейчас слышу. Эти звуки так крепко отпечатались в моей памяти, что, мне кажется, не сотрутся и после моей смерти. Думаю, даже после смерти я буду слышать скрип той телеги. Нани держала меня за руку, а я просто оцепенел, я не знал, что происходит, хотя прекрасно понимал, что сейчас происходит нечто важное. Голова дедушки покоилась на моих коленях, руками я касался его груди и ощущал, как медленно, очень медленно исчезает дыхание. Когда его грудь стала совсем неподвижной, я сказал бабушке: «Нани, мне кажется, он уже не дышит». Она ответила: «Все в порядке, не бойся. Он прожил хорошую жизнь, лучшего и желать нельзя». А еще она сказала: «Запомни, потому что такие мгновения не забываются. Никогда не проси лучшего. Хватает и того, что есть».
Первые семь лет — самые важные в жизни. Таких благоприятных возможностей не бывает уже никогда. В эти семь лет решается, какими станут остальные семьдесят. В этом возрасте закладываются все краеугольные камни. Итак, по странному стечению обстоятельств, судьба уберегла меня от родителей, а к тому времени, когда я к ним вернулся, я был уже почти самостоятельным — и уже научился летать. Я знал, что у меня есть крылья. Я понимал, что для того, чтобы взлететь, мне уже не нужна ничья помощь. Я знал, что все небо — мое. Я никогда не просил у родителей совета, а когда они мне что-то советовали, я неизменно возражал. Я говорил: «Это оскорбительно! Неужели вы считаете, что я сам не справлюсь? Я понимаю, что вы даете советы из лучших побуждений — и я благодарен за это, — но вы не понимаете одного: я могу справиться сам. Дайте мне возможность проявить себя. Не мешайте». За те семь лет я стал настоящим закоренелым индивидуалистом. Меня уже невозможно было связать по рукам и ногам. Лавка моего отца находилась на первом этаже дома нашей семьи. В Индии так обычно и устроено: дом и магазин вместе, чтобы легче было заниматься делами. Направляясь домой, я обычно проходил через лавку, закрыв глаза, — а идти там было всего-то метра четыре. Отец как-то сказал мне: «Я вот что заметил: ты, когда идешь через лавку в дом или из дома, вечно закрываешь глаза. Это что, обряд какой-то?» «Что-то в этом роде, — ответил я. — Я просто не хочу, чтобы эта лавка погубила меня так же, как тебя. Я ее видеть не хочу, мне тут неинтересно, совершенно неинтересно». А это была одна из лучших суконных лавок в городе. Там продавали самые красивые ткани, но я никогда не смотрел по сторонам, просто зажмуривался и шел дальше. Отец сказал: «Если даже откроешь глаза, это тебе ничуть не повредит». «Кто его знает, — ответил я. — Все это отвлекает, а я не хочу отвлекаться». Я был старшим сыном, и отец, естественно, хотел видеть во мне помощника. Он мечтал, чтобы после университета я вернулся и взял дела на себя. Он-то и сам неплохо справлялся: небольшая лавочка постепенно превратилась в солидный магазин. Отец говорил: «Кому я все это оставлю, как не тебе? Я ведь тоже старею. Неужели ты думаешь, что я вечно буду стоять за прилавком?» Я сказал: «Нет, не думаю, но ты ведь можешь просто уйти на покой. У тебя есть младшие братья, они с удовольствием займутся магазином. Он их очень даже интересует, и они боятся, что ты передашь дела мне. Я им уже говорил, чтобы не опасались меня, что я им не соперник. Отдай лавку своим младшим братьям». Но в Индии такая традиция: старший сын наследует всё. Мой отец был старшим у своих родителей и унаследовал эту лавку от отца. А я, само собой, должен был унаследовать все, что теперь было у него. Естественно, он очень тревожился... но выхода не было. Он все перепробовал, пытаясь хоть как-то меня уговорить, вызвать интерес к делам. Он мне, бывало, говорил: «Ты, даже если станешь врачом, и за месяц не заработаешь столько, сколько я за день зарабатываю. Или, например, инженером — и какой оклад у тебя будет? Даже если станешь профессором. Да я и профессора продавцом могу нанять, он сюда охотно пойдет. Знаешь, их кругом тысячи, этих выпускников, аспирантов, докторов, — и все безработные». Сначала он пытался убедить меня забросить мысли насчет университета. Он очень боялся, что я на целых шесть лет стану совершенно свободным и жить буду где-то далеко от дома. Он ведь тогда не сможет за мной присматривать. Он уже тогда жалел, что меня на целых семь лет отправили к родителям матери. Я ему говорил: «Ты не бойся. То, чего ты боишься, уже случилось: я и так прошел большую школу! Те семь лет у бабушки с дедушкой... Знаешь, университет меня не испортит, потому что я и так уже испорчен. Ты ничего не можешь поделать. Все эти средства убеждения — оклад, уважение, деньги... Для меня это ерунда. Кстати, можешь не волноваться, я не стану ни врачом, ни инженером. Я хочу всю жизнь быть бродягой». «Час от часу не легче! — воскликнул он. — Если бы ты хотел стать врачом или инженером, я бы еще понял, но почему бродягой? Разве это профессия? У тебя хватает мозгов обо всем этом рассуждать, так почему тебе взбрело в голову стать бродягой?! Даже сами бродяги обижаются, когда их так называют, а ты родному отцу заявляешь, что всю жизнь хочешь быть бродягой!» «Так и будет», — подтвердил я. Поразмыслив, он решил зайти с другого конца: «Зачем тогда тебе университет?» «Чтобы стать образованным бродягой, — пояснил я, — а не бродягой по принуждению. Я вообще не хочу делать что-то по принуждению. Я стану бродягой не потому, что не могу стать кем-то другим. Это не по мне. Сначала я хочу доказать всему миру, что могу стать кем угодно, но все равно предпочитаю быть бродягой — потому что доказал свою силу. Сильного уважают, даже если он бродяга, ведь уважение никак не связано со всеми твоими профессиями и окладами. Уважают того, кто обладает силой, трезвостью и умом. Пойми правильно: я хочу учиться в университете не для того, чтобы потом найти хорошую работу. Я был рожден не для таких глупостей, пусть другие ими занимаются. А образованный, умный, развитый бродяга — вот кого нам не хватает, потому что таких просто нет. Нищих-то полно, но все они — люди третьего сорта, это просто неудачники. Я хочу сначала добиться настоящего успеха, а потом послать этот успех подальше и стать обычным бродягой». Отец сказал: «Я не понимаю твоей логики, но раз уж ты решил стать бродягой, ничего не поделаешь». Те семь лет... Он снова и снова мне повторял: «Это была главная ошибка. В те годы мы еще могли бы на тебя повлиять, сделать из тебя что-то приличное. Но бабка с дедом тебя окончательно испортили». После смерти деда моя Нани уехала из деревни — утрата разбила ей сердце. Знаете, я видел тысячи супружеских пар... Я скитался по всей Индии, жил в самых разных домах и видел их жизнь изнутри, но ни разу не встречал семей, хоть чем-то похожих на моих стариков. Они любили друг друга по-настоящему. Бабушка перебралась в город, где жил мой отец, но она была женщиной независимой. Ей не нравилось жить в одном доме с целой толпой родственников — братья отца, их жены, дети... Настоящий караван. И бабушка сказала: «Мне тут не место. Я всегда жила в тишине, только я и муж, если не считать тех семи лет, когда ты с нами жил. Разговоров было мало, да и говорить не о чем. Обычно мы просто сидели рядом молча». Она сказала: «Я хочу жить одна». Ей подыскали дом на берегу реки. Окрестности там были похожи на место, где она жила вместе с дедом. Озера в городе не было, но река была красивая. Я целыми днями был в школе, бродил по городским улицам, у меня была тысяча дел, но ночевал я только у Нани. Она много раз говорила: «Твои родители, должно быть, обижаются. Мы забрали тебя на семь лет, и они не могут нам этого простить. Мы-то думали, что должны вернуть тебя таким же нетронутым, каким взяли. Мы не хотели ничего тебе навязывать. Но они сердятся. Не говорят об этом, но я-то чувствую, да и все вокруг говорят, что мы тебя испортили. А теперь ты не хочешь ночевать дома и каждый вечер приходишь ко мне. Они думают, что я продолжаю тебя портить — старик умер, но я еще жива». Я отвечал ей: «Ты сможешь уснуть, если я не приду? Для кого ты каждый вечер готовишь вторую кровать? Я ведь даже не говорю, что приду. Я никогда не знаю, что будет завтра, да и кто вообще знает? Почему же ты расстилаешь вторую постель?» У меня была давняя привычка. Позже моему психологу удалось меня от нее избавить, но на это ушло два-три года. Я с самого детства, сколько себя помню, ел перед сном сласти. Иначе я просто не мог уснуть. Бабушка не только готовила мне постель, она еще и заранее покупала все, что я любил. Сласти она держала у моей кровати, чтобы я мог поесть в любую минуту, даже среди ночи, если мне захочется. Я ее спрашивал: «Для кого ты это покупаешь? Сама ты их не ешь. С тех пор, как умер Нана, ты ни единой конфеты не съела». Мой Нана очень любил сласти. Думаю, именно он меня к ним приучил, потому что он сам ел сладкое перед сном. У джайнов так не принято. Джайны вообще не едят на ночь, даже молока и воды перед сном не пьют. Но он был единственным джайном на всю деревню, так что никаких трудностей не возникало. Возможно, именно он приучил меня к сладкому. Он и сам ел сладкое, и меня звал. Постепенно это вошло в привычку. Конечно, целых семь лет так продолжалось! А дома я не хотел ночевать по двум причинам. Прежде всего, дома сладкого не давали. Там было много детей, и если одного угощали конфетой, все остальные тут же начинали клянчить. А вера это запрещала, ты попросту не имел права о чем-то просить. Но я без сладкого не мог заснуть. Во-вторых, я понимал, что бабушка любит одиночество, а в нашем доме трудно было побыть в тишине, там народу было как на базаре. И я думал: «В этой толпе моего отсутствия никто и не заметит». Это правда, никто по мне не скучал. Родители знали, что я ночую у Нани, и не волновались. В общем, даже после первых семи лет я оставался вне сферы влияния родителей. Так уж получилось, что я с самого детства был предоставлен себе. Как бы я себя ни вел, плохо или хорошо, только я решал, что мне делать. И это постепенно стало образом моей жизни, это всего касалось — например, одежды. В нашем городке я был единственным немусульманином, который одевался как мусульманин. Отец говорил: «Делай что угодно, только не это! Все на нас смотрят! Подумай о своих братьях и сестрах! Что это тебе в голову взбрело?» В нашем городе мусульмане носили не индийские дхоти, а особые наряды, похожие на пижамы, — шалвары. Их носили пуштуны в Афганистане и Пакистане — далеких странах за Гималаями. Пусть они похожи на пижамы, но они очень красивые. Эти наряды не так скромно выглядят, как обычная пижама, на них много изящных складок. Из настоящих шалвар можно скроить добрый десяток пижам, столько на них складок. И эти складки, когда они аккуратно подобраны, придают одежде редкую красоту. Кроме того, я носил не индийскую, а длинную пуштунскую курточку. Индийские куртки коротенькие и рукава у них тесные, а у пуштунских просторные рукава, сами куртки тоже длинные, ниже колен. Наконец, я носил турецкую феску. Отец мне говорил: «Ты все равно проходишь по лавке зажмурившись. Почему бы тогда не ходить через черный ход?» Он говорил: «Пользуйся черным ходом, избавь меня от необходимости отвечать на вопросы любопытных покупателей. Они вечно интересуются, кто этот мусульманин, что бродит туда-сюда с закрытыми глазами. И откуда у тебя эти бредовые идеи? У нас солидное заведение, тут полно готовой одежды, ты мог бы выбрать лучшее. Зачем ты носишь исламский наряд?» В Индии считают, что нет ничего хуже исламского наряда. Я говорил отцу: «Именно поэтому. Все думают, что нет ничего хуже исламского стиля. Но я всем доказываю, что эта одежда, наоборот, самая лучшая. Посуди сам — где бы я ни появился, все сразу на меня внимание обращают. И на улицах, и в школе — все замечают только меня». Знаете, сколько пользы приносил мне этот наряд? Он действительно был роскошный, особенно феска — такая вытянутая шапочка и кисточка сбоку. Фески у нас носили самые богатые турки. Я был еще маленький, но этот наряд приносил мне много пользы. Я мог, например, смело зайти в городскую управу. Солдат у ворот окидывал меня взглядом и говорил: «Проходите». Он ведь видел, как я одет... Иначе меня, малыша, никуда бы не пустили, но, глядя на мой наряд, солдат думал: «Это, наверное, шейх или сынок какой-то важной шишки». При виде моей одежды даже комиссар* вскакивал с кресла и говорил: «Шейх-джи, бетье» — «Присаживайтесь, достопочтенный шейх». * Представитель колонии или доминиона в Британской империи. — Прим. перев. Я отцу говорил: «Этот наряд мне много пользы приносит. Когда-нибудь я заявлюсь к министру, и он тоже подумает, что я шейх, отпрыск богатого араба или перса. И ты после этого хочешь, чтобы я носил дхоти и куртку? Да кто тогда обратит на меня внимание?» Я ходил в этом наряде вплоть до тех пор, пока не поступил в университет. Домашние изо всех сил пытались меня переубедить, но, чем больше они наседали... Я им просто говорил: «Если перестанете меня уговаривать, я, может быть, и сам откажусь от этой одежды. Но если будете продолжать, я назло вам буду ее носить». Однажды отец сложил мои шалвары, куртки и все три фески в узелок, отнес в подвал и спрятал где-то среди кучи бесполезного хлама. Проснувшись, я не нашел одежду и тогда просто вышел голышом. Зажмурился и пошел себе через лавку. Иду и слышу, как отец кричит: «Стой! Вернись! Оденься, бесстыдник!» Я сказал ему: «Тогда верни мне одежду». Он ответил: «Не думал я, что ты на такое решишься. Я надеялся, что ты поищешь одежду, а я ее хорошо спрятал. И тогда тебе придется надеть обычную одежду, как у всех. Но я не думал, что ты решишься ходить голым». «Я предпочитаю не говорить, а действовать, — сказал я. — В пустую болтовню я не верю». Я даже не спрашивал никого, где моя одежда. Зачем? Можно ходить и голым, тебя тоже сразу замечают. Отец сказал: «Ладно, забирай свою одежду, ты победил. Только голым не ходи, это еще хуже. Все начнут говорить, что продавец сукна не может одеть своего сына. О тебе и так дурная слава ходит, ты хоть нас не позорь. Все скажут: «Глядите, какой бедный ребенок!» Все вокруг подумают, что мы не можем купить тебе одежду». Так все и продолжалось. Я не упускал случая отточить свою смекалку. Я оттачивал сообразительность и характер при любой возможности. Теперь, представляя по этим деталям общую картину, вы можете многое понять... Окружающие просто не в состоянии были понять, что я за человек — какой-то сумасбродный чудак, — но я делал все это умышленно и целенаправленно.
Я говорил отцу: «Нет». Это было первое, что я сказал у входа в начальную школу. Я сказал отцу: «Нет, не хочу туда. Это не школа, а тюрьма». Сами ворота, цвет здания... Это так странно, но в Индии тюрьмы и школы одинаковы: здания из красного кирпича, окрашенные в один и тот же цвет. Глянешь на здание и сразу не разберешь, школа это или тюрьма. Если это проделки какого-то шутника, то здорово у него получилось. Я сказал отцу: «Ты только посмотри! И это называется школа? Глянь на эти ворота! Неужели ты хочешь запереть меня тут на целых четыре года?» Отец сказал: «Этого я и боялся...» Мы стояли у ворот, не во дворе, а снаружи, потому что я упирался и не хотел идти внутрь. «Я всегда боялся, — продолжил отец, — что дед и, главное, эта женщина окончательно тебя испортят». «И правильно боялся, — ответил я. — Но дело уже сделано и теперь ничего не исправишь. Прошу тебя, пошли домой». «Что? — воскликнул он. — Ты должен учиться!» «Посмотри, как все начинается, — сказал я. — Меня уже лишают права выбора. Разве это учеба? Если ты за меня все решил, не нужно меня спрашивать. Возьми меня за руку и затащи во двор. Я, во всяком случае, буду знать, что попал в это кошмарное место не по своей воле. Сделай одолжение, заставь меня силой». Отец, конечно, очень расстроился и действительно затащил меня во двор. Он был человек простой, но все равно понимал, что это неправильно. Он мне сказал: «Я твой отец, но мне все равно не хочется тебя заставлять». «Не нужно чувствовать себя виноватым, — сказал я. — Ты поступил правильно. По доброй воле я сюда никогда не пришел бы, меня все равно понадобилось бы тащить силком. Мой выбор простой: не хочу. Но ты можешь навязать мне свое решение, потому что кормишь меня и одеваешь. Естественно, у тебя более выгодное положение». Когда мы прошли сквозь школьные ворота, у меня началась новая жизнь. Я долгие годы жил как дикий зверек. Я даже не могу сказать «как дикарь», потому что дикарей сейчас нет. Дикие люди появляются лишь время от времени. Я дикарь. Будда, Заратустра, Иисус — они тоже были дикими людьми. Но обо мне можно сказать, что в первые годы жизни я жил как дикий зверек. Я никогда не приходил в школу по своей воле. И я рад, что меня туда силком тащили, против моего желания. Та школа действительно была кошмарной. По существу, все они ужасны. Нет ничего плохого в том, чтобы давать детям возможность учиться, но давать им образование — это совсем другое. Любое образование отвратительно. Как вы думаете, кого я увидел в школе первым? Конечно, своего будущего учителя. За свою жизнь я повидал много красивых и уродливых людей, но этот тип был неподражаем! Он был преподавателем, он должен был стать моим учителем, но мне страшно было даже глядеть на него. Судя по всему, Господь очень торопился, когда лепил его лицо. Может, Богу приспичило и он помчался в туалет, так и не закончив дело, — но какой же урод в итоге получился! У него был крючковатый нос и только один глаз. Хватило бы и одного глаза, но этот нос делал лицо по-настоящему безобразным. А еще он был просто огромным. Он весил добрые полторы сотни кило, никак не меньше. И это был мой первый учитель — точнее, преподаватель. Признаться, увидев этого человека, я бы и сейчас задрожал от страха. Хотя он больше коня напоминал, чем человека. Мой первый учитель... Я не знал его настоящего имени, да и никто в школе не знал — я имею в виду, конечно, детей. Все называли его просто «учитель Кантар». Кантар переводится как «одноглазый», но это еще и ругательство. Прямой перевод невозможен, слишком много нюансов. В общем, в лицо все обращались к нему «учитель Кантар», а за глаза звали просто Кантаром, «одноглазым». Безобразным было не только его лицо. Что бы он ни делал, это было отвратительно. И, разумеется, мой первый день в школе не мог пройти без скандала. Кантар совершенно безжалостно наказывал детей. Я никогда больше не слышал о подобных жестокостях по отношению к детям. Он преподавал арифметику. Я немного умел считать, бабушка меня кое-чему научила. Она научила меня основам чтения и математики. В общем, я сидел за партой и смотрел в окно, на чудесные, сверкающие под солнцем фикусовые деревья. Ни одно другое дерево не может блистать в лучах солнцах так, как фикус. Каждый листочек дрожит в собственном танце, а все дерево кажется настоящим хором — тысячи ослепительных танцоров и певцов сливаются в одно целое, хотя каждый ведет свою партию. Я глядел, как трепещет на ветру листва и каждый листок переливается радугой. Я рассматривал сотню попугаев, которые скакали с ветки на ветку и радовались жизни просто так, без всякой причины. Еще бы, им ведь не нужно было ходить в школу! Я сидел, смотрел в окно, и тут рядом вырос учитель Кантар. «Нам стоит с самого начала расставить все по местам», — заявил он. «Совершенно согласен, — кивнул я. — Я тоже хотел бы с самого начала расставить все по местам». «Мы тут занимаемся арифметикой. Почему же ты смотришь в окно?» — спросил он. «Арифметику слушают, а не смотрят, — пояснил я. — Я же не обязан разглядывать ваше прекрасное лицо. Мне приятнее смотреть в окно. Что касается арифметики, то можете вызвать меня к доске. Я все слышал и готов отвечать». Он вызвал меня к доске, и это стало началом затяжной череды неприятностей. Правда, не для меня, а для него. Дело в том, что я правильно решил все задачи. Он не мог поверить в это и сказал: «Правильно или неправильно, но я тебя все равно накажу, потому что на уроке нельзя смотреть в окно». Он велел мне подойти к учительскому столу, а сам достал из ящика коробку карандашей. Я был уже наслышан об этих знаменитых карандашах. Он вставлял их ученикам в пальцы, а потом давил и спрашивал: «Теперь все понятно? Ты все понял?» Представляете, маленьким детям! Я бросил взгляд на карандаши и сказал: «Я слышал про ваши карандаши. Но прежде чем начнете мучить меня, вспомните, что это может вам дорого обойтись. Вы можете даже лишиться места». Он рассмеялся. Доложу вам, в ту минуту он был похож на хохочущее чудовище, какие являются порой во снах. «И кто, по-твоему, может мне помешать?» — спросил он. «Это неважно, — сказал я. — Я просто хочу спросить: смотреть в окно на уроке арифметики — это что, нарушение закона? И если я ответил на все ваши вопросы, решил все задачи и могу повторить урок слово в слово, то что плохого в том, что я гляжу в окно? Если это запрещено, то почему в классе есть окна? зачем они? Днем тут уроки, а ночью окна не нужны, некому в них смотреть». «А ты, похоже, настоящий смутьян», — сказал Кантар. «Совершенно верно, — ответил я. — И сейчас я намерен сходить к директору и спросить, разрешает ли закон наказывать меня, если я правильно ответил на вопросы учителя». В ту же секунду он начал вести себя немного добродушнее. Я сам удивился, ведь все говорили, что этого человека ничем не проймешь. Тогда я сказал: «А потом я отправлюсь к председателю городской управы, попечителю этой школы. И завтра приду в школу в сопровождении комиссара полиции. Пусть он своими глазами посмотрит на здешние порядки». Кантар вздрогнул. Никто этого не заметил, но у меня глаз был наметан, я видел много такого, что ускользало от других. Конечно, я не умею видеть сквозь стены, но мельчайшие, почти микроскопические тонкости всегда подмечаю. И я сказал ему: «Вы дрожите? Впрочем, вы все равно не признаетесь. В общем, посмотрим, как оно будет дальше. Но сначала я хочу поговорить с директором». Я действительно пошел к директору, и он сказал: «Я знаю, что этот учитель наказывает детей. Это незаконно, но я ничего не могу поделать, потому что он самый старый учитель в городе. Его учениками были все горожане, их отцы и деды. Лучше с ним не ссориться». «А мне плевать, — сказал я. — Мой отец, мой дед тоже у него учились. Но мне плевать, кто у него учился. Если честно, я в своей семье чужой. Я вырос далеко, а здесь я чужой». Директор сказал: «Мальчик мой, я сразу заметил, что ты странный. Не нарывайся на неприятности. Он тебя замучает». «Это будет не так уж просто, — ответил я. — Думаю, пора перейти к борьбе с любыми пытками. Я готов». Я сжал руку — маленькую детскую руку — в кулачок, стукнул по столу и заявил: «Учеба, образование — это меня не волнует. Меня волнует свобода. Никто не смеет меня мучить. Вы обязаны показать мне школьные правила. Я еще плохо читаю, так что вы мне, пожалуйста, покажите, где написано, что ученик не имеет права смотреть в окно, даже если при этом отвечает на пятерку». «Если ты ответил на пятерку, никого не должно волновать, куда ты смотрел», — признал директор. «Тогда пойдемте со мной», — предложил я. Директор всегда носил с собой ветхую книгу со сводом школьных правил. Не думаю, правда, что ее кто-нибудь читал. Директор сказал учителю Кантару: «Лучше не наказывайте этого ученика, это может аукнуться. Похоже, он не из тех, кто легко сдается». Но учитель Кантар тоже был не из тех. Боюсь, совет директора возымел обратное действие — учитель стал еще жестче и свирепее. Он ответил: «Не беспокойтесь. Я сам ему все объясню. Кого волнуют все эти старые правила? Я всю жизнь работаю в школе, а какой-то сопляк будет мне указывать?» «Завтра в этом здании будете либо вы, либо я, — заявил я. — Вместе мы не уживемся. Давайте подождем до завтра». Я побежал домой и рассказал обо всем отцу. Он ответил: «Я начал тревожиться еще задолго до этого. Этого я и боялся — ты не только на себя беду накликаешь, но и на других, еще и меня в это втянешь». «Да нет, я просто поставил тебя в известность, — объяснил я, — чтобы ты потом не говорил, будто от тебя что-то скрывали». И я пошел к комиссару полиции. Он оказался замечательным человеком. Я даже не думал, что в полиции встречаются такие люди. Он сказал мне: «Слышал я про этого учителя. Честно говоря, он и моего сына наказывал. Просто никто на него не жаловался. Жестокое обращение с детьми противозаконно, но если нет жалобы, ничего нельзя поделать, а я сам боялся подать иск... Боялся, что сына оставят на второй год. Я решил, что пусть лучше он немного потерпит. Оставалось подождать всего пару месяцев, потом он переходил в среднюю школу». «Тогда я подаю официальную жалобу, — сказал я. — Мне все равно, переведут меня дальше или оставят на второй год. Пусть хоть всю жизнь в первом классе держат». Он посмотрел на меня, похлопал по плечу и сказал: «Ты молодец. Завтра я приду в школу». После этого я направился к председателю городской управы, а он оказался не человеком, а тряпкой. Он мне сказал: «Я все знаю. Мы ничего не можем поделать. Терпи. Это не так страшно, все привыкают». И я ему вот что ответил. Я запомнил каждое слово: «Не собираюсь я терпеть, совесть мне не позволит». «Раз так, я ничем не могу тебе помочь, — сказал председатель. — Сходи к моему заместителю, может, он чем-то поможет». Вот за этот совет я был потом ему очень признателен, потому что его заместитель по имени Шамбху Дубе оказался единственным достойным человеком во всем нашем городе. Я постучал в дверь его кабинета. Помните, мне было всего девять лет, а он был заместителем председателя городской управы... Раздался голос: «Войдите». Он явно ожидал увидеть почтенного господина и немного смутился, когда понял, что перед ним какой-то мальчишка. Я сказал: «Простите, что я еще маленький. Больше того, у меня нет никакого образования, но я все равно хочу подать жалобу на учителя Кантара». И он выслушал мой рассказ о том, как учитель пытает первоклассников, вставляя им карандаши между пальцами, загоняя иголки под ногти... Он не мог в это поверить! Потом он сказал: «До меня и раньше доносились подобные слухи... Но почему же никто не жаловался?» «Люди боятся, что их детей будут терзать еще больше», — пояснил я. «А ты сам не боишься?» — спросил он. «Нет, — сказал я. — Потому что я готов остаться на второй год. Что он еще может мне сделать?» Да, я сказал, что готов остаться на второй год, но на самом деле собирался бороться до последнего: «Либо он, либо я — мы с ним рядом не уживемся». Шамбху Дубе жестом подозвал меня поближе. Он взял меня за руку и сказал: «Я люблю смелых людей, но никогда не видел столь юных бунтарей. Ты молодчина!» Мы подружились, и дружба наша тянулась до самой его смерти. В нашем городке... По существу, в деревне... Двенадцать тысяч жителей — по индийским меркам, это большая деревня. В Индии место считается городом, если в нем больше ста тысяч жителей. А полтора миллиона — это уже крупный город. Так вот, в нашей деревне я ни разу не встречал человека, который мог бы сравниться по талантам и душевным качествам с Шамбху Дубе. Кое-кто решит, что я преувеличиваю, но я во всей Индии такого человека больше не видел. Они очень редко встречаются.
|
|||
|