Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Агата Кристи 9 страница



 Когда сестра намеревалась отправиться в Ирландию, чтобы принять окончательное решение относительно одного молодого человека, настойчиво предлагавшего ей руку и сердце, мама напомнила Мэдж об Анни Уотс, и Анни тоже попросила Мэдж заехать к ним в Эбни-Хилл на обратном пути из ХоулиХед, – ей так хотелось бы увидеть кого-нибудь из маминых детей.

 Вдоволь насладившись пребыванием в Ирландии и окончательно решив, что она ни за что не выйдет замуж за Чарли П., Мэдж на обратном пути остановилась в семье Уотсов. Старший сын, Джеймс, двадцати одного или двадцати двух лет, студент Оксфорда, спокойный светловолосый молодой человек, говорил глубоким мягким басом и обратил на мою сестру гораздо меньше внимания, чем она привыкла. Мэдж нашла это настолько странным, что в ней вспыхнул интерес к юноше. Она из кожи вон лезла, чтобы обольстить Джеймса, но по-прежнему не была уверена в успехе. Тем не менее после ее возвращения домой между ними завязалась беспорядочная, от случая к случаю, переписка.

 Разумеется, Джеймс пал жертвой Мэдж в тот миг, когда впервые увидел ее, но вовсе не в его натуре было обнаруживать свои чувства. Он отличался робостью и сдержанностью. На следующее лето Джеймс приехал к нам. Я сразу же влюбилась в него. Он проявлял ко мне внимание, обращался со мной совершенно серьезно, не отпускал глупых шуток и не разговаривал так, будто я маленькая. Он видел во мне личность, и я горячо привязалась к нему. Мари он тоже очень понравился. Так что Monsieur blond стал постоянной темой наших разговоров в комнате для портнихи.

 – По-моему, Мари, они не слишком интересуют друг друга.

 – О, mais oui, он все время думает о ней и украдкой смотрит на нее, когда она не видит. О да, il est bien epris. Он такой благоразумный – из них получится прекрасная пара. У него, насколько я понимаю, хорошие перспективы, и он tout a fait un garcon serieux. Прекрасный муж. А мадемуазель такая веселая, остроумная, любительница пошутить. Ей как раз подходит такой муж, степенный, спокойный, и он будет ее обожать, потому что она совсем на него не похожа.

 Думаю, что если он кому-нибудь не нравился, так это папе: общая участь отцов очаровательных и веселых дочерей: они желали бы для дочери совершенство, которого не существует в природе. Видимо, матери испытывают те же самые чувства по отношению к женам своих сыновей. Так как Монти не женился, маме не довелось пережить их.

 Должна признаться, что мама никогда не считала мужей своих дочерей достойными их, но склонялась к тому, что это скорее ее вина.

 – Само собой разумеется, – говорила она, – на свете нет ни одного мужчины, достойного моих дочерей.

 Одной из главных радостей жизни был местный театр. В нашей семье театр любили все – Мэдж и Монти ходили в театр не реже чем раз в неделю, мне время от времени позволялось сопровождать их: чем старше я становилась – тем чаще. Мы всегда занимали кресла позади партера: сидеть в самом партере считалось дурным тоном – места стоили всего шиллинг. Семейство Миллеров оккупировало два передних ряда кресел, располагавшихся непосредственно за примерно десятью рядами стульев партера, и оттуда наслаждалось самыми разными театральными действами.

 Среди первых пьес, которые я увидела, а, скорее всего, первой была «Червы-козыри», бурная мелодрама худшего толка, с действующими в ней негодяем, роковой злодейкой по имени леди Уинифред и красивой девушкой, которую лишали наследства. То и дело раздавались револьверные выстрелы, и я отлично помню последнюю сцену, в которой молодой человек, свисающий на веревке с Альпийской вершины, перерезал ее и героически погибал, то ли ради спасения девушки, которую любил, то ли мужчины, которого любила девушка, которую он любил. Помню, как внимательно я следила за всеми перипетиями.

 – Самые плохие, по-моему, – это пики, – сказала я. (Так как папа был заядлым игроком в вист, я постоянно слышала разговоры о картах.) – Трефы немного лучше. Леди Уинифред, наверное, трефовая, потому что в конце она раскаялась, и молодой человек, который перерезал веревку, тоже трефовый. А бубны, – я подумала немного, – а бубны – это просто статисты, – заявила я безапелляционно осуждающим викторианским тоном.

 Одним из крупных событий в Торки была регата, проходившая в последние понедельник и вторник августа. С начала мая я начинала экономить, чтобы накопить деньги на поездку. Вспоминая регату, я думаю вовсе не о яхтах, а о ярмарке, которая открывалась во время регаты. Мэдж, само собой разумеется, всегда ездила с папой в Халдон-Пир смотреть соревнования, а у нас дома обыкновенно устраивали прием перед заключительным балом. Днем мама с папой и Мэдж ходили пить чай в яхт-клуб и принимали участие в водных увеселительных мероприятиях. Мэдж оставалась на берегу, потому что всю жизнь страдала неизлечимой морской болезнью в тяжелой форме. Тем не менее она проявляла живейший интерес к успехам наших друзей-яхтсменов. Во время регаты затевали пикники, приемы, но эта светская сторона не касалась меня по молодости лет.

 Я жила в предвкушении своей главной радости – ярмарки. Веселые карусели, где верхом на лошадке с развевающейся гривой можно было кружиться без конца, круг за кругом, круг за кругом; русские горки с их стремительными головокружительными подъемами и спусками. Из двух репродукторов гремела музыка, и если по ходу вращения карусели вы приближались к горкам, получалась невообразимая какофония. Показывали и разные редкости: самую толстую женщину – мадам Аренски, которая предсказывала будущее; человека-паука, невообразимо страшного; тир, в котором Мэдж и Монти просаживали большую часть времени и денег. Успехом пользовался и кокосовый тир, откуда Монти обыкновенно приносил мне огромное количество кокосовых орехов. Я их обожала. Мне тоже иногда позволяли поразить мишень в кокосовом тире, при этом любезный хозяин аттракциона подводил меня так близко к цели, что мне даже удавалось иной раз выиграть несколько кокосовых орехов. Тогда кокосовые тиры были настоящими, не то что теперь, когда кокосовые орехи размещены таким образом, что фигура напоминает соусник, и только самое немыслимое совпадение удачи и меткости удара может привести к успеху. А тогда у игроков существовали реальные спортивные шансы. Из шести попыток одна всегда оказывалась удачной, а у Монти часто и целых пять.

 Колец, пряничных кукол, весов и всего прочего в таком духе еще не существовало. Зато во всех лавках продавались лакомства и игрушки. Моим главным пристрастием были так называемые «пенни-обезьянки», мягкие, пушистые, по пенни за штуку, насаженные на длинную булавку, которую прикалывали к воротнику пальто. Каждый год я покупала по шесть новых «пенни-обезьянок», розовых, зеленых, коричневых, красных, желтых, и пополняла ими свою коллекцию. Со временем становилось все труднее отыскать новый цвет.

 А знаменитая нуга, которую можно было найти только на ярмарке!.. За столом стоял продавец, откалывая нугу от гигант-ской бело-розовой глыбы, возвышающейся перед ним. Он громко выкрикивал: «А ну-ка, миленькие, здоровенный кусина за шесть пенсов! Хорошо, золотко, половину. А как насчет кусочка за четыре?» И так далее, и так далее. Конечно, у него были и готовые упаковки за два пенни, но принимать участие в торгах, конечно, было интереснее. «А вот это для маленькой леди. Да, вам на два с половиной пенни».

 Мне уже исполнилось двенадцать лет, когда на ярмарке появились золотые рыбки – настоящая сенсация. Весь прилавок оказался уставленным маленькими кувшинчиками, в каждом из которых плавала одна рыбка, – надо было бросать туда пинг-понговые шарики: если шарик попадал в горлышко, рыбка – ваша. Начиналось это, как и кокосовый тир, сказочно легко. Во время первой регаты, на которой они появились, мы выиграли одиннадцать рыбок и торжественно принесли их домой, чтобы поселить в баке. Но вскоре цена на шарик подскочила с пенни за штуку до шестипенсовика.

 По вечерам устраивались фейерверки. Так как из нашего дома их было не видно, – разве что отдельные ракеты, взлетавшие особенно высоко, – мы обычно проводили эти вечера у кого-нибудь из друзей, живших поблизости от гавани. Собирались в восемь часов; гостей угощали лимонадом, мороженым и печеньем. Эти вечера в саду – еще одно очарование тех далеких времен, по которому я, не будучи поклонницей алкогольных напитков, очень скучаю.

 До 1914 года вечеринки в саду представляли собой события, заслуживающие упоминания. Все расфуфыривались в пух и прах, надевали туфли на высоких каблуках, муслиновые платья с голубыми поясами, огромные соломенные шляпы с гирляндами роз. Какое изумительное мороженое подавали гостям – клубничное, ванильное, с фисташками, а кроме того, конечно, оранжад и малиновую воду, – и это был самый обычный ассортимент! – да еще все разновидности пирожных с кремом, сандвичей, эклеров, персики, гроздья мускатного винограда. Вспоминая все это, я прихожу к выводу, что приемы практически всегда проходили в августе, потому что я совершенно не припоминаю, чтобы на них давали клубнику со сливками.

 Попасть на эти приемы было не так-то просто. Персонам преклонного возраста и больным нанимали фиакры, но вся молодежь шагала из разных концов Торки полторы или две мили пешком; кому-то, может быть, и посчастливилось жить поближе, но, как правило, из-за того, что Торки стоял на семи холмах, всем приходилось преодолевать солидное расстояние. Пешие прогулки по гористой местности, на высоких каблуках, при непременном условии, что левой рукой надо было изящно приподнимать край юбки, а в правой держать зонтик, представляли собой тяжкое испытание. Но вечера в саду стоили того.

 Папа умер, когда мне было одиннадцать лет. Его здоровье неумолимо ухудшалось, но точный диагноз так и не был поставлен. Финансовые неурядицы, безусловно, ослабляли способность организма сопротивляться болезни.

 Папа поехал на неделю в Илинг и там повидался с несколькими друзьями из Лондона, которые могли помочь ему найти работу. Тогда это было не так-то легко. Хорошие заработки сулили профессии врача, адвоката, государственного служащего; что касается обширного мира бизнеса, то, в отличие от нынешних времен, он не обеспечивал никаких средств для существования. В больших банковских домах, вроде Пирпонта-Моргана и кое-каких других, где у папы существовали дружеские связи, могли работать, конечно, только высокие профессионалы, принадлежавшие к банковским династиям. У папы, как и у большинства его современников, не было никакой профессии. Он много занимался благотворительной деятельностью и разными другими делами, которые сегодня обеспечили бы ему оплачиваемый пост, но тогда все было по-другому.

 Финансовое положение озадачивало папу так же, как после его смерти озадачило его душеприказчиков. Деньги, оставленные дедушкой, исчезли в неизвестном направлении. Куда они подевались? Папа неплохо жил на свои предполагаемые доходы. Они значились в бумагах, но в действительности не существовали; всегда находились правдоподобные объяснения, сводящие все неувязки к недосмотру или невыполнению обязательств, которое носит чисто временный характер, – нужно лишь внести необходимые поправки. Видимо, попечители плохо распорядились бумагами с самого начала, но теперь было уже поздно пытаться исправить дело.

 Папа нервничал. Внезапно сильно похолодало, он подхватил грипп, а после гриппа заболел двусторонним воспалением легких. Маму вызвали в Илинг. Мы с Мэдж поехали вслед за ней. Папа был уже очень плох. Мама не отходила от него ни днем, ни ночью. В доме постоянно дежурили две сиделки. Я бродила по дому, несчастная и испуганная, и горячо молилась, чтобы папа выздоровел.

 В память врезалась одна картина. Это было после полудня. Я стояла на площадке между этажами. Вдруг дверь родительской спальни отворилась, оттуда выбежала мама, закрыв глаза руками. Она бросилась в соседнюю комнату, с грохотом захлопнув за собой дверь. Затем вышла сиделка и сказала Бабушке, поднимавшейся по лестнице:

 – Все кончено.

 Я поняла, что папа умер.

 Конечно, они не взяли на похороны ребенка. Я слонялась по дому в тяжелом смятении. Случилось нечто страшное, такое страшное, – никогда не думала, что оно может случиться. Ставни были закрыты, горели лампы. В гостиной сидела в большом кресле Бабушка и без конца писала письма в своей особой манере. Время от времени она сокрушенно покачивала головой.

 Мама поднялась с кровати, только чтобы пойти на похороны, все остальное время она лежала у себя в комнате. Два или три дня она абсолютно ничего не ела – я слышала, как об этом говорила Ханна. Вспоминаю Ханну с благодарностью. Добрая старая Ханна с изнуренным морщинистым лицом. Она позвала меня в кухню и попросила помочь ей приготовить пирожные.

 – Они были так преданы друг другу, – повторяла она снова и снова. – Счастливая была пара.

 Да, пара действительно была счастливая. Среди разных старых вещей я нашла письмо, которое папа написал маме, может быть, за три или четыре дня до смерти. Он писал, как торопится вернуться к ней в Торки; в Лондоне не удалось добиться ничего удовлетворительного, но, писал папа, он чувствует, что забудет все, когда вернется к своей дорогой Кларе. Хотя он уже много раз говорил ей об этом, продолжал папа, но он хочет снова сказать, как много она значит для него.

 «Ты изменила мою жизнь, – писал папа. – Ни у одного мужчины не было такой жены. С тех пор как мы поженились, я с каждым годом люблю тебя все сильнее. Благодарю тебя за преданность, любовь и понимание. Да благословит тебя Господь, моя самая дорогая, скоро мы снова будем вместе».

 Я нашла это письмо в вышитом кошельке. Том самом, который мама вышила для него девочкой и послала в Америку. Папа никогда не расставался с ним и хранил в нем два маминых стихотворения, посвященных ему. К стихотворениям мама добавила это письмо.

 В Илинге царила тягостная обстановка. Дом был переполнен шепчущимися родственниками – Бабушка Б., дяди, их жены, двоюродные тетки, старые приятельницы Бабушки, все они тихо переговаривались, вздыхали, качали головами. И были одеты в черное. Меня тоже облачили в траур. Должна признаться, что единственным утешением в те дни служило для меня мое черное платье. Оно придавало мне значительность, я чувствовала себя важной, причастной ко всему происходящему в доме.

 Все чаще и чаще до моих ушей долетали тихие реплики:

 – Клара просто должна взять себя в руки.

 Время от времени Бабушка говорила:

 – Ты не хочешь посмотреть письмо, которое я получила от мистера В. или миссис С.? Такие красивые, теплые, сочувственные письма, – увидишь, ты будешь очень тронута.

 Мама раздраженно отвечала:

 – Видеть не хочу никаких писем.

 Она открывала письма, адресованные ей, но тут же отбрасывала их в сторону. Только с одним письмом она обошлась по-другому.

 – Это от Кэсси? – спросила Бабушка.

 – Да, Тетушка, от Кэсси. – Мама сложила его и положила к себе в сумку.

 – Она понимает, – сказала мама и вышла из комнаты.

 Миссис Салливан – Кэсси – была моей американской крестной матерью. Может быть, я и видела Кэсси совсем крошкой, но отчетливо помню ее только, когда год спустя она приехала в Лондон. Вот уж редкостная особа: маленькая, с белыми как снег волосами и с самым нежным и веселым лицом, какое только можно вообразить; жизненная сила клокотала в ней, она источала радость, а между тем прожила едва ли не самую несчастную жизнь. Муж, которого она нежно любила, умер совсем молодым. У нее было два чудных сына, которых парализовало и они скончались.

 – Наверное, какая-нибудь няня разрешила им сидеть на сырой траве, – предполагала Бабушка. Думаю, что на самом деле они болели полиомиелитом, в то время еще неизвестной болезнью, вызывавшей, как тогда говорили, ревматическую лихорадку – последствие сырости, – приводящую к хромоте и параличу. Так или иначе, но двое ее сыновей умерли. Один из ее взрослых племянников, живший с ней, тоже перенес паралич и остался калекой на всю жизнь. Несмотря на эти утраты, вопреки всему, тетя Кэсси была самой веселой, блестящей, гармоничной и располагающей к себе женщиной из всех, кого я когда-либо знала. Она оказалась единственным человеком, которого маме захотелось увидеть в те дни.

 – Она понимает, что в словах утешения нет никакого смысла.

 Помню, меня использовали в семье как эмиссара: кто-то – может быть, Бабушка, а, может, кто-то из моих теток – отвел меня в сторонку и прошептал, что я должна стать маминой утешительницей: мне надо пойти в комнату, где лежит мама, и объяснить ей, что папе сейчас хорошо, потому что он на Небесах, в лучшем мире. Я охотно согласилась, ведь я и сама верила в это – все верили. Я вошла к маме, робея, с неопределенным чувством, возникающим у детей, когда они делают что-то, как им сказали, правильное, и они вроде бы согласны, но каким-то чутьем, не отдавая себе отчета в причинах, угадывают, что это неправильно. Я робко зашла к маме, дотронулась до нее и сказала:

 – Мамочка, папа сейчас в лучшем мире. Он счастлив. Ты же не хочешь, чтобы он вернулся, раз ему так хорошо?

 Мама вдруг резким движением села на кровати и с яростным жестом, заставившим меня отскочить назад, прокричала:

 – Конечно, я хочу, – голос у нее был низкий. – Конечно, хочу. Я сделала бы все на свете, чтобы вернуть его, все-все на свете. Если бы я могла, я заставила бы его вернуться. Хочу, чтобы он снова был здесь, со мной, в этом мире.

 Я испуганно съежилась. Мама быстро сказала:

 – Все хорошо, дорогая. Все хорошо. Просто я сейчас… сейчас немного не в себе. Спасибо, что ты пришла.

 Она поцеловала меня, и я ушла успокоенная.

 

 

 Часть третья

 «Я взрослею»

 

 Глава первая

 

 Со смертью отца наша жизнь полностью переменилась. На смену безопасному беззаботному миру детства пришла реальность. Для меня не существует сомнений, что незыблемость домашнего очага держится на главе дома – мужчине. Мы привыкли подсмеиваться над выражением «Отец лучше знает», но в нем отражена одна из характерных черт поздней викторианской эпохи. Отец – это фундамент, на котором покоится дом. Отец любит, чтобы семья садилась за стол в одно и то же время; после обеда отца не следует беспокоить; отец хотел бы поиграть с тобой в четыре руки. Все это выполняется беспрекословно. Отец заботится о том, чтобы семья была сыта, чтобы в доме поддерживался заведенный порядок, чтобы можно было заниматься музыкой.

 Папа испытывал удовольствие и чувство гордости от общества Мэдж. Он наслаждался ее быстрым умом и привлекательностью; они составляли друг другу отличную компанию. Думаю, он находил в ней ту веселость и чувство юмора, которых, может быть, недоставало мне, но в его сердце существовал уголок и для младшей, поздней маленькой Агаты. У нас был с ним любимый стишок:

 

Агата – Пагата, пеструшечка моя,

Что ни день, яички несет моим друзьям.

Бывало шесть и даже семь,

А раз и вовсе двадцать семь.

 

 Мы с папой обожали его.

 Но я думаю, что в глубине души папа больше всех любил Монти. Его чувство к сыну было сильнее. Монти тоже питал к отцу самую горячую сыновнюю любовь. Что касается так называемого успеха в жизни, он, увы, потерпел неудачу, и папа все сильнее тревожился по этому поводу. С определенной точки зрения, он испытал радостное облегчение в период после англо-бурской войны. Монти стал офицером регулярного полка «Ист Суррей» и вместе со своим полком прямо из Африки направился в Индию. Казалось, он хорошо приспособился к новой армейской жизни. Хотя финансовые трудности оставались, но, по крайней мере, проблема с Монти на время отодвинулась.

 Через девять месяцев после папиной смерти Мэдж вышла замуж за Джеймса Уотса, с большим трудом решившись оставить маму. Но мама и сама настаивала, чтобы они поскорее поженились. Мама уверяла, и, думаю, в этом была доля правды, что с течением времени, когда они с Мэдж сблизятся еще теснее, расставаться станет труднее. Отец Джеймса тоже стремился к тому, чтобы сын женился без промедлений. Джеймс заканчивал Оксфорд и принимал на себя дела; отец считал, что Джеймсу будет лучше, если они быстро поженятся и поселятся в своем доме. Мистер Уотс собирался выделить сыну землю из своих владений и построить дом для молодой пары. Так что все устраивалось как нельзя лучше.

 Из Америки приехал и прожил у нас неделю душеприказчик отца, Огаст Монтант, – высокий, сильный человек, сердечный, обаятельный. Никто не мог быть добрее с мамой, чем он. Огаст откровенно объяснил ей, что папины дела обстоят плачевно; юристы, к которым он обращался, давали ему ужасные советы, равно как и те, кто как бы действовал от его имени. Достаточно большая сумма денег оказалась растраченной впустую на полумеры по улучшению состояния недвижимости в Нью-Йорке. По его мнению, сейчас следовало бы продать часть ее, чтобы сократить налоги. Доход будет совсем небольшим. Крупное состояние, оставленное дедушкой, растворилось в воздухе. Фирма «X. В. Чефлин и К°», партнером которой состоял дедушка, будет обеспечивать доход бабушке как вдове и маме, хотя и поменьше. Согласно папиному завещанию, нам, троим его детям, полагалось по 100 фунтов стерлингов в год каждому. Остававшаяся крупная сумма долларов была также вложена в недвижимость, которая пришла в полный упадок и оказалась бесхозной или распроданной за бесценок.

 Пришлось задуматься и о том, может ли мама позволить себе продолжать жить в Эшфилде. Думаю, мама была совершенно права, считая, что ей не следует оставаться там. Дом нуждался в ремонте, и осуществить его с такими скромными поступлениями было бы трудно, хотя и возможно. Разумнее было продать дом и купить другой, поменьше, где-нибудь в Девоншире, может быть, рядом с Эксетером: его содержание обошлось бы дешевле, и еще остались бы деньги, вырученные от продажи. Хотя у мамы не было никакого делового опыта и практических навыков, она действительно обладала здравым смыслом.

 Здесь, однако, она натолкнулась на противодействие детей. И Мэдж, и я, и Монти в письмах из Индии решительно воспротивились продаже Эшфилда и умоляли маму сохранить его. Это наш дом, говорили мы, и мы не вынесем его потери. Муж Мэдж обещал небольшую, но постоянную добавку к маминым деньгам. Они с Мэдж примут участие в расходах и летом, когда будут приезжать в Эшфилд. Наконец, тронутая, как мне кажется, больше всего моей отчаянной любовью к дому, мама сдалась. Она решила, что, во всяком случае, можно попытаться.

 Теперь мне кажется, что маме никогда особенно не хотелось остаться в Торки навсегда. Она обожала города, в которых были соборы, и всегда очень любила Эксетер. Мама с папой не пропускали ни одного праздника, чтобы не отправиться в маленькие города и осмотреть их соборы; думаю, это делалось ради маминого, а не папиного удовольствия, и наверняка мама мечтала поселиться в небольшом доме поблизости от Эксетера. Но мама не была эгоисткой, Эшфилд оставался нашим домом, и я по-прежнему обожала его.

 Теперь я понимаю, что неблагоразумно было так цепляться за него. Конечно же надо было продать Эшфилд и купить более подходящий дом. Но хотя мама прекрасно понимала это и тогда, а еще больше потом, все же, мне кажется, она была довольна, что мы там оставались: ведь Эшфилд долгие годы так много значил для меня! Мое пристанище, кров, приют, место, которому я действительно принадлежала. Мне никогда не приходилось страдать от отсутствия корней. Хотя сохранять Эшфилд было безумием, именно благодаря этому безумию я приобрела нечто очень ценное: сокровищницу воспоминаний. Разумеется, этот дом причинил мне и много огорчений, потребовал забот, расходов и хлопот – но разве за все, что мы так любим, не приходится платить?

 Папа умер в ноябре; следующей осенью, в сентябре, вышла замуж Мэдж. Свадьбу справили скромно, без застолья, все еще соблюдая траур. Тем не менее церемония венчания была совершенно очаровательной. Она проходила в старой церкви в Торки. Сознавая всю важность своей роли главной подружки невесты, я невероятно ею наслаждалась. Все подружки невесты были одеты в белое, с венками из белых цветов.

 Венчание состоялось в одиннадцать часов утра, и после него мы отправились в Эшфилд на свадебный обед. Счастливые новобрачные не только получили массу изумительных подарков, но также подверглись всем пыткам, которые только смогли выдумать мы с моим кузеном Джералдом. В течение медового месяца, стоило им попробовать вынуть какой-нибудь туалет из чемодана, как отовсюду сыпался рис. К багажнику машины, на которой они уезжали, мы прикрепили атласные туфельки, и после того, как они обошли машину много раз, чтобы окончательно убедиться в том, что им нечего опасаться, мы написали мелом: «Миссис Джимми Уотс – имя первый сорт».

 Они провели медовый месяц в Италии.

 Утопая в слезах, мама уединилась в своей спальне, а мистер и миссис Уотс вернулись в отель, – миссис Уотс, без всяких сомнений, тоже для того, чтобы рыдать. По-видимому, именно так реагируют матери на свадьбы своих детей. Молодые Уотсы, кузен Джеральд и я остались одни, подозрительно, как незнакомые собаки, приглядываясь друг к другу.

 Поначалу между мной и Нэн Уотс возник настоящий естественный антагонизм. К сожалению, по существовавшему в те времена обычаю, члены наших уважаемых семейств прочитали нам наставления. Нэн, хохотушке, с повадками сорванца-мальчишки, сообщили, что Агата всегда хорошо себя ведет, она «такая благонравная и вежливая». И пока Нэн оценивала меня в соответствии с этими панегириками, меня предупредили, что Нэн «никогда не робеет, всегда отвечает, когда с ней разговаривают, никогда не краснеет, ничего не бормочет себе под нос и не сидит молча, как бука». Поэтому мы обе смотрели друг на друга с большой неприязнью.

 Так прошли первые полчаса, но потом все образовалось. В конце концов мы устроили в классной комнате нечто вроде стипль-чеза, совершая дикие прыжки с перевернутых и нагроможденных друг на друга стульев, приземляясь каждый раз на старенький честерфилдовский диван. Мы катались от смеха, вопили, визжали и потрясающе веселились. Нэн изменила свое мнение: обо мне можно было сказать все на свете, кроме того, что я спокойная и тихая девочка (я вопила изо всех сил). Я тоже уже не думала, что Нэн – маленькая нахалка, которая только и делает, что болтает без умолку и встревает во взрослые разговоры. Мы изумительно провели время, и пружины дивана вышли из строя навсегда.

 Потом мы закусили холодным мясом и отправились в театр на «Пиратов из Пензанса». С тех пор дружба с Нэн все крепла, мы стали друзьями на всю жизнь. Нам случалось терять друг друга из вида на несколько лет, но когда мы снова встречались, оказывалось, что ничего не изменилось. Нэн принадлежит к тем из моих друзей, которых мне больше всего недостает теперь. С ней, как ни с кем, я могла часами говорить об Эшфилде, Эбни, о добром старом времени, собаках и наших проделках, ухажерах и театральных представлениях, которые мы смотрели или в которых участвовали.

 После отъезда Мэдж начался новый этап моей жизни. Я оставалась ребенком, но ранний период детства миновал. Ушли безудержность радости, безысходность отчаяния, сиюминутная значительность каждого дня – неоспоримые признаки детства, а с ними ощущение безопасности и полное равнодушие к будущему.

 Мы не были больше семьей Миллеров; немолодая женщина и маленькая наивная девочка, совершенно не готовая к превратностям судьбы, просто оказались теперь вдвоем, и, хотя внешне мало что изменилось, жизнь стала другой.

 После папиной смерти у мамы начались сердечные приступы. Они случались совершенно неожиданно, и прописанные доктором средства нисколько не помогали. Впервые я поняла, что значит беспокоиться о других, но, неопытная и маленькая, я сильно все преувеличивала. По ночам я просыпалась с отчаянно бьющимся сердцем, уверенная, что мама умерла. Двенадцать и тринадцать лет – самый подходящий возраст для таких волнений. Думаю, я понимала, что схожу с ума напрасно и что страхи мои необоснованны, но ничего не могла с собой поделать. Я вставала, кралась по коридору, опускалась на коленки около маминой двери и, прижав ухо к замочной скважине, не дыша пыталась уловить звуки ее дыхания. Очень часто мои опасения почти тотчас развеивались, так как из-под двери доносился оглушительный храп. Мама храпела довольно специфически: она начинала на изысканном пианиссимо, которое затем поднималось до оглушительного всхрапа, после которого мама обычно переворачивалась на другой бок и замолкала, по крайней мере, на три четверти часа. Услышав знакомые звуки и успокоившись, я уходила обратно к себе в комнату и засыпала; но если из-за двери ничего не было слышно, я оставалась на месте, во власти самых ужасных предчувствий. Было бы гораздо проще открыть дверь, войти и убедиться, что ничего страшного не произошло, но как-то так получалось, что я никогда этого не делала, а может быть, мама на ночь запирала дверь на ключ.

 Я никогда не признавалась маме в этих ужасных приступах страха за нее, и, наверное, она никогда о них не подозревала. Каждый раз, когда она отправлялась в город, я безумно боялась, что ее могут задавить. Сейчас все это кажется таким глупым, лишним. Со временем, через год или два, мои страхи постепенно улеглись. Впоследствии я спала в папиной гардеробной, по соседству с маминой спальней, с приоткрытой дверью; если ночью она плохо себя чувствовала, я могла войти, поправить подушку, помочь лечь повыше и дать ей немного коньяка или нюхательную соль. Достаточно было один раз оказаться на месте вовремя, чтобы я насовсем избавилась от ужасных мук страха. Конечно, я всегда страдала от избытка воображения, сослужившего мне хорошую службу в моей профессии, в самом деле, фантазия – основа писательского ремесла, но в других случаях она может вызвать массу неприятных переживаний.

 После смерти папы изменились и условия жизни. Светское времяпрепровождение практически прекратилось. Кроме старых друзей мама ни с кем не виделась. Мы едва сводили концы с концами и вынуждены были соблюдать строжайшую экономию. Только так мы могли сохранить Эшфилд. Мама не устраивала больше званых обедов и ужинов. Вместо трех слуг остались двое.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.