Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





III. Традиция



III. Традиция

Итак, наряду с «классической западной» или, для краткости, «Первой» традицией, обозначаемой основными вехами: Отцы IV в. — Августин — Фома — Декарт и секуляризованный идеализм[17], у нас обрисовалась Вторая, или восточно-православная традиция, главные вехи которой суть: Отцы IV в. — Максим Исповедник — Палама —православный энергетизм XX в.

Существо «поворота» — отмена соловьевского выбора: переход русской философии из Первой традиции, в которой она пребывала в качестве одной из школ, во Вторую традицию. Предполагается, что благодаря этому тип философии и ее основные позиции придут, наконец, в полное соответствие с ее исходными интуициями и духовными заданиями: поскольку для русской мысли Первая традиция «чужая», а Вторая — «своя». Последнее несомненно; однако же возникает немало вопросов.

В противоположность Первой, Вторая традиция покуда вообще не была философской традицией. Выше мы уподобили по значению роль Григория Паламы во Второй традиции роли Фомы Аквината в Первой. Однако менее формально, по существу, такое уподобление никак не является справедливым. Мысль Паламы, как подчеркивают все авторы «поворота», — органическое продолжение патристики. Это — тот же дискурс: мысль организована в том же строе, по тем же правилам; и критерии, коим она подчиняет и коими поверяет себя, включают ту же сверхрациональную компоненту, верность мистическому опыту Богообщения и соборному опыту церковности. Движение мысли здесь совершается в элементе бытия-общения, в личностной и диалогической стихии. Дело же Аквината — смена дискурса: схоластика решительно избрала для себя аристотелианский строй, в котором мысль подчиняется лишь собственным автономным законам. Палама на Востоке продолжил патристику, Аквинат на Западе закрыл ее. Схоластика — следующий этап, и следует он в очевидном направлении, к обособлению суверенной сферы самодостаточного и саморазвивающегося разума. Она не была еще окончательным шагом в этом направлении: оставался церковный догмат. Но при взгляде изнутри сферы обособленного мышления — куда схоластика уже поместила себя — догмат видится внешним ограничением, оковами, путами для разума, и следующий естественный и необходимый шаг — освобождение от оков: секуляризация. С ней шло свободное, беспрепятственное воссоединение с античными истоками философской мысли и открывались широкие возможности для плодотворно­го философствования, начало которому положил Декарт. — Таков был путь западной философии, и по сей день это магистраль, царский путь философствования как такового.

Восток же выбрал путь «бесконечной патристики». Это целиком отвечало ведущей духовной установке Православия, что выражена уже в самом его имени: во главу угла ставится точное, «правое» держание бытийной ориентации, фундаментального онтологического вектора от человека к Богу. Здесь отказываются от обособления разума, сохраняя патриcтический характер дискурса, личностный и диалогический, и патриcтическую концепцию человека как «твари», оначаленной цельности, предстоящей Богу. И догмат тут — никак не оковы мысли, а начало, ее питающее и стимулирующее: догмат — идиома, свернуто доносящая до разума сверх-(но не анти-!)разумный опыт цельности и личности, опыт Богочеловеческого бытия-общения, которое тоже совершенно реально, не менее чем сам разум, и ничуть не является фантазмом. — Все это ценно и замечательно, допустим, но все-таки остается крупная неясность: как же развивать философию в таком дискурсе? До сей поры ее тут не было, и возможна ли тут она вообще?

Конечно, мы не дадим здесь полного ответа на эти вопросы, затрагивающие саму дефиницию философии и сущность ее отношений с религией; но некоторые вехи указать можно. Вторая традиция не исключает философствования, однако она меняет его характер. В Первой, классической традиции, начиная с Декарта, мир мысли — классический декартов мир. Тезис cogito ergo sum устанавливает первый закон, геометрию этого мира Как мира прямолинейных декартовых координат: коль скоро чистое cogito — достаточное удостоверение sum, значит, в мире мысли правит, определяет его законы движения (развития рассуждения) лишь одна равносильная бытию и, стало быть, самодостаточная мысль; любые иноприродные воздействия устранены, и мысль движется по прямым линиям. (Точней, она движется, конечно, по любой траектории — скажем, по Гегелевой «спирали» — но только она сама и полностью определяет для себя эту траекторию.) В обоих мирах, феноменальном и ноуменальном, Декарт сделал одно и то же открытие: ввел декартовы координаты, классическую прямоугольную геометрию. Но во Второй традиции мир мысли — не мир обособленного мышления. Здесь на логику рассуждений влияет догмат, на характер категорий влияет личностность онтологии и антропологии; имплицирующая постоянные «сцепления и расцепления» (выражение Паламы) разума с внеразумным содержанием. И в итоге, здесь уже не декартов, а эйнштейнов мир: мир с искривленной геометрией, где не только чистая мысль, и за счет этого мысль движется по измененным и усложненным законам. Мы выяснили выше, что Вторая традиция не может иметь платонической онтологии; сейчас же мы видим, что она не может иметь классического декартова Метода, категориального строя. Ей должен быть присущ сугубо неклассический, неплатонов и недекартов тип философии, и создание его требует смены парадигм, отчасти подобной той, через которую прошли в нашем веке естественные науки.

Философия начинается с Начала. С темы Начала: начала как такового, начала сущего, начала (начинания) философской мысли и речи... Классическая традиция в данной теме, как и в большинстве прочих, покинула патриотические истоки, найдя богословскую речь о Начале как о Творении и твари лишь apxaичною мифологией и дав теме о Начале иное начало, смыкающееся с античной мыслью, начиная от элеатов. Однако Вторая традиция выдвигает здесь иную, собственную трактовку, и на ее примере можно хорошо увидеть философские возможности и философские отличия «дискурса бесконечной патристики».

Отличия можно заметить немедленно. Центральное понятие «твари» в восточной патристике отчетливо трактуется — если использовать оппозицию Хайдеггера — не в элементе «метафизики», а в элементе «аналитики», феноменологического наблюдения: как род бытия, имеющий внутренний предикат сотворенности — в смысле наделенности началом, «начальности» или «оначаленности». Тварь есть бытие оначаленное и, соответственно, «тварность» — принцип внутренней формы оначаленного бытия. Тема о статусе твари привычно и просто решается в классической традиции в русле эссенциалистской онтологии, как тема об онтологическом расщеплении, сущностном различии бытия божественного и эмпирического, ограниченного априорными формами. Но здесь нет углубления, рефлексии над самим актом Творения — он остается чисто мифологическим моментом, и это немало содействует тому, чтобы философия отвернулась от всего патриотического подхода к теме Начала. Меж тем, продумав лишь одну черту Творения: его невынужденность, отсутствие его необходимости — мы, вместе со Второй традицией, заключаем, что Творение имеет характер произволения, акта волевого и, стало быть, не сущностного, а энергийного — так что уже здесь мы входим в сферу энергийной антиплатоновской онтологии. Далее элементы энергетизма умножаются и усиливаются. Классическое мышление отказывается от холистического понятия твари, расчленяя его на Ум и Мир (res cogitans — res extensa). При этом, качества активности, самодвижности, динамизма связываются почти исключительно с первым, с Умом, который, как. мы уже много подчеркивали, обособляясь, изымается из антропологии, а также и из проблематики Творения, de facto чаще всего трактуясь как бесконечное и безначальное, смешиваясь с Божественным бытием. Творение же, понятое как сотворение Мира, Космоса, «природы», тем самым редуцируется до натурфилософской проблемы, отодвигаясь в разряд маргинальных для философии сюжетов. В противоположность этому, Вторая традиция развивает аналитику цельной твари как оначаленного бытия, и эта аналитика не только онтологически значима, но составляет, по сути, главное содержание онтологии.

Бытие оначаленное есть ео ipso бытие историчное, и первая Проблема в аналитике твари есть проблема конечности, связи Начала и конца. Патриотическое решение этой проблемы глубоко и оригинально — настолько, что оно почти не было понято и проанализировано вплоть до недавнего времени, до блестящего эссе Флоровского «Тварь и тварность» (1928), которое о. Георгий не без основания почитал лучшим своим произведением. Первый тезис здесь: между начальностью и конечностью нет необходимой связи, первая не влечет второй; по святоотеческой максиме, «Бог смерти не создал» (ср. Прем 1, 13). Поэтому эмпирическая оконеченность (смертность) человека не есть следствие онтологического статуса твари, и конечность, вопреки уче­нию Хайдеггера, не принимается в качестве дефиниции здешнего бытия: она лишь один из двух исходов, равно совместимых с его онтологическим статусом, и потому ее можно не принять, ее может и не быть, она допускает преодоление. В результате бытие оначаленное оказывается бытием весьма тонкого и поистине неклассического статуса, двойственного и вариантного: статус тварности (оначаленности) допускает бытие и конечное, и бесконечное — точнее, начальное, но не конечное, полу-бесконечное, «лучевое». Как пишет Флоровский, «тварь можно уподобить геометрической связке лучей или полупрямых, от начала или некоего радианта простирающихся в бесконечность»[18], — причем этот образ, относясь к «твари до падения», еще неполон, он не включает второго онтологического варианта, оначаленной и оконеченной, всецело конечной твари. Однако история единственна, лишь один вариант может осуществиться в ней, и это значит, что в ситуации твари, ее онтологическом статусе изначально заложен делаемый ею выбор, акт бытийного самоопределения, или же онтологическая бифуркация порождающая нетривиальную топологию бытия и имманентное присутствие предиката свободы.

Итак, патристическое определение здешнего бытия как тварного, или оначаленного, имплицирует характеристику этого бытия как принципиально открытого, двуисходного, наделенного онтологическою свободою. Здесь для онтологии тварь — активное, динамичное начало, и за счет этого онтология делается историчной и событийной. Творение не может остаться единственным онтологическим событием, изолированным и полным в себе.

Оно с необходимостью влечет продолжение, завязывает историю, причем — что важней всего — в это продолжение самостоятельный и полноценный вклад вносит тварь, живая, водящая и самодвижная: онтология оказывается не просто событийной, но диалогичной. Напротив, в классической картине Творение, понятое космологически и натурфилософски, отнюдь не включает твари как онтологически свободного агента и не требует, вообще говоря, никакого продолжения. Для Первой традиции Творение — изолированное событие, природное или ex machina; но для Второй традиции существует не столько отдельная тема Творения, сколько большая тема о статусе тварного бытия, куда интегрирован момент Творения. Здесь этот момент — завязка и неотделимая часть цельной, онтологически событийной и диалогически развертывающейся истории или драмы.

В бытийной драме есть подлинный, и даже острый драматизм, ибо сюжет ее — преодоление смерти. Из двух бытийных исходов, открытых твари, один предполагает смертность, другой — преодолевает ее. В преодолении (самопревосхождении, онтологическом трансцензусе) тварь обретает качества Божественного бытия, так что исход преодоленной конечности означает соединение с Богом: обожение. В согласии с паламитским догматом, соединение с Богом может быть только энергийным, т.е. соединением энергий твари с Божественной энергией, благодатью Св. Духа. Так тема Начала, тема творения и тварности, органически включается в энергийную онтологию и в ней находит новое неклассическое решение.

Пример этой темы, я полагаю, типичен, и из него хотя бы отчасти уясняется, какими линиями может следовать рассмотрение философских тем в русле Второй традиции. Иной, своеобразный характер базисных концепций и категорий должен, как правило, приводить здесь к новой постановке проблем; решения же их всегда будут в той или иной связи с центральным принципом, стержнем всего дискурса — принципом синергии, энергийной связи в онтологически расщепленной реальности[19]. Отнюдь не обязательно эти решения должны обладать радикальною новизной. Самоопределение русской философии в качестве «иной традиции» предполагает отнюдь не автаркию, а диалог с западной традицией, допускающий в конкретных вопросах любую близость и общность и лишь облегчаемый окончательным обретением своего статуса и лица. Самоопределяясь по отличению от Первой, как неплатонова и недекартова мысль, Вторая традиция уже тем предполагает единое культурное пространство и проблемное поле. К тому же сама западная мысль сегодня — это не только и даже не столько «классическая западная традиция». В ней сильные и заметные тенденции критики и отхода от этого своего русла, которое уже становится трудно называть «магистральным»; в лозунге «борьбы с логоцентризмом» Деррида отвергается уже и конституирующий принцип всего русла: верховная роль обособленного начала разума. В философии происходит поиск и испытание неклассических парадигм, приток антропологической и психологической проблематики, усиление тяги к холистическому и диалогическому видению. Симптоматично огромное влияние творчества Бахтина, имеющего многие черты моста, промежуточного и соединительного феномена меж мыслью русской и западной.

В итоге, вовсе не очевидно, что «поворот» русской мысли должен вести к ее большему отдалению от мысли Запада. Суть и значение его, в первую очередь, внутреннего порядка. «Поворот» означает достижение зрелости, достижение окончательного самоопределения: когда русская философия возводит свои задания уже не к возвышенным туманностям — таким, как строй русской души, дух русской культуры, заветы православной духовности... — а к ясным и конкретным явлениям, с бесспорностью входящим в ее предысторию: патристика, исихазм, православный энергетизм. И, кроме того, осознает, что эти явления обозначают самостоятельную богословско-философскую традицию, жить в которой значит нечто иное, нежели вечно и недовольно мельтешить в чужом доме, таща у его хозяев, ругая их — и таким образом согревая русской душевностью холодную западную жизнь...

Но здесь нам, очень возможно, скажут: разве это не ложная дилемма — уходить из «дома» или «мельтешить недовольно»? разве нет третьего — счесть дом своим и жить в нем как все? Вопрос этот избит донельзя в поверхностных, газетно-идеологических своих пластах; но, как ни странно, довольно мало продуман по существу. По существу же — если оставить журналистам жвачку о «России между Востоком и Западом» и если сразу отделить вопрос о путях индивидуального творчества, признавши, что на этих неисповедимых путях любой дом может оказаться человеку своим, — перед нами вопрос о природе истори­ческого бытия. «Счесть дом своим» значит идентифицировать, отождествить свою духовную ситуацию с сущею в этом доме. Это кажется возможным, ибо дом и ситуация в доме — наличны, даны, суть рядом; ergo, они доступны, и можно войти в них, принять их. Однако присмотримся: так ли уж они «даны»? Они даны и близки в пространстве, однако они пребывают еще и в измерении времени, причем — духовного, культурно-исторического времени. И здесь близости и доступности, вообще говоря, может отнюдь не быть! Проблема снимается для примитивно-мифологического сознания, которое, как заметили в нашем веке, игнорирует инаковость временного измерения: производит «специализацию» реальности, заменяя исторические, временные отношения пространственными. Именно это же совершает крайнее западничество, желающее без долгих дум «присоединиться к передовой культуре». Гонясь за передовым, здесь только впадают в первобытную иллюзию. Взгляд западника — взгляд дикаря, для которого история — склад готовых вещей в пространстве. Прямая противоположность ему — историзм Пушкина, со сжатою силою выраженный предсмертным заветом: «Клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю».

Но, к сожалению, пушкинское исповедание историзма не исчерпывает проблемы. В энергийной реальности открытость истории включает и возможность аисторичной истории, «постистории». Качество историчности может быть утрачено, и «специализация» может стать реальностью, а не свойством примитивной оптики (впрочем, и в первобытном мире она скорее реальность, нежели свойство оптики). Эта возможность имеет прямое касательство к нашему времени, ибо один из очевидных путей к утрате истории — признаваемая сутью нашей эпохи глобализация, формирование единой планетарной культуры, неизбежно сопровождаемое эффектами наложения и смешения локальных культур и историй. Сама по себе глобализация отнюдь не равнозначна деисторизации бытия. Напротив, новозаветный историзм изначально ориентирован именно на глобальный сценарий, предполагающий объединение локальных историй в единую Вселенскую Историю. Наиболее развитые варианты этого сценария представлены западным средневековьем, а в наше время — русскими теориями Богочеловеческого процесса и учением Тейяра де Шардена. Однако в энергийной реальности все это именно лишь варианты, и сейчас реальность демонстрирует признаки глобализации совсем иной: такого объединения историй, где совершается не претворение, а растворение. их историчности, эрозия или даже демонтаж исторического из­мерения бытия (справедливо или несправедливо, подобного рода; глобализацию часто отождествляют с «американизацией», а, популярная концепция «конца истории» Фукуямы видит ее признаки в глобальном утверждении западного либерализма).

И с победой такого варианта уже не «взгляд западника — взгляд дикаря», а христианский историзм — архаичное мифологизированное видение, ретроутопия. — Итак, нет априорной, «эссенциалистской» истинности той или другой позиции. Есть лишь наше стояние в свободе, открытость, выбор. Какой быть уже идущей глобализации? Будет ли она уничтожением историчности или ее исполнением? Выбор онтологичен, и это значит, что он делается не в какой-то один момент, будущий или прошлый он — всегда с нами, как внутреннее качество историчного бытия: следствие его топологии, задаваемой онтологической бифуркацией.

Известна сейчас и еще позиция, также расходящаяся с набросанною выше стратегией «синергийного историзма»: много и одобрительно обсуждаемая позиция «диалога культур». Ее никак не упрекнуть в антиисторизме, напротив, здесь — повышенная чуткость к истории, к специфике исторического бытия вообще и каждой эпохи, каждой культуры, в частности. Здесь призывают войти, углубиться в каждую эпоху, уловить и воспринять ее уникальную, особенную природу; и утверждают, что этот зоркий и чуткий историзм, живое общение с многоликой историей — единственная плодотворная стихия формирования самосознания, вырастания и воспитания духа, личности. Все это, безусловно, замечательно, но все же является одно сомне­ние. Здесь человек — собственно, орган восприятия и связую­щий посредник во всем составе наличествующей истории, в собрании уже состоявшихся историй. Для нас же, в первую очередь, человек (культура, народ) — обладатель собственной истории, никогда прежде не бывшей. Ее исход неведом и непредопределен, и потому осуществление ее — актуальное творчество новой истории. Оно нуждается в определенных, и глубоких, отношениях с историей прежней, но к ним сводиться не может, ибо не в прежней истории, а в будущей, в открытости и свободе, обретен будет его исход. Именно это первородство, творческая обращенность к Богу и к будущему, формируют самосознание человека в истории. А диалог культур оборачивается, в итоге, одною из вариаций постмодернистского соблазна, когда уходят от творчества истории — в пользу прогулок по ней, сопровождаемых умною беседою с ее обитателями... Выше мы говорили, по большей части, как раз о восстановлении истории, о погружении в историю — но все это лишь ради того, чтобы раскрыть ресурсы сегодняшнего творчества. Надо суметь доказать то, что доказать нелегко, но возможно: в сегодняшней философской ситуации, коренные особенности открывающейся нам традиции — энергийная онтология и антропология, неклассический тип и строй мысли — могут составить ценный и конструктивный вклад в происходящий активный поиск новых начал и путей для философствования.

Так раскрываются философские аспекты концепции неопатристического синтеза, вновь и по-новому подтверждая ее глубину и плодотворность.

1993.


[1] Доклад, представленный на Конференции в честь 100-летия со дня рождения о. Георгия Флоровского. Энн Арбор, США, октябрь 1993 г.

[2] Georges Florovsky.Russian Intellectual and Orthodox Churchman. Ed. by А. В1аnе. St. Vladimir’s Seminary Press, Crestwood, N. Y., 1993.

[3] Мюллер Э. И. В. Киреевский и немецкая философия // Вопросы Философии, 1998, № б. С. 128.

[4] Там же.

[5] Жильсон Э. Разум и Откровение в Средние Века // Богословие в культуре Средневековья. Киев, 1992. С.16.

[6] Ср. оценку Л. П. Карсавина: «Все, действительно сделанное рус­скими философами-специалистами, должно быть по справедливости вклю­ченным в историю европейской, и преимущественно, немецкой, мысли». Философия и ВКП // Евразия, № 20 (6.1У.1929).

[7] См. Хоружий С. С. Хомяков и принцип соборности // Пути русской философии. СПб., 1994.

[8] Флоровский Г. В. Пути русского богословия. Париж, 1983. С. 513 (курсив автора).

[9] Бибихин В.В. Дело Хайдеггера // Хайдеггер М. Время и бытие. М., 1993. С. 6.

[10] Тут выступает важная общая черта: и Хайдеггер, и Флоровский — мыслители ярко выраженного «архического», или «археологического» типа, утверждающие принцип постоянной поверки мысли неким Началом или Истоком. Анализируя этот тип мысли, Поль Рикёр отмечает его внутреннюю связь с типом, казалось бы, противоположным, телеологическим, Когда явление осмысливается не чрез £rch, а чрез tšlo$. Им обнаруживается «диалектика археологии и телеологии», в силу которой первый принцип влечет за собой второй (см. Рикёр П. Конфликт интерпретаций. Очерки о герменевтике. М., 1995. С. 250, 270 слл.). Было бы небезынтересно, следуя этой нити, попытаться вскрыть телеологизм в мысли Флоровского или Хайдеггера, ибо он вовсе не считается характерным для них.

[11] Хайдеггер М. Письмо о гуманизме // Цит. изд. С. 200.

[12] Он же. Поворот // Цит. изд. С. 256.

[13] Он же. Гегель и греки // Цит. изд. С. 387.

[14] Florovsky G. V. St. Gregory Palamas and the Tradition of the Fathers // Coll. Works, vol. 1, Belmont, MA, 1972. P. 107.

[15] Williams G. H. The neo-patristic synthesis of Georges Florovsky // Georges Florovsky. Russian Intellectual and Orthodox Churchman. P. 292.

[16] Florovsky G. V. Ibid. P. 119.

[17] Расширивший, если не заменивший свои истоки за счет древне-греческой мысли.

[18] Флоровский Г. В. Тварь и тварность // Православная мысль (Париж). 1928. Т» 1. С. 178.

[19] Попытка философской разработки этого принципа была впервые Предпринята в работе: Хоружий С.С. «Диптих безмолвия» (1978; опубл. М., 1991).



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.