Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Агата Кристи 39 страница



 Мне хотелось иметь угол, где никто бы меня не беспокоил. В комнате не должно быть телефона – только большое пианино, крепкий большой стол, удобная софа или диван, стул с высокой прямой спинкой, чтобы печатать на машинке, и одно кресло, в котором можно расслабиться, – больше ничего. Я купила большой «Стейнвей» и несказанно наслаждалась своей комнатой. Пока я находилась в доме, на моем этаже запрещалось пользоваться пылесосом, и даже если бы поблизости случился пожар, я бы пальцем не пошевелила. Впервые в жизни у меня появился собственный уголок, и я блаженствовала в нем пять или шесть лет, вплоть до момента, когда во время войны дом разбомбили. Не могу понять, почему я никогда больше не устраивала себе кабинета. Наверное, потому, что привычка работать за обеденным столом или на углу умывального столика слишком въелась в меня.

 Дом № 48 по Шеффилд-террас оказался счастливым домом; я почувствовала это, едва переступив порог. Наверное, человек, выросший в особняке с большими комнатами, подобном Эшфилду, всегда испытывает тоску по простору. Мне доводилось жить в очаровательных маленьких домиках – оба дома: на Кэмпден-стрит и «конюшенный» были небольшими – но я никогда не чувствовала себя там безоговорочно удобно. И дело вовсе не в мании величия; можно иметь небольшую, но очень элегантную и дорогую квартиру, а можно – гораздо дешевле – снять дом сельского священника, огромный, обветшалый, готовый вот-вот развалиться. Дело в ощущении простора, возможности расправить плечи. Кстати, если вам самой приходится делать уборку, то приводить в порядок большую комнату гораздо легче, чем вытирать пыль во всех закуточках и со множества предметов мебели в маленькой комнатушке, где к тому же постоянно натыкаешься на чей-нибудь «задний фасад».

 Макс не отказал себе в удовольствии соорудить у себя в кабинете новый камин, причем строительством руководил лично. На Ближнем Востоке ему так часто приходилось иметь дело с очагами и дымоходами из обожженного кирпича, что он считал себя докой в этой области, хотя приглашенный специалист, мистер Уизерс, к его проекту отнесся скептически.

 – С каминами и дымоходами никогда ничего не угадаешь наперед, – сообщил он. – Все делаешь по правилам, вроде должны работать нормально, а они не работают. Что же до этого, вашего, то он и придуман-то против правил, должен вам сказать, – заявил он Максу.

 – Делайте точно, как я говорю, – ответил Макс, – и вы увидите!

 К великому огорчению мистера Уизерса, он действительно увидел. Камин Макса никогда не дымил. В каминную доску Макс вмонтировал один из знаменитых ассирийских кирпичей с клинописной надписью, который стал как бы предупредительным щитом, оповещавшим – «Берлога археолога. Частное владение».

 Единственное, что беспокоило меня на Шеффилд-террас, это какой-то запах в нашей спальне. Макс его не чувствовал, и Бесси считала, что я все придумываю, но я твердо стояла на своем: пахнет газом. Макс обратил мое внимание на то, что в доме нет газа, он к нему не подведен.

 – Ничего не могу с собой поделать, – упорствовала я. – Чувствую запах газа.

 Я вызывала строителей и газовщиков, они ползали на животах, нюхали под кроватью и в конце концов заявили, что мне все мерещится.

 – Конечно, если здесь что-то и есть, леди, хоть мой нос ничего не чувствует, – сказал газовщик, – так это, может быть, дохлая мышь или дохлая крыса. Хотя крыса вряд ли, крысу я бы учуял, а мышь, может, и есть. Очень маленькая мышка.

 – Не исключено, – согласилась я, – но если так, то это очень дохлая маленькая мышка.

 – Надо поднять доски.

 Подняли доски – никакой мышки не нашли, ни большой, ни маленькой. Но что бы то ни было, газ ли, дохлая ли мышь, запах не исчезал. Я продолжала вызывать строителей, газовщиков, водопроводчиков – всех, кто, как мне представлялось, может как-то помочь. В конце концов все они стали смотреть на меня с ненавистью. Я всем надоела – Максу, Розалинде, Карло, все они называли это «мамиными выдумками». Но мама-то знала, как пахнет газ, и продолжала стоять на своем. Едва не доведя всех до помешательства, я все же доказала свою правоту. Оказалось, что под полом нашей спальни проходила старая, давно не используемая газовая труба, из которой понемногу продолжал течь газ. На чей счет этот газ тек, никто сказать не мог – в нашем доме даже газового счетчика не было, но как бы то ни было, он тек по заброшенной трубе и проникал в нашу спальню. Я так гордилась своей победой, что на какое-то время стала просто невыносимой и больше чем обычно задирала нос.

 Перед тем как купить дом на Шеффилд-террас, мы с Максом приобрели еще один, за городом. Нам нужен был небольшой домик или деревенский дом, потому что каждый раз ездить на выходные в Эшфилд и обратно было невозможно. Если бы мы имели загородный дом неподалеку от Лондона, это решило бы все проблемы.

 У Макса было два любимых места в Англии – окрестности Стокбриджа, где он провел детство, и пригороды Оксфорда. Время, проведенное в Оксфорде, он считал самым счастливым в жизни. Там все было ему знакомо, и он очень любил Темзу. Поэтому в поисках дома мы ездили вдоль реки туда-сюда. Искали в Горинге, Уоллингфорде, Пэнбурне. На берегу реки дом найти оказалось трудно, так как это были либо грандиозные сооружения в позднем викторианском стиле, либо небольшие деревенские дома, полностью затапливаемые зимой.

 Наконец я увидела объявление в «Тайме». Это случилось за неделю до нашего очередного отъезда в Сирию.

 – Посмотри, Макс, – сказала я, – в Уоллингфорде продается дом. Помнишь, как нам понравилось в Уоллингфорде? А что если это один из домов на берегу? Когда мы там были, ни один из них не продавался.

 Мы созвонились с агентом и бросились в Уоллингфорд.

 Это оказался восхитительный дом в стиле эпохи королевы Анны, расположенный, правда, близко к дороге, но позади был сад и отделенный от него каменным забором огород – даже слишком большой для нас, а ниже – то, о чем всегда мечтал Макс: луга, расстилающиеся до самой реки. И река здесь, приблизительно в миле от Уоллингфорда, была очень хороша. Дом состоял из пяти спален, трех гостиных и замечательной кухни. Из окна одной гостиной сквозь пелену дождя виднелся потрясающий кедр, ливанский. Он стоял на лугу, луг подступал к самой изгороди неподалеку от дома, и я подумала, что за изгородью мы устроим лужайку для игр, так что кедр окажется посреди нее и жаркими летними днями мы сможем пить под ним чай.

 Времени терять не следовало. Дом продавался неправдоподобно дешево, безо всяких условий, и мы там же на месте приняли решение. Позвонили агенту, подписали необходимые бумаги, поговорили с юристами и землеустроителями – все как положено – и купили дом.

 К сожалению, в последовавшие за этим девять месяцев нам не пришлось его больше видеть. Мы уехали в Сирию и там все время мучились сомнениями, не сделали ли мы большую глупость. Мы ведь намеревались купить маленький коттедж, а вместо этого приобрели дом в стиле королевы Анны с изящными окнами и хорошими пропорциями. Но Уоллингфорд казался таким прелестным! Железнодорожное сообщение с ним не было толком налажено, поэтому он не стал местом паломничества ни для лондонцев, ни для оксфордцев.

 – Я думаю, – сказал Макс, – нам будет там очень хорошо.

 И нам действительно всегда очень хорошо там, вот уже лет тридцать пять, если не ошибаюсь. Мы вдвое удлинили кабинет Макса, теперь из него открывается вид прямо на реку. Зимний дом в Уоллингфорде – дом Макса, и всегда был его домом. Эшфилд – мой дом и, думаю, Розалиндин.

 Вот так мы и жили. Макс со своей археологией, которой был предан всей душой, я – со своим писательством, становившимся все более профессиональным и вызывавшим поэтому во мне все меньше энтузиазма.

 Прежде писать книги было увлекательно – отчасти потому, что настоящей писательницей я себя не ощущала и каждый раз удивлялась тому, что оказалась способной написать книгу, которую опубликовали. Теперь же писание книг стало рутинным процессом, моей работой. Издатели не только печатали их, но и постоянно побуждали меня продолжать работу. Однако вечное стремление заняться не своим делом не давало мне покоя; полагаю, без этого жизнь показалась бы мне скучной.

 Теперь мне хотелось написать что-нибудь другое, не детектив. Испытывая чувство некоторой вины, я с удовольствием принялась за роман под названием «Хлеб гиганта». Это была книга, главный образом, о музыке, и нередко она выдавала мое слабое знание предмета с технической точки зрения. Пресса о ней была довольно щедрой. И продавалась книга недурно – вполне прилично для «первого романа». На обложке стояло имя Мэри Уэстмакотт, и никто не знал, что это я. Мне удалось сохранять свое авторство в секрете пятнадцать лет.

 Год или два спустя я написала под тем же псевдонимом еще одну книгу – «Незаконченный портрет». Разгадал мою тайну только один человек: Нэн Уоттс – теперь ее зовут Нэн Кон. У Нэн была очень цепкая память, некоторые мои высказывания о детях, а также стихотворение, процитированное в первой книге, обратили на себя ее внимание. Она тут же сказала себе: «Это написала Агата, не сомневаюсь».

 Как-то, слегка подтолкнув меня в бок, она притворным тоном произнесла:

 – На днях прочла книжку, которая мне очень понравилась; постой-ка, как же она называется? «Кровь карлика»? Да, точно, «Кровь карлика»! – и она лукаво подмигнула мне. Когда мы подъехали к ее дому, я спросила: «Как ты догадалась насчет „Хлеба гиганта“?

 – Ну как же мне было не догадаться, я ведь знаю твою манеру речи, – ответила Нэн.

 Время от времени я, бывало, писала песни, преимущественно баллады. Я и представить себе не могла, что мне выпадет невероятное счастье освоить еще одну, совершенно новую для меня сферу писательской деятельности, тем более в возрасте, когда люди уже не так легко пускаются в авантюры.

 Думаю, подвигло меня к этому раздражение, вызванное неудачными, с моей точки зрения, опытами инсценирования моих книг. Хоть я и написала когда-то пьесу «Черный кофе», всерьез о драматургии не помышляла – работа над «Эхнатоном» доставила мне удовольствие, но я никогда не верила, что кто-нибудь ее поставит. Однако мне вдруг пришло в голову, что если другие инсценируют мои книжки неудачно, я сама должна попробовать сделать это лучше. Мне казалось, неудачи проистекают оттого, что инсценировщики не могут оторваться от текста и обрести свободу. Детектив дальше всего отстоит от драматургии, и его инсценировать труднее, чем что бы то ни было другое. В нем ведь такой замысловатый сюжет и обычно столько действующих лиц и ложных ходов, что пьеса неизбежно получается перегруженной и чрезмерно запутанной. Адаптируя детектив для театра, его нужно упрощать.

 Я написала «Десять негритят», потому что меня увлекла идея: выстроить сюжет так, чтобы десять смертей не показались неправдоподобными и убийцу было трудно вычислить. Написанию книги предшествовал длительный период мучительного обдумывания, но то, что в конце концов вышло, мне понравилось. История получилась ясной, логичной и в то же время загадочной, при этом она имела абсолютно разумную развязку: в эпилоге все разъяснялось. Книгу хорошо приняли и писали о ней хорошо, но истинное удовольствие от нее получила именно я, потому что лучше всякого критика знала, как трудно было ее писать.

 Вскоре я сделала следующий шаг. Будет занятно посмотреть, подумала я, удастся ли мне сделать из «Негритят» пьесу. На первый взгляд, это казалось невозможным, потому что под конец не остается в живых ни одного персонажа, который мог бы объяснить, что же произошло. Пришлось несколько изменить сюжет. Я считала, что путем введения одного нового хода сумею сделать отличную пьесу – нужно лишь оставить двух действующих лиц невиновными. В финале они, объединившись, преодолеют все испытания. Это не противоречило и стилистике детской считалочки, ибо в «десяти негритятах» есть и строчка о двоих, которые поженились, после чего не осталось уже никого.

 Я написала пьесу. Восторга она ни у кого не вызвала, вердикт был таков: «Невозможно поставить». Однако Чарлзу Кокрену она понравилась. Он сделал все, что мог, чтобы поставить ее, но, к несчастью, не смог убедить тех, от кого это зависело, разделить его восторг. Они твердили то же самое – невозможно ни поставить, ни сыграть, зритель будет смеяться, в пьесе нет необходимой драматургической напряженности. Кокрен твердо заявил, что не согласен с ними, но сделать ничего не смог.

 – Надеюсь, когда-нибудь вам больше повезет с этой пьесой, – сказал он, – я бы хотел увидеть ее на подмостках.

 Прошло время – и счастье действительно улыбнулось. Человеком, оценившим пьесу, оказался Берги Мейер, ранее открывший путь на сцену другой моей пьесе, «Алиби», где главную роль играл Чарлз Лоутон. «Негритят» поставила Айрин Хеншелл и поставила, по-моему, превосходно. Мне было очень интересно познакомиться с ее режиссерским методом, так как он существенно отличался от метода Джералда Дюморье. Начать с того, что мне, неискушенной в театральной жизни, Айрин показалась неловкой, словно бы неуверенной в себе, но, наблюдая за ее работой, я поняла, какого высокого класса профессионалом она была. Она в первую очередь чувствовала сцену, видела, а не слышала будущий спектакль, представляла себе мизансцены, освещение, – словом, зрительный образ спектакля. И лишь после этого, как бы обдумывая уже свершившееся, обращалась к тексту. Такой метод оказывался очень плодотворным, она добивалась впечатляющего результата. В спектакле постоянно поддерживалось нужное напряжение. А со светом она работала просто виртуозно – достаточно вспомнить эпизод, где трое детей держат в руках зажженные свечи. По мере того как сцена погружается в темноту, три маленьких язычка пламени остаются таинственными световыми пятнами.

 Кроме того, актеры играли превосходно, и зритель ощущал, как постепенно нарастают напряжение, страх и недоверие между действующими лицами; гибель персонажей была обставлена режиссерски так искусно, что в зале не возникло и намека на смех, постановщица не стремилась заставить зрителя дрожать от волнения, что порой вызывает обратный эффект: зритель начинает потешаться. Я не хочу сказать, что больше других люблю эту свою пьесу или эту книгу или что считаю их своими самыми большими удачами, но я уверена, что это моя самая искусная работа. Именно после «Десяти негритят» я всерьез, наравне с писанием книг, занялась драматургией и решила, что впредь никто, кроме меня, не будет инсценировать мои вещи: я сама буду выбирать, что инсценировать, и решать, какие из моих книг для этого пригодны.

 Следующей моей пробой пера в этом жанре, предпринятой, правда, лишь через несколько лет, была «Западня». Мне вдруг пришло в голову, что из этой повести получится неплохая пьеса. Я поделилась своим соображением с Розалиндой, которая играла значительную роль в моей профессиональной жизни, постоянно и безуспешно пытаясь охлаждать мой пыл.

 – Сделать пьесу из «Западни», мама?! – с ужасом воскликнула Розалинда. – Это хорошая книга, я люблю ее, но из нее невозможно сделать пьесу!

 – А я смогу, – ответила я, вдохновленная ее возражениями.

 – Ну что ж, искренне желаю удачи, – вздохнула Розалинда.

 Несмотря ни на что, я с удовольствием время от времени записывала мысли, приходившие в голову по поводу «Западни». В известном смысле это конечно же был скорее роман, чем детективная история. Мне всегда казалось, что я испортила его, введя в число персонажей Пуаро. Но, привыкнув к тому, что он действует во всех моих книгах, я, естественно, ввела его и в эту. Однако здесь он был не к месту. Он честно выполнял свою работу, но я не могла отделаться от мысли, что без него книга вышла бы намного лучше. Вот почему, приступив к инсценировке, я выкинула Пуаро.

 «Западня» была написана, несмотря на всеобщее, не только Розалиндино, неодобрение. И только Питеру Сондерсу, поставившему впоследствии столько моих пьес, она понравилась.

 После успеха «Западни» я закусила удила. Разумеется, я понимала, что писание книг – моя постоянная, надежная профессия. Я могла придумывать и кропать свои книжки, пока не спячу, и никогда не испытывала страха, что не смогу придумать еще один детективный сюжет.

 Всегда, правда, остаются безумные три-четыре недели, предшествующие началу работы, когда пытаешься приступить собственно к написанию, но понимаешь, что ничего не получается. Худшей муки не придумать! Сидишь в кабинете, обкусываешь карандаш, тупо смотришь на машинку, меряешь шагами комнату или валяешься на диване и при этом так хочется реветь! Выходишь, начинаешь мешать тем, кто занят делом – чаще всего Максу, благо он человек великодуш-ный:

 – Макс, это ужасно, я совершенно разучилась писать – я больше ничего не умею! Я не напишу больше ни одной книги.

 – Напишешь, – утешает Макс. Поначалу в такие моменты в его голосе слышалась тревога, теперь, успокаивая меня, он продолжает думать о своей работе.

 – Нет, не напишу, я знаю. У меня в голове – ни единой мысли. Была одна, но теперь я вижу, что это сущая чепуха.

 – Тебе просто нужно пройти через эту стадию. Ведь это уже столько раз бывало! В прошлом году ты говорила то же самое. И в позапрошлом.

 – Теперь совсем другое дело, – убежденно отвечаю я.

 На самом деле ничего нового, конечно, нет. Все забывается и, повторяясь, воспринимается как нечто небывалое. Я опять впадаю в безысходное отчаяние, чувствую себя не способной к какой бы то ни было творческой работе. Но делать нечего: через этот несчастный период неизбежно приходится проходить. Словно запускаешь хорьков в кроличью нору, чтобы они вытащили оттуда зверька, который тебе нужен, и ждешь, между тем как в тебе происходит какая-то подспудная борьба, ты проводишь часы в томительном ожидании, чувствуешь себя не в своей тарелке. О будущей вещи думать не можешь, книгу, которая попадается под руку, толком не в состоянии читать. Пытаешься разгадывать кроссворд – не удается сосредоточиться, ощущение безнадежности парализует.

 Затем, по какой-то неизвестной причине, срабатывает внутренний «стартер», и механизм начинает действовать, ты понимаешь, что «оно» пришло, туман рассеивается. С абсолютной ясностью ты вдруг представляешь себе, что именно А. должен сказать Б. Выйдя из дома и дефилируя по дороге, энергично беседуешь сам с собой, воспроизводя диалог между, скажем, Мод и Элвином, точно зная, где он происходит, и ясно видя других персонажей, наблюдающих за героями из-за деревьев. Перед твоими глазами возникает лежащий на земле мертвый фазан, который заставит Мод вспомнить нечто забытое, и так далее и так далее. Домой возвращаешься, распираемая удовольствием; еще ничего не сделано, но ты уже в порядке и торжествуешь.

 В такой момент писание пьес представляется мне занятием увлекательнейшим, видимо, просто потому, что я дилетант и не понимаю, что пьесу необходимо придумать – писать можно лишь ту пьесу, которая уже полностью придумана. Написать пьесу гораздо легче, чем книгу, потому что ее можно мысленно увидеть, здесь вы не зажаты в тиски неизбежных в книге описаний, которые мешают развивать сюжет динамично. Тесные рамки сценического диалога облегчают дело. Вам не нужно следовать за героиней вверх и вниз по лестнице или на теннисный корт и обратно, а также «думать мысли», которые приходится описывать. Вы имеете дело лишь с тем, что можно увидеть, услышать или сделать. Смотреть, слушать и чувствовать – единственное, что от вас требуется.

 Я знала, что всегда буду писать свою одну книгу в год – в этом я была уверена; драматургия же навсегда останется моим увлечением, и результат будет неизменно непредсказуем. Ваши пьесы одна за другой могут иметь успех, а потом, по никому не ведомой причине, следует серия провалов. Почему? Никто не знает. На моих глазах это случалось со многими драматургами. Я видела, как провалилась пьеса, которая, с моей точки зрения, была ничуть не хуже, а может быть, и лучше той, что считалась большой удачей этого театра – то ли потому, что она не завоевала зрительских симпатий, то ли написана была не ко времени, то ли постановщики и актеры изменили ее до неузнаваемости. Да, занимаясь драматургией, ни в чем нельзя быть уверенным. Каждая пьеса – великий риск, но мне нравилось играть в эту игру.

 Закончив «Западню», я уже знала, что вскоре захочу написать еще одну пьесу по своей книге, а если удастся, мечтала когда-нибудь произвести на свет и оригинальное сочинение, не инсценировку. Мне хотелось, чтобы это была пьеса в полном смысле слова.

 С «Каледонией» Розалинде повезло. Это была, думаю, самая замечательная из всех когда-либо виденных мною школ. Казалось, что все предметы там преподавали лучшие в своей области учителя. Конечно, самым хорошим в себе Розалинда обязана им. В конце концов она стала первой ученицей, хоть и призналась мне, что это несправедливо, так как в школе училась китаянка, которая была гораздо умнее ее. «Я знаю, почему они назвали первой меня – они считают, что первой ученицей должна быть английская девочка». Боюсь, Розалинда была права.

 После «Каледонии» она поступила в «Бененден». Там с самого начала ее все раздражало. Понятия не имею, почему – по всем отзывам, это была очень хорошая школа. Розалинда никогда не училась ради того, чтобы учиться, – в ней не было никаких задатков ученого. Менее всего ее интересовали предметы, которые любила я, например, история, но у нее хорошо шла математика. В письмах ко мне в Сирию она часто просила разрешить ей уйти из «Бенендена». «Я не выдержу здесь еще год», – писала она. Однако я считала, что раз уж она начала свою школьную карьеру, следует ее должным образом завершить, поэтому отвечала, что сначала нужно получить аттестат, а потом можно уходить из «Бенендена» и продолжать образование в другом месте.

 Мисс Шелдон, Розалиндина классная дама, написала мне, что Розалинда собирается по окончании следующего семестра сдавать экзамены на аттестат; она, мисс Шелдон, сомневается, что у моей дочери есть шанс выдержать их, но почему бы не попробовать? Мисс Шелдон ошиблась, потому что Розалинда с легкостью сдала экзамены. Мне предстояло обдумать следующий шаг в судьбе почти уже пятнадцатилетней дочери.

 Розалинда и я сошлись на том, что ей следует поехать за границу. Мы с Максом отправились выполнять миссию, которая всегда давалась мне с огромным трудом – выбирать место, где Розалинда продолжит учебу. Выбор предстояло сделать между некоей парижской семьей, несколькими в высшей степени благовоспитанными молодыми дамами, державшими школу в Эвиане, и, наконец, школой в Лозанне, возглавлявшейся тремя педагогами, которых нам горячо рекомендовали. Было еще учебное заведение в швейцарском местечке Гштаад, где девочки наряду с прочими дисциплинами овладевали мастерством катания на лыжах и другими зимними видами спорта. Я не умела расспрашивать людей. Как только я садилась напротив, язык мой словно прилипал к нёбу. А в голове вертелось: «Посылать мне сюда свою дочь или нет? Как мне узнать, что вы за люди? Господи, как мне узнать, хорошо ли ей будет с вами? И вообще, как тут?» Вместо этого я начинала мямлить: «Э… э…» – и задавать, по-видимому, совершенно идиотские вопросы.

 После множества домашних советов мы выбрали мадемуазель Тшуми из Гштаада. И потерпели фиаско. Розалинда писала мне чуть ли не по два раза в неделю: «Мама, здесь ужасно, совершенно ужасно. Девочки здесь, ты даже не можешь себе представить, какие они! Они носят ленты в волосах – надеюсь, тебе все ясно?»

 Мне ничего не было ясно. Я не понимала, почему бы девушкам не носить ленты в волосах, во всяком случае, я не знала, что уж такого плохого в этих лентах.

 «Мы ходим парами – парами, ты только вообрази! В нашем-то возрасте! И нас никуда не пускают, даже в деревню купить что-нибудь в магазине. Ужасно! Как в тюрьме! И не учат ничему. Что касается ванн, о которых ты говорила, так это просто вранье! Ими никто не пользуется. Ни одна из нас ни разу не приняла ванны! Здесь и горячей воды-то нет. А чтобы кататься на лыжах, мы находимся, разумеется, слишком низко. Может, в феврале здесь и будет достаточно снега, но и тогда сомневаюсь, чтобы нам разрешили кататься».

 Мы вырвали Розалинду из темницы и отправили сначала в пансион в Шато д'Экс, а потом в очень милую старомодную семью в Париж. Возвращаясь из Сирии, заехали туда за ней, питая надежду, что теперь она говорит по-французски. «Более-менее», – ответила на наш вопрос Розалинда и тщательно следила за тем, чтобы мы не услышали от нее ни одного французского слова. Но вдруг она заметила, что таксист, который вез нас с Лионского вокзала в дом мадам Лоран, делает крюк. Розалинда высунула голову в окно и на живом, беглом французском языке поинтересовалась, почему он поехал именно по этой улице, а затем указала ему более короткий путь. Шофер был посрамлен, а я порадовалась тому, что благодаря этому случаю получила основание утверждать, что Розалинда говорит по-французски.

 У нас с мадам Лоран состоялась дружеская беседа. Она заверила меня, что Розалинда ведет себя очень хорошо, всегда comme il faut. «Но, – продолжала она, – madame, elle est d'une froideur excessive! C'est peut-etre le phlegme britannique?»

 Я поспешно подтвердила, что это «le phlegme britannique». Мадам Лоран все время повторяла, что старалась быть Розалинде матерью. «Mais cette froideur – cette froideur anglaise!»

 Мадам Лоран вздохнула при воспоминании о том, как был отвергнут ее бурный сердечный порыв.

 Розалинде предстояло прожить за границей еще полгода, а может, год. Она провела это время под Мюнхеном, в одной немецкой семье, изучая немецкий язык. Следующий ее сезон был лондонским.

 Здесь ее ждал безоговорочный успех, ее называли одной из самых привлекательных дебютанток года, и она развлекалась вовсю. Я лично думаю, что это пошло ей на пользу – придало уверенности в себе и позволило приобрести светские манеры, а также навсегда излечило от безумного желания без конца участвовать в шумных забавах. Она сказала, что подобный опыт не был лишним, но больше совершать все эти глупости она не намерена.

 Я заговорила с Розалиндой о работе – при этом присутствовала ее лучшая подруга Сьюзен Норт.

 – Ты должна сделать выбор, – безапелляционно заявила я дочери. – Мне все равно, чем ты займешься, но надо что-то делать. Почему бы не выучиться на masseuse? Это всегда пригодится в жизни. Или изучи искусство аранжировки цветов.

 – О, этим сейчас все увлекаются, – возразила Сьюзен. В конце концов девочки пришли ко мне и сообщили, что решили заняться фотографией. Я очень обрадовалась, так как и сама хотела более серьезно заняться ею. На раскопках большую часть снимков приходилось делать мне, и я считала, что уроки в фотостудии окажутся для меня весьма полезными, ведь я мало что понимала в этом деле. Столько наших находок надо было снимать прямо на месте раскопок, вне студийных условий. И поскольку некоторым из них предстояло остаться в Сирии, было чрезвычайно важно сделать с них как можно более хорошие снимки. Я с энтузиазмом принялась рассуждать на эту тему и вдруг увидела, что девочки прыскают со смеху.

 – Мы имеем в виду вовсе не то, что ты, – сказала Розалинда. – Мы не собираемся брать уроки фотографии.

 – А что вы собираетесь делать? – обескураженно спросила я.

 – Мы будем сниматься в купальных и других костюмах для рекламы.

 Я была страшно шокирована и не сочла необходимым это скрывать.

 – Вы не будете сниматься для рекламы в купальных костюмах, – заявила я. – Даже слышать об этом не желаю!

 – Мама ужасно старомодна, – со вздохом сказала Розалинда. – Множество девушек позируют для рекламы. И между ними существует большая конкуренция.

 – А у нас есть несколько знакомых фотографов, – подхватила Сьюзен, – и мы могли бы убедить кого-нибудь из них снять одну из нас на обертку мыла.

 Я продолжала настаивать на своем вето, и в итоге, сдавшись, Розалинда сказала, что подумает об уроках фотографии. В конце концов, решила она, можно же и самим фотографировать манекенщиц – и не обязательно в купальных костюмах.

 – Пусть это будут настоящие костюмы, застегнутые до самого подбородка, если тебе так нравится, – сказала она.

 Итак, в один прекрасный день я отправилась в фотошколу Рейнхардта и то, что я там увидела, так меня заинтересовало, что я записала на курс обучения не их, а себя. Они разразились безудержным смехом.

 – Мама попалась вместо нас! – воскликнула Розалинда.

 – О, бедная, голубушка, вам будет так тяжело! – подхватила Сьюзен.

 И мне действительно было тяжело, я очень уставала! В первый же день, пытаясь снять звездопад, я так набегалась, а потом так вымоталась, проявляя негативы и делая все новые и новые отпечатки, что едва стояла на ногах.

 В фотошколе Рейнхардта было много разных отделений, включая и коммерческое. Я выбрала именно его. В то время была мода: чтобы все выглядело как можно менее похожим на себя самое. К примеру, фотограф клал на стол шесть столовых ложек, затем взбирался на стремянку, свешивался с нее вниз головой и таким образом добивался необычного ракурса или получал изображение не в фокусе. Существовала также тенденция помещать изображение не в центре снимка, а где-нибудь в углу или так, чтобы часть объекта уходила за пределы фотографии, даже на портрете могла присутствовать лишь часть лица. Все это были новомодные веяния. Я принесла в фотошколу головку, вырезанную из букового дерева, и экспериментировала, снимая ее через самые разные фильтры – красный, зеленый, желтый, чтобы получить всевозможные эффекты, каких только можно добиться в искусстве фотографии с помощью светофильтров.

 Человеком, не разделявшим моего творческого энтузиазма, был бедный Макс. Ему требовались снимки, сделанные в манере, противоположной той, какую я тогда осваивала. Он хотел, чтобы объект выглядел именно таким, каков он есть на самом деле, чтобы было видно как можно больше деталей, чтобы ракурс был точным и так далее.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.