Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Поступки. Татьяна. Эпическая муза



4. Поступки

Жизнь человека есть цепь поступков — то есть таких действий, которые что-то меняют вокруг человека и (или) в нем самом. Если говорить о сюжете романа, то любопытно вот что: в нем у героя не так уж много действий, которые с полным правом могли бы назваться поступками (хорошими или дурными — не в этом дело), — их едва ли не меньше,                                  чем количество глав в романе. Это первое. Второе: Онегин производит, в общем, впечатление личности незаурядной — но вот поступки его говорят чуть ли не об обратном. Возьмем третью главу, в которой сюжет романа начинает активно разворачиваться. Как это происходит?

Онегин, впервые побывав у Лариных, возвращается оттуда чрезвычайно раздраженным:              в этой обожаемой Ленским семье все точно так, как он, Онегин, и предполагал («К гостям усердие большое, Варенье, вечный разговор Про дождь, про лен, про скотный двор...»):

Явились; им расточены
Порой тяжелые услуги
Гостеприимной старины.
Обряд известный угощенья:
Несут на блюдечках варенья,
На столик ставят вощаной
Кувшин с брусничною водой, —

и дальше до конца строфы — шесть строк точек: словно дальше можно не досказывать —                        все в точности так, как и предполагал разочарованный герой, который все в жизни уже знает и которому все надоело. И вот Евгений возвращается, полный гордой и презрительной правоты, и в дороге раздраженно брюзжит на своего простодушного друга, испортившего ему настроение: «Какие глупые места... Кругла, красна лицом она, Как эта глупая луна На этом глупом небосклоне».

Все вокруг плохо, и виноват Ленский. Достаточно внимательно прочесть диалог друзей           по дороге, чтобы увидеть: Онегин сознательно и искусно строит разговор так, чтобы в конце его непременно оскорбить Ленского, поиздеваться над его любовью к Ольге; совершенно очевидно — это делается в отместку за испорченное настроение. Едва ли это можно назвать поступком умного, незаурядного человека; к тому же Евгений оскорбляет юношу, которого, как свидетельствует автор, искренне полюбил, — как же так?

Все дело в том, что Евгению сейчас не до Ленского, вообще ни до чего: он весь под властью раздражения, ему некогда хоть на секунду остановиться и подумать о влюбленном мальчике, сидящем рядом с ним, о его чувствах, о его настроении: важнее всего потребность выплеснуть свою досаду. Другими словами, на первом месте —                              моя досада, мое хотение, мое «я»: хочу — значит, сделаю. Как ни странно, это и впрямь похоже на реакцию животного, которое мгновенно ощетинивается, оскаливается, когда что-то                             не по нем...

Здесь — ключ почти ко всем действиям Евгения. Это не столько осмысленные поступки в полном смысле слова, сколько реакции на некие внешние,                        как сказал бы психолог, раздражители; и реакции эти всегда весьма эгоистичны, в них отсутствует мысль о другом человеке, они всегда продиктованы своим интересом, желанием удовлетворить себя.

Таков и следующий поступок героя — его объяснение с Татьяной после получения ее письма, когда он, не дав ей и слова сказать, произносит свое вполне искреннее, но пронизанное безграничным самолюбованием «рассуждение», совершенно не интересуясь тем, что же                     она-то в это время испытывает, — словно перед ним не живой человек, а... впрочем, дадим слово герою:

Послушайте ж меня без гнева:
Сменит не раз младая дева
Мечтами легкие мечты;
Так деревцо свои листы
Меняет с каждою весною...

Если человек — «животное», то почему бы и не «деревцо»? Спросим у любой женщины или девушки, испытавшей искреннее, глубокое, пламенное чувство: что бы она почувствовала, если бы тот, кого она полюбила, сравнил ее с деревом?

Эта сцена удивительна: Пушкину удается разом показать и субъективное благородство Онегина — ведь он не воспользовался любовью и доверием чистой девичьей души, — и его глубокую нравственную слепоту, в которой виновато усвоенное им мировоззрение, его холодное пренебрежение «рассудительного» человека к живому чувству. Поистине: «Нам чувство дико и смешно»... Снова на первом плане — мое «я», до другого человека герою дела нет.

Своим ответом Онегин, можно сказать, убил Татьяну — не зря она стоит молча, «едва дыша»: не отказом он ее уничтожил, а вот этим вежливо-отстраненным, бесчувственно-холодным взглядом на нее как на некое неодушевленное естество, этим эффектным, учтивым и безжалостным «уроком».

Именно под впечатлением этого разговора (больше они не виделись вплоть до Татьяниных именин) героиня и видит страшный сон, где ее любимый — «кум» медведя, зверя; сон, где он — в компании бесов; сон, где он — убийца...

И это (совершенно безотчетное и неосознанное) впечатление от благородного поступка Онегина оказывается правильным — ибо сон сбывается.

На именинах Татьяны Евгений совершает еще одну жестокую бестактность, а если быть точными — то две сразу, и притом — всего лишь от скуки и — опять-таки — раздражения. Посмеявшись однажды невольно над любовью Татьяны, приравненной к «деревцу», —                          как раньше он сознательно обидел влюбленного Ленского, — он теперь, снова в угоду себе, своей прихоти, своей досаде, только чтобы развлечься и «порядком отомстить» другу, грубо флиртует с Ольгой, намеренно глумясь над чистой любовью Ленского к Ольге, а заодно                       и над чувствами Татьяны (которой он ведь все-таки дал слабую надежду и которую теперь «тревожит... ревнивая тоска»). Следует вызов на дуэль.

Эпизод получения вызова и странен, и необычайно показателен: в нем предельно обнажена природа онегинского поведения:

Онегин с первого движенья,
К послу такого порученья
Оборотясь, без лишних слов
Сказал, что он всегда готов.

То есть Онегин ни на секунду не задумался, что вызов — от друга, наивного, пламенного, влюбленного юноши; что повод — по крайней мере, с точки зрения самого Онегина — пустяковый; что из-за его, Онегина, жестокой шалости ставится на карту человеческая жизнь — либо Ленского, либо его самого; ничего такого даже не успело промелькнуть в его сознании — а он уже обернулся и произнес типовую фразу, которую было принято произносить в таких случаях, если ты человек чести, если ты не струсил. Иными словами, он отнесся к записке Ленского не по-человечески, а так, как требуют правила; это — реакция на уровне рефлекса, свойственная животным, или действие механизма в ответ на нажатие нужной кнопки. И опять в основе — «я», мой личный, и притом сиюминутный, интерес: выглядеть так, как полагается, не ронять «престижа». И даже поняв, что он наделал, Евгений не находит в себе сил признать свою неправоту перед Ленским, помириться: мнение «глупцов» для него важнее, чем правда и сама жизнь.

Казалось бы, все это противоестественно — ведь под угрозой жизнь и самого Евгения, — но таков уж парадокс эгоизма, пекущегося лишь о своем интересе и удобстве. На именинах Евгению хотелось развлечься и отомстить Ленскому за приглашение на скучный праздник — и он оскорбил друга; теперь ему не хочется рисковать своей репутацией — хотя бы в глазах такого ничтожества, как Зарецкий, — и он нелепо принимает вызов.

Обратим внимание: перед нами несколько поступков героя, и ни в одном из них, каков бы он ни был, мы не найдем, что называется, «состава преступления», это вовсе не деяния злодея или подлеца — это мелкие поступки, в жизни такое встречается на каждом шагу, и сходны они между собою уже названным выше качеством рефлекторности. Стремление охранить себя, свой интерес, свое удобство и покой, во что бы то ни стало оказаться правым, поставить на своем — проявляется настолько мгновенно, что все остальное оказывается вне поля зрения, другие люди не важны, их интересы, достоинство, жизнь ничего не стоят, «Двуногих тварей миллионы Для нас орудие одно» — по крайней мере, в данную минуту. Рефлекс опережает, а человеческая, нравственная реакция запаздывает. Так и случается с Онегиным, когда он после ухода Зарецкого понимает ужас совершившегося — но ничего уже не в силах сделать: барьер «общественного мненья», мнения «света», его совесть перешагнуть не может.

Постепенно цепочка мелких, ничего преступного в себе не заключающих, но нравственно ущербных поступков начинает вдруг стремительно скатываться в снежный ком. Гремит выстрел, и Ленский падает:

Так медленно по скату гор,
На солнце искрами блистая,                                                                                Спадает глыба снеговая.

Мгновенным холодом облит,

Онегин к юноше спешит,

Глядит, зовет его... напрасно:

Его уж нет...

И все это происходит — как и раньше, когда Онегин своими «рассуждениями» убил Татьяну морально, — каким-то странным, невольным образом (ведь Онегин не хотел убить друга!), происходит, «Как в страшном, непонятном сне», словно от героя уже ничего                                     не зависит, как будто работает мертвый, но неумолимо функционирующий механизм, повелевающий поведением героя так же, как в первой главе им управлял брегет:

Вот пистолеты уж блеснули,
Гремит о шомпол молоток,
В граненый ствол уходят пули,
И щелкнул в первый раз курок.
Вот порох струйкой сероватой
На полку сыплется. Зубчатый,
Надежно ввинченный кремень
Взведен еще...

Все происходит само. И герой не в силах этому противостоять, он сам становится орудием, едва ли не механизмом.

Парадоксальным образом воля человека, живущего только «по своей воле», по своему хотению, уважающего только себя, сводится к нулю, исчезает. И хотя Онегину не чужды «души высокие порывы» и угрызения совести, хотя он не злодей, не бесчестный человек — его миропонимание, диктуемый им образ жизни, привычки, характер мышления, духовная лень делают из него убийцу.

Только два человека в романе понимают Онегина: автор и Татьяна — потому что любят его таким, каков он мог бы быть. Именно Татьяне суждено открыть Онегину глаза; правда доступна только любящему взгляду.


5. Татьяна

«Евгений Онегин» — может быть, самый необычный роман в мировой литературе.                              И автор, вероятно, отдавал себе в этом отчет. Роман всегда был жанром прозаическим, поскольку проза больше годится для описания именно других людей, на которых автор смотрит как бы со стороны. В прозе больше возможностей создать впечатление жизни                         «как она есть». Стихи — дело другое: создавая стихи, автор — о чем бы он ни писал — вольно или невольно изображает и себя самого, раскрывает свой внутренний мир, и поэтому как бы ни старался он описать жизнь других людей — она все равно предстанет перед нами в свете его внутреннего мира, прожитая поэтом, прошедшая через его сердце. Поэтому роман и стихи всегда существовали отдельно, и никто никогда не писал романов в стихах. Пушкин первым решился создать картину исторической эпохи (что всегда было предметом романа)                                   как картину — а точнее, процесс — своей собственной внутренней жизни; он ощущал ход этой эпохи в себе самом, постигал историю России и ее жизнь в собственном опыте, жизненном, интеллектуальном и духовном, — и у него получился роман в стихах. В нем действуют вымышленные герои, но они почти неотделимы от автора, и их жизнь, создаваемая автором на наших глазах, есть дневник авторской души, летопись авторского духа на протяжении семи лет; в каждом из них — часть личного опыта и собственной души. Не случайно, например,                             в финале шестой главы, где гибнет Ленский, автор прощается со своею молодостью, «юностью легкой». И онегинский опыт не выдуман Пушкиным и не списан с кого-то постороннего: все, что пишет поэт об Онегине, он знает по себе; картина поведения Онегина — суд над самим собой, суд с точки зрения того идеала человека, к которому стремится душа поэта.

Идеал же человека воплощен Пушкиным в Татьяне: он так и говорит — «мой верный идеал».

Почему же этот идеал воплощен в женщине?

Потому, вероятно, что женщина во многом сильнее мужчины, часто бывает мудрее его — ибо она более цельное существо, в ней меньше разлада между мыслью и чувством, ее интуиция бывает глубже, ей более свойственна верность своему чувству и убеждению, она нередко взрослее и ответственнее, чем мужчина. Но это не все. Женщина всегда была для Пушкина — как и для любого большого художника — великой тайной, которая подчас выглядит обманчиво просто. Но и все бытие — непостижимая тайна, и каждая человеческая душа — тоже тайна, и Россия — великая тайна для всего мира, да и для нас самих, и для Пушкина тоже. В Татьяне Пушкин выразил чувство тайны: тайны бытия, тайны человека, тайны России;                                 в ней он воплотил свою мечту об идеальном, прекрасном человеке. Создание этого образа было огромным событием во внутренней жизни поэта.

Дело в том, что «Евгений Онегин» был начат Пушкиным (май 1823 года) в сложный момент жизни, который называется в науке «кризисом 20-х годов». Говоря кратко, это было время, когда поэт, воспитанный как раз в том духе, в каком воспитывался Онегин, — а именно в духе европейского материализма и атеизма, стал остро ощущать убожество этого мировоззрения. Нельзя сказать, что это был вполне сознательный процесс, — нет, гений поэта, его душа интуитивно чувствовали, что привычные представления о мире, о человеке, о любви, о жизни перестали отвечать действительности, соответствовать тому, что ощущает гений поэта; так взрослеющий подросток чувствует, что одежда становится ему тесна. И не случайно именно в это время у Пушкина появляются стихи на тему, которая до того у него                                            не встречалась: его начинает волновать вопрос о смерти и о бессмертии души; все бытие предстает его гению как великая тайна.

Но сознавая негодность привычного мировоззрения, усвоенного вместе с «проклятым воспитанием» (слова Пушкина), он пока не находит ничего, чем можно было бы его заменить, его душа мечется в поисках; чувствуя духовную немощь и бесплодие атеизма, она еще                                   не готова к религиозному взгляду на мир: слишком еще сильна привычка считать такой взгляд «предрассудком». Эти метания частично отразились во второй главе романа, где в финале говорится:

Покамест упивайтесь ею,
Сей легкой жизнию, друзья!
Ее ничтожность разумею
И мало к ней привязан я;
Для призраков закрыл я вежды...

Здесь — и понимание временности, «ничтожности» земных забот и интересов, и сомнение в правильности религиозных воззрений («призраки»), и в то же время отчаянная жажда веры — веры в то, что в бытии существует некая Высшая правда, некая разумная и благая сила устроения, некий высокий, прекрасный и таинственный смысл; замечательно, кстати,                             то,  что в этой главе чаще всего встречается слово «тайна».

И как раз в этой главе впервые появляется Татьяна. Она появляется необыкновенным образом — неожиданно для читателя (и едва ли не для самого автора), ибо ее явление решительно ничем не подготовлено: автор ни с того ни с сего прерывает описание Ольги                           и говорит:

Позвольте мне, читатель мой,
Заняться старшею сестрой.

И описывает необыкновенную девушку, ни в чем не похожую на окружающих:                                       ей не интересно то, что интересно обычным людям, но

Она любила на балконе
Предупреждать зари восход,
Когда на бледном небосклоне
Звезд исчезает хоровод,
И тихо край земли светлеет,
И, вестник утра, ветер веет,
И всходит постепенно день...

«Она в семье своей родной Казалась девочкой чужой», но в храме мироздания, перед лицом неба, зари, звезд — она своя.

И потом, до самого конца главы, она исчезает из повествования — как будто ее и не было. Словно она и в самом деле существует в каком-то ином, высшем мире.

В Татьяне воплотилась пушкинская жажда веры в высший смысл бытия. Такая вера                              не может быть почерпнута из книжек или разговоров, она не рождается теоретическим путем, в голове и не может быть усвоена из чужой головы. Чтобы обрести веру, нужно иметь живой ее пример. Таким живым примером для Пушкина стала Татьяна, созданная им самим. Ничего удивительного в этом нет: настоящий художник способен наделить своего героя такими чувствами, такими достоинствами, о каких он сам может только мечтать. Татьяна потому                          и «верный идеал» Пушкина, что она воплощает его мечту о том, каким надо быть человеку — в частности, ему самому, поэту.

И главная, может быть, черта Татьяны — это ее способность к великой, самоотверженной любви.

Вопрос о любви был для Пушкина одним из самых важных вопросов жизни.                                               Он, увлекавшийся женщинами много раз, имевший огромный опыт в этой области (вот откуда его познания в «науке страсти нежной»), прекрасно знавший женщин, — он всю жизнь мечтал об одной-единственной, полной, всепоглощающей, великой любви — и всю жизнь сомневался, способен ли он на такую любовь. Не зря накануне женитьбы в знаменитой элегии «Безумных лет угасшее веселье» он писал:

И может быть — на мой закат печальный
Блеснет любовь улыбкою прощальной.

Он очень надеялся, что любовь, ведущая его к браку, станет наконец той самой, настоящей любовью. Вот откуда удивительный факт, который, кажется, не встречается ни у одного другого поэта в мире: после женитьбы из лирики Пушкина — которому всего-то за тридцать лет — исчезают стихи о любовных увлечениях!

Созданный задолго до женитьбы образ Татьяны воплотил пушкинскую мечту о настоящей любви. Стоит обратить внимание на то, как в третьей главе автор долго не осмеливается подойти к «письму Татьяны». Вот няня принесла Тане «перо, бумагу», вот, «облокотясь, Татьяна пишет», вот «письмо готово, сложено» — казалось бы, время познакомить с ним читателя — но нет, автор издалека затевает разговор на целых десять строф (почти четверть всей главы!), словно старается отдалить волнующий и ответственный момент, словно боится: получится ли у него, удастся ли ему «перевесть» c французского необыкновенное письмо, которое... он сам сочиняет от лица героини, и вовсе не по-французски, а удивительными русскими стихами.

И когда мы наконец узнаем это письмо, то поймем волнение автора. Пушкин сам поражен глубиной, силой, искренностью и чистотой того чувства, которое ему удалось выразить                           от лица Татьяны и о котором он сам мечтает. Он словно смотрит на Татьяну, на ее любовь,                      на ее письмо снизу вверх, восхищенно завидует, благоговейно любуется этой любовью.

В самом деле, письмо это столь же необычайно, сколь и просто, в нем поразительная красота и сила высокого чувства, которая заставила современника-критика, одного из первых читателей третьей главы, написать: «Сии стихи, можно сказать, жгут страницы». За полтора века многие тысячи девушек и женщин плакали над этими строками, потому что узнавали себя, находили в этих стихах выражение своих чувств, сами писали письма, захваченные примером Татьяны, твердили наизусть это признание в любви. Между тем оно и в самом деле необыкновенно просто — в чем же загадка его могучего обаяния, его человеческой силы?

Конечно, объяснить этого до конца нельзя, всякое великое творение есть тайна, которая рациональному объяснению не поддается. Однако можно кое-что сказать уверенно.

Письмо Татьяны — это акт веры, веры могучей и безраздельной. Чтобы понять,                               что это значит, вспомним, с чего обычно начинаются такие великие и драгоценные человеческие чувства, как любовь или чувство дружбы. Ведь очень часто взаимное влечение людей друг к другу — будь это интимное тяготение или дружеское чувство — начинается                      до близкого знакомства. Что в человеке нас притягивает, почему мы повинуемся этому чувству — ведь мы не знаем, каков этот человек?..

Потому что душа наша независимо ни от чего верит, что этот человек хорош,                                      что он  не зря нам нравится, что он, как говорит Гамлет, «человек в полном смысле слова».

Вот так и с Татьяной: впервые увидев Онегина, она поверила, что «это он», что перед ней прекрасный человек, человек в полном смысле слова, а для нее — самый лучший на земле,                      и что они созданы друг для друга. Эта ее вера — и есть любовь. Любовь — как и дружба, как и всякое доброе чувство — есть вера в действии. Не случайно письмо Татьяны насквозь проникнуто религиозными мотивами: «То в вышнем суждено совете... То воля неба: я твоя... Ты мне послан Богом... Ты говорил со мной в тиши, Когда я бедным помогала Или молитвой услаждала Тоску волнуемой души...»

Правда, на миг ее поражает страшное сомнение:

Кто ты, мой ангел ли хранитель
Или коварный искуситель:
Мои сомненья разреши.
Быть может, это все пустое,
Обман неопытной души!

Но она так отважна, так безоговорочно готова отвечать за свой выбор, что никакие сомнения ее не могут остановить: «Но так и быть! Судьбу мою Отныне я тебе вручаю...»                              Так сильна и велика ее вера.

Написав это письмо, испытывая столь могучее и чистое чувство, поверив в своего избранника как в идеал человека — как могла Татьяна воспринять учтивое нравоучение, прозвучавшее в ответ? Как насмешку, оскорбление, бессердечность, глухоту души? Трудно сказать. Во всяком случае, она услышала в этом ответе нечто прямо противоположное тому, во что поверила в Онегине. Дело не только в том, что он отверг ее любовь; дело в том, что он к тому же предстал перед нею совсем не таким, каким явился ее душе, ее интуиции, ее вере. Как ни тяжел для нее смысл разговора, еще тяжелее то, что этот смысл посягает разрушить ее веру в этого человека, в образ Божий, увиденный ею в нем. Ничего, может быть, не поняв еще разумом, она глубокой женской интуицией почувствовала в онегинской «исповеди» («Примите ж исповедь мою»), которая незаметно превратилась в «проповедь»                                          («Так проповедовал Евгений»), и самолюбование, и эгоистическое равнодушие ко всему, кроме себя самого, и леность души, не желающей сделать ни малейшего усилия, чтобы понять другого, и привычную манеру опытного обольстителя («...и, может быть, еще нежней»), и дикое, нелепое в этой ситуации сравнение с «деревцом», и, наконец, благородно-высокомерный, хотя и безукоризненно учтивый тон... Она почувствовала, что он ничего                           не услышал, ничего не понял в ее письме, в ее признании, что она молила и рыдала в пустоту.

Если бы она после всего этого разочаровалась в нем! Насколько бы ей стало легче! Но она не разочаровалась. Ее вера сильнее, чем то, что называют «фактами». Она не поверила,                           что Онегин именно таков, каким явился ей в саду, — она продолжает верить своему сердцу. Вера, как писал апостол Павел, есть уверенность в невидимом. Татьяна не поверила «видимому» в Онегине, она верит в «невидимое» в нем — и это приносит ей невыразимые муки. Конечно, дело тут и в непреодолимой страсти, овладевшей Татьяной («...пуще страстью безотрадной Татьяна бедная горит»): эту чистую, идеальную, нездешнюю какую-то девочку Пушкин бросает в третьей главе поистине в костер любовного влечения:

Погибнешь, милая; но прежде
Ты в ослепительной надежде
Блаженство темное зовешь,
Ты негу жизни узнаешь,
Ты пьешь волшебный яд желаний,
Тебя преследуют мечты:
Везде воображаешь ты
Приюты счастливых свиданий...

Она не ангел, а человек, такая же женщина, как и все; но как бы ни была сильна ее страсть, сама Татьяна сильнее, и чувство ее выше страсти — это видно в письме, это мы увидим в конце романа.

Так или иначе, Татьяна попадает в жестокое положение: она мечется между внешним, «видимым» в своем избраннике — и тем прекрасным «невидимым» в нем, что самому Онегину неведомо, но видно ее любящему сердцу. Кто же он, в самом деле, — «ангел ли хранитель  Или коварный искуситель»?

Тут и возникает пророческий сон, в котором сама Татьяна — то есть рассудочная часть ее существа — ничего не поняла («Дней несколько она потом Все беспокоилась о том»),                                  а там и забыла странный сон.

Но душа Татьяны все поняла и все запомнила (так в повести Гоголя «Страшная месть» Катерина наяву не знает о своем отце то ужасное, что ведомо ее душе в снах). Она поняла,                     что Евгений опутан какою-то чуждой, страшной, злобной и насмешливой силой; что он вроде бы повелевает этой силой («Он там хозяин, это ясно»), но на самом деле он — ее пленник («Онегин за столом сидит И в дверь украдкою глядит» — словно ждет избавления, и может быть — от нее, Татьяны); что он действует как бы по своей, но на самом деле не по своей воле: как только он сказал вместе с бесами: «Мое!» — бесы исчезли, словно переселились в него, — и вот уже в руке его «длинный нож» (вспомним «копыта», «клыки», «рога и пальцы костяные» бесов), от которого гибнет Ленский.

Но смысл этого видения Татьяне, повторяем, непонятен. Он станет проясняться позже — после дуэли, а особенно — когда в седьмой главе Татьяна посетит, в отсутствие Онегина,                        его дом и станет читать те книги, которые читал он, которые участвовали в формировании                    его взглядов на жизнь и созвучны его убеждениям.

Здесь Пушкин затрагивает тему, вся значительность которой становится особенно ясной сегодня: тему роли культуры (в данном случае книг) в судьбах людей, наций, человечества — пользы или вреда, добра или зла, которые она может вносить в человеческую жизнь. Творения таланта — художественного, научного, технического — могут как украшать                                                     и совершенствовать, так и уродовать жизнь и души людей. Одни и те же талантливые творения могут в одних условиях и на одних людей влиять хорошо, а в иных случаях — дурно. Книги, которые читал Евгений, те самые романы,

В которых отразился век
И современный человек
Изображен довольно верно
С его безнравственной душой,
Себялюбивой и сухой, —

эти книги, благодаря онегинскому воспитанию и привычкам, не отвратили его от пороков «современного человека», а приобщили к ним, утвердили Евгения в справедливости его «себялюбивой и сухой» философии жизни. Татьяна же, «русская душою», живущая                                    не в столице, а в деревенской глуши, впитавшая совсем другие представления о жизни, — Татьяна, читая эти книги, видит в них то, что говорит нам автор романа: она ощущает духовную драму европейской культуры и цивилизации, утрачивающей христианские идеалы, скатывающейся к культу эгоизма и потребительства. Знакомясь с этой литературой, Татьяна приближается к разгадке того, что она увидела, но не поняла в своем вещем сне: Онегин, кажущийся «хозяином» своей жизни, — на самом деле пленник:

И начинает понемногу
Моя Татьяна понимать
Теперь яснее — слава Богу —
Того, по ком она вздыхать
Осуждена судьбою властной...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Что ж он? Ужели подражанье,
Ничтожный призрак, иль еще
Москвич в Гарольдовом плаще,
Чужих причуд истолкованье,
Слов модных полный лексикон
Уж не пародия ли он?

Ужель загадку разрешила?
Ужели слово найдено?

Татьяна догадалась о главном: Онегин живет не свою жизнь — жизнь, навязанную ему, чуждую ему, хотя с детства привычную. Весь облик и все содержание этой жизни — «чужая причуда». Татьяна и сама не подозревает, сколь глубоко она заглянула, как угадала драму образованного русского человека послепетровской России, усвоившего чужие нравы, чужие понятия о жизни, чужое представление о человеке. То миропонимание, которое формировалось в Западной Европе столетиями и породило тип человека-потребителя, заинтересованного прежде всего в удобствах своей земной жизни, сосредоточенного на своих желаниях и выгодах, а от христианского учения о человеке как образе и подобии Бога оставило лишь форму и фразу, — это миропонимание, будучи единым махом пересажено на почву православной России (где многовековой традицией было совсем иное — превосходство духовного над материальным), дало во многих человеческих душах уродливые всходы                               и горькие плоды. Онегин — живой тому пример. От этого он и страдает: не может быть счастлив человек, живущий по чужому уставу, как не может береза расти в Сахаре.                               Разум Онегина не ведает об истинной причине постигшей его исторической и духовной                    беды - а душа болит и ропщет. Ведь так и сказано в четвертой главе: Онегин живет,

Внимая в шуме и в тиши
Роптанье вечное души.

Все это почувствовала гениальной интуицией любящего сердца Татьяна: «Чужих причуд истолкованье», «пародия»...

Но под чужими причудами она чувствует все же нечто подлинное, глубокое, близкое себе: ведь слово «пародия» — не осуждение, оно означает, что тот Онегин, который явился ей                          в саду, во сне, который изза «причуды» убил друга, который остался глух к ее письму, —                 это не настоящий Онегин, это человек, жизнь которого воспроизводит некий чуждый «стандарт» — и выходит пародия. Но есть подлинный Онегин, которого она прозрела                            при первом же взгляде, которого она продолжает любить; только вот он словно отгорожен                    от нее — и скрыт от самого себя — заемным «Гарольдовым плащом», и не в ее силах изменить это. Не без глубокого значения автор говорит:

И ей открылся мир иной.

Это и напоминание о том «ином мире», мире нечисти, бесовского шабаша, в котором Татьяна увидела Евгения в своем сне, и одновременно знак того, что Татьяна и Онегин живут в разных мирах. И хоть Татьяна по-прежнему верит, что они предназначены друг для друга, между ними — непроходимая стена.

И тогда ей становятся «все жребии равны», и она — из жалости к матери, из чувства женского долга, а еще потому, что такой женщине, как она, в подобном случае оставалось                       и в самом деле лишь два пути: в монастырь или замуж, — соглашается ехать на «ярмарку невест». Кроме Евгения, ей никто не нужен, иной любви не будет, а стало быть, и в самом деле все равно. Татьяна едет в Москву.

И здесь обнаруживается, словно вышедший на поверхность пласт руды, новый уровень сюжета романа.


6. Эпическая муза

Возок Лариных въезжает в древнюю столицу России. Рассказывая об этом, автор вспоминает, как он сам недавно (седьмая глава пишется в 1828 году) въезжал в Москву после долгой ссылки, как он ехал по той же самой, как сказали бы сейчас, «трассе», по которой едет Татьяна (только ему предстояла не «ярмарка невест», а встреча с новым императором), проезжал те же самые места, несся по той же Тверской, — и в продолжение этого рассказа уже, кажется, не разберешь, кто же едет в возке Лариных — Татьяна или автор, кто любуется на «старинные главы» «церквей и колоколен», кто чувствует волнение в груди, выраженное знаменитым восклицанием: «Москва! Как много в этом звуке Для сердца русского слилось...», чей взгляд падает на Петровский замок, проносящийся слева... Впрочем, нет, здесь явственно чувствуется голос и взгляд самого автора — конечно, это он говорит:

Вот, окружен своей дубравой,
Петровский замок. Мрачно он
Недавнею гордится славой.
Напрасно ждал Наполеон,
Последним счастьем упоенный,
Москвы коленопреклоненной
С ключами старого Кремля:
Нет, не пошла Москва моя
К нему с повинной головою.
Не праздник, не приемный дар,
Она готовила пожар
Нетерпеливому герою.
Отселе, в думу погружен,
Глядел на грозный пламень он.

Великое, славное, дорогое русскому сердцу воспоминание! Но ведь до сих пор,                                         на протяжении шести глав, речь шла о частной жизни частных людей — почему же тень Наполеона вдруг осенила дорогу Татьяны и зарево московского пожара на миг осветило ее? Как бы ни был лиричен роман Пушкина, как бы ни был он богат авторскими личными размышлениями, признаниями, воспоминаниями, следует помнить, что Пушкин ничего                          не делает просто так, не нагромождает в роман все, что приходит в голову (об этом говорят черновые редакции глав, в которых множество прекрасных строф, не вошедших в беловой текст), — он строит свое повествование так, как диктует ему его движущийся, развивающийся замысел, который не допускает ничего лишнего. Если что-то сказано — значит,                                        это необходимо для понимания смысла романа.

К примеру, в пятой главе, во время именин, между послеобеденным отдыхом и чаем, автор неожиданно заявляет:

И, кстати, я замечу в скобках,
Что речь веду в моих строфах,
Я столь же часто о пирах,
О разных кушаньях и пробках,
Как ты, божественный Омир,
Ты, тридцати веков кумир!

То есть автор сравнивает свой роман с эпическими поэмами великого Гомера — «Илиадой» и «Одиссеей», где и в самом деле немало описаний пиров, как на земле,                                       так и на Олимпе, в обители греческих богов, но где все же самое главное — грандиозные события истории, битвы и подвиги героев, судьбы не только людей, но целых народов...                          В шутливом, казалось бы, замечании оказывается скрыт намек на то, что сюжет романа — может быть, не просто история частного характера, что истинный масштаб его иной, чем кажется на поверхностный взгляд.

И вот это эпическое начало снова возникает в седьмой главе. «Портрет» Наполеона, стоящего, видимо, на стене Петровского замка — конечно, как принято его изображать,                           в треугольной шляпе, со скрещенными на груди руками и мрачно взирающего на пожар, — помещен во второй половине главы. Но оглянемся на первую половину — и мы увидим там еще один, и притом в точности такой же, «портрет». Вот интерьер деревенского кабинета Онегина, увиденный Татьяной:

И стол с померкшею лампадой,
И груда книг, и под окном
Кровать, покрытая ковром,
И вид в окно сквозь сумрак лунный,
И этот бледный полусвет,
И лорда Байрона портрет,
И столбик с куклою чугунной
Под шляпой с пасмурным челом,
С руками, сжатыми крестом.
Татьяна долго в келье модной
Как очарована стоит...

Построение картины чрезвычайно многозначительно. Комната Онегина названа кельей, светильник — лампадой, сама Татьяна чуть ниже будет названа пилигримкой (то есть паломницей к святым местам). Все это — слова религиозного, церковного языка (Татьяна воспитана в православной вере, и ей такие обозначения привычны), словно героиня и впрямь находится в святом месте (что и не удивительно, ибо Татьяна, несмотря ни на что, сохраняет веру в высокую сущность своего избранника). Но место это — очень странное.

«Келья» — но «модная». «Лампада» — но не та, что во всех русских домах теплится перед иконой; и освещает она «груду книг» — но таких, которые, как потом узнает Татьяна, могут лишить веры в человека. Да и иконы нет — вместо нее «лорда Байрона портрет». Наконец — не распятие, не Христос, умирающий на кресте ради людей, а изображение — «с руками, сжатыми крестом», — Наполеона, кумира хозяина дома.

Все это увидено глазами Татьяны, но только увидено, а не осмыслено сразу (как — но уже в течение многих лет — и исследователями). Она «как очарована стоит», испытывая,                                по-видимому, беспокойство непонимания, смутную потребность проникнуть в смысл непривычного мира, открывшегося ей. Не зря, покидая дом, она

...просит позволенья
Пустынный замок навещать,
Чтоб книжки здесь одной читать.

И только прочитав эти книжки (поразительная, необыкновенная для молодой, без памяти влюбленной девушки черта — эта пытливость, воля к познанию и пониманию, эта готовность к труду разума и души!) — только прочитав их, она понимает и то



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.