|
|||
Вадим Валерианович Кожинов 5 страница
Поэт обращается к ветру:
...Спасибо, ветер! Твой слышу стон. Как облегчает, как мучит он! Спасибо, ветер! Я слышу, слышу! Я сам покинул родную крышу...
Или очень «предметный», но имеющий и внутренний, символический смысл образ: ...В обнимку с ветром иду по скверу В потемках ночи... Или, наконец, прямая связь судьбы и ветра (метели): Пускай меня за тысячу земель Уносит жизнь! Пускай меня проносит По всей земле надежда и метель, Какую кто-то больше не выносит! Когда ж почую близость похорон, Приду сюда, где белые ромашки, Где каждый смертный свято погребен В такой же белой горестной рубашке...
В последней строфе — конец земной судьбы, но сама эта судьба предстает перед поэтом как инобытие ветра. Стихия ветра имеет в поэзии Рубцова трагедийное звучание. Но, конечно, не в бытовом смысле слова «трагедия», означающем только мрачную скорбь, несчастье, безысходность. Подлинная трагедия всегда несет в себе торжество смертельной борьбы и даже высокое чувство трагической радости. И в стихах Рубцова ветер не только «вносит в жизнь смятенье и тоску»; поэт бродит допоздна, «наслаждаясь ветром резким». Трагедийная сущность ветра раскрывается в своего рода гимне, которым поэт завершил свою первую книгу «Звезда полей»:
Люблю ветер. Больше всего на свете. Как воет ветер! Как стонет ветер! О ветер, ветер! Как стонет в уши! Как выражает живую душу! Спасибо, ветер! Твой слышу стон. Как облегчает, как мучит он! —
здесь точно выражена мучительная и в то же время облегчающая, просветляющая или, говоря философски, содержащая катарсис природа трагедийного. Михаил Лобанов говорит в своей статье «Стихия ветра»: «Николаю Рубцову дано было сказать свое слово о природе и, что очень трудно после Тютчева,— о стихии ветра. Это было бы невозможно, если бы поэт не обладал своим сильным мирочувствованием, в основе которого была «жгучая, смертная» связь с родной землей. Но что-то «жгучее, смертное» есть и в связи поэта с самой природой, ветром, вьюгой, вызывающими в его душе отклик чувств — мирных, тревожных, вплоть до трагических предчувствий. В стихотворении «Памяти матери», думая ночью в пургу о могиле матери «во мгле снегов», поэт вдруг как бы вздрагивает:
Кто там стучит? Уйдите прочь! Я завтра жду гостей заветных... А может, мама? Может, ночь, — Ночные ветры? ...В ветре всё сейчас, вся жизнь человека... Эта обнаженность мирочувствования в какой-нибудь стихийной точке, она переносит сознание уже за грань привычного, как в том же стихотворении: Меня ведь свалят с ног снега, Сведут с ума ночные ветры! С этим нельзя долго жить, но и без этого нельзя...»1 Можно добавить, что стук ветра в этих стихах — как стук судьбы. Говоря о стихии света и ветра, я стремился охарактеризовать природу поэзии Николая Рубцова в целом. Мир поэта, конечно, отнюдь не сводится полностью к этим стихиям, но все же в них с особенной силой и ясностью раскрывается его целостная суть. Глубокая значительность, подлинность и властное обаяние творчества Рубцова объясняется не просто «искренностью», «душевностью», «нравственной чистотой» и другими общечеловеческими, «житейскими» качествами (а именно так, к сожалению, решается вопрос во многих статьях о поэте). Поэзия — это искусство, а не «бесхитростная» исповедь. Можно быть превосходнейшим человеком и писать из рук вон плохие и оставляющие всех равнодушными стихи. Николай Рубцов был поэтом, художником по самой своей крови. Уместно упомянуть здесь об одном выразительном случае. В городской библиотеке Тотьмы (где Николай Рубцов не раз бывал в последние годы жизни) мне рассказывали, как поэт, читая стихи, вдруг оборвал их на полуслове и потребовал остановить громко стучавший маятник стенных часов. «Вы не стихи слушаете, вы его слушаете!» — с раздражением воскликнул он, указывая на маятник, и стал снова читать лишь после того, как часы остановили... Люди, которые рассказывали мне об этом эпизоде, поняли его, увы, как проявление капризности и даже самодурства поэта. Между тем это было, конечно,
1 День поэзии. 1972. М., «Советский писатель», 1973, стр. 181.
естественным и по-своему прекрасным проявлением натуры истинного художника. Представим себе этот дом в Тотьме, на берегу величавой Сухоны, дом, за стенами, за окнами которого — таящие и покой, и тревогу просторы родной земли. Поэт как бы вслушивается и в музыку этих просторов, и в свои строки, созданные для того, чтобы воплотить эту музыку и передать ее людям. Но что такое? В это совершающееся здесь и сейчас действо, в это таинство вторгся посторонний, механический и монотонный звук...1 Вполне возможно, что он не помешал бы поэту так сильно в иной обстановке, где-нибудь в большом и чужом городе. Но здесь, в Тотьме, он оказался невыносимым. В этом выразилось предельно внимательное и остроревнивое отношение поэта к ритмическому движению своего стиха. Однако дело, конечно, не в «форме» как таковой. Внешний ритм воплощает ритм самого содержания в частности, ритм того льющегося свечения, которое, как я стремился показать, образует одну из основ рубцовской поэзии. Не будем забывать, что художественная форма — это не «оболочка», а неотъемлемая плоть смысла. Поэзия Николая Рубцова, как и любая истинная поэзия, несет в себе богатый и сложный смысл (который можно действительно понять и оценить только лишь на пути изучения единства содержания и формы, — что я и пытался делать). Чрезвычайно существенна для поэзии Рубцова, например, стихия предвечернести (непосредственно связанная не только со смыслом, но и его воплощением), о которой гово-
1 Звук маятника в принципе имеет свою особенную содержательность (ведь это «голос времени»), но он явно не соответствует широкому дыханию поэзии Рубцова.
рит в уже упоминавшейся работе Валерий Дементьев. Очень большое значение имеет в его творчестве поэтическое решение темы смерти, о чем хорошо сказал Виктор Коротаев1. Большое место занимает в стихах Николая Рубцова традиционный для русской поэзии образ дороги, пути, странствия и т. д. Я стремился показать, что истинное существо поэзии Николая Рубцова — в воплощении слияния человека и мира, слияния, которое осуществляется прежде всего в проникающих творчество поэта стихиях света и ветра, образующих своего рода внутреннюю музыку. Истоки этой музыки — в тысячелетнем народном мироощущении и в то же время в неповторимом личностном мироощущении поэта (я хочу сказать, что поэт другого душевного склада опирался бы на иные стороны духовного творчества народа). Никто не мог бы увидеть светящийся снег и услышать гудящий на ветру бор так, как Николай Рубцов: Ах, кто не любит первый снег В замерзших руслах тихих рек, В полях, в селеньях и в бору, Слегка гудящем на ветру! В деревне празднуют дожинки. И на гармонь летят снежинки. И, весь в светящемся снегу, Лось замирает на бегу На отдаленном берегу... Образы света и ветра в поэзии Рубцова ни в коей мере не повторяют соответствующие образы народной мифологии. Так, например, «светящийся снег» — это совершенно самостоятельный образ современного
1 В. Коротаев. Горит его звезда...— «Вологодский комсомолец», 1973, 19 января, стр. 4.
поэта. Но в то же время стихии света и ветра, воплощающие в поэзии Рубцова богатый смысл — смысл эстетический, нравственный, образно-художественный, — никак не отгорожены от народного мироощущения, они подлинно народны, не переставая быть глубоко личными. О народности того или иного поэта часто говорят, основываясь на тематических и языковых чертах его творчества — то есть на осваиваемом им «готовом» материале жизни и слова. Такая внешняя народность достижима без особого дара и творческого накала. Между тем народность Николая Рубцова осуществлена в самой сердцевине его поэзии, в том органическом единстве смысла и формы, которое определяет живую жизнь стиха. Дело вовсе не в том, что поэт говорит нечто о природе, истории, народе; сказать о чем-либо могут многие, и совершенно ясно, в частности, что многие современные поэты говорят о природе, истории, народе . гораздо больше, чем Николай Рубцов. Дело в том, что в его поэзии как бы говорят сами природа, история, народ. Их живые и подлинные голоса естественно звучат в голосе поэта, ибо Николай Рубцов — возвращусь к тому, с чего я начал разговор, — был, по слову Есенина, поэт «от чего-то», а не «для чего-то». Он стремился внести в литературу не самого себя, а то высшее и глубинное, что ему открывалось. Именно поэтому его стихи органичны и не несут на себе того отпечатка «сделанности», «конструктивности», который неизбежно лежит на стихах, написанных «для чего-то». И сложность его поэзии — это неисчерпаемая сложность жизни, а не сложность конструкций, любая из которых состоит из ограниченного количества элементов и связей. По определению П. А. Флоренского, сделанные предметы блестят, а рожденные мерцают1. В поэзии Николая Рубцова есть это живое мерцание (в данном случае речь идет не только о световом явлении, а и о непрерывном трепете всего живого). Николай Рубцов успел написать очень немного: его зрелые стихи уместятся в книжке карманного формата. «Но — вспоминается невольно — эта книжка небольшая...» В этом кратком и первом по времени очерке о поэте невозможно было говорить обо всем. Помимо самой общей характеристики жизни и творчества поэта, мне хотелось так или иначе выявить собственно художественную ценность его наследия, ту ценность, благодаря которой лучшие стихи Николая Рубцова, как я полагаю, останутся в истории великой русской поэзии.
1 См.: Прометей, вып. 9. М., «Молодая гвардия», 1972, стр. 147.
Вадим Валерианович Кожинов
|
|||
|