|
|||
Номинация «МАЛАЯ ПРОЗА». Подноминация «Любовь». Колыбельная для ВацлаваСтр 1 из 2Следующая ⇒
Игорь ГУРЕВИЧ(г. Архангельск, Россия) Номинация «МАЛАЯ ПРОЗА» Подноминация «Любовь» Колыбельная для Вацлава
Разрывается, стирается путеводная нить памяти. Время неумолимо. Сентябрь. Летят в прозрачном прохладном воздухе паутинки. На конце каждой – невидимый десантник-паучок. Это он оторвал от сотканного им самим узора ниточку, поймал ветер – и отправился в путь в ясный погожий день бабьего лета. Поблескивает на солнышке тонкое легкое серебро паучьих строчек – только так и различаешь. Рвется Ариаднова нить. Перелетают наши воспоминания с насиженных мест, где успели сплести узоры легенд. Ты уже и не помнишь откуда, что взялось – только видишь переплетение нитей серебряных, смотришь сквозь них на мир, как сквозь паутину. Наши воспоминания ткут наши мифы. День за днем. Старательно перебирая лапками, как паучки. Откуда и берется это кружево? Идешь по лесу прожитого – не заблудиться. Вот удерживает капельки росы большой роскошный седой узор – миф о Деде. А это – неожиданно, как пуховый оренбургский платок – почти и не различить даль, только лучи солнца пробиваются золотыми стрелами насквозь, навстречу взгляду. Это миф-Бабушка… Совсем молодая была, семнадцати лет, красивая статная. Гражданская война гуляла по Украине. Кто только не прокатывался, не пролетал по пыльным винницким, житомирским, переяславским дорогам! Каких только мастей-раскрасок шаровар не промелькнуло по местечкам черты оседлости! И каждый качал свои права. Вот и поляки нагрянули. Думали надолго. Навсегда. Нет такой земли Украина. Есть Малороссия москалья, есть Речь Посполитая. А евреи всем мешают. Лишние в этих разборках. Заехал на бедный двор к Вульфам пан-офицер, красивый, статный. Конь под ним вороной, тонконогий. Гарцует, прядет ушами. С паном еще трое польских военных – по всему солдат – во двор ввалились. А за ними еще на конях. Во дворике и так не развернуться, а тут совсем тесно стало. Пан-офицер командует что-то. Солдаты вваливаются в бедную мазанку, пол глиняный, окна от земли, крыша соломой крыта. И выгоняют, выпинывают, выталкивают на улицу всю эту свору жидовскую. А им во дворе и встать-то негде, только спинами прижаться к домишке своему нищенскому, лицом к черным зрачкам ружейных отверстий. Так стоят все шестеро. Мать, четверо детей, племянница-юная красавица. С ними дед дряхлый, колченогий, сто лет в обед, ногу искалечивший в давние времена на каких-то своих заработках – то ли плоты по реке перегонял, то ли церковь нанимался строить, теперь и сам не помнит. Он старшей женщине даже не отец – дед. Её отец с матерью давно померли. Один за одним – отец от хвори, мать с тоски сердечной. Братья-сестры – всё деда колченогого племя – кто где. Большинство с мест правдами-неправдами повыезжали. Кто в Киеве пристроился, кто аж до Питера добрался. Вот одна Рахиль осталась с детьми – мужа где-то на дороге, как домой с шинка возвращался, подстерегли, убили да ограбили. Ну, и остался дед при внучке – помогать вроде как. Только какая с него помощь с калеки старого? На кривушку – палку-подпорку, кем-то из соседей по жалости ему справленную – опирается, кряхтит, по двору ползает. Ну, разве что малым детям какую побасенку расскажет – самому старшему едва восемь стукнуло – да свистульку вырежет. А еще Тору по субботам читает, свечи зажигает. Вот и весь толк. Хорошо еще племянница Ривка, прибилась. Одного из младших дедовых братьев не то внучка, не то дочь. Теперь уж и не узнать. Родня, короче. Одна у родителей. Родители где-то сгинули – поехали новые места обживать, и ни ответа, ни привета. Ривка было метнулась в Киев – по знакомым, по родственникам - мишпухе прошлась. Никто-ничего. С дому выехали, а до Киева не добрались. Времена тогда уже лихие начались. Гуляй-поле по Украине озорничает, большевики свою власть насаждают. Видать, где-то Ривкиных родителей смяла, раздавила эта сель, неведомо откуда взявшаяся в равнинных черноземных краях. И пришла Ривка к Рахиль. Тетка – седьмая вода на киселе, хоть и горе, конечно, но делу такому рада была. Племянница многоюродная – девка уже взрослая, сама на выданье, помощница хоть куда. С тех пор год прошел. Дети рахилины Ривку как за мать почитали. Всё почти в доме на ней держалось: и обед сварит, и полы намоет, и бельишко детское перестирает-заштопает. А Рахиль – как могла-умела – деньги да запасы всякие добывала: там купит, здесь продаст или выменяет на что-нибудь. Другой раз на пару с Ривкой ходили по домам подбелить да подкрасить что кому надо. Так и жили-перебивались… И вот стоят они, прижавшись спинами к мазанке своей, а пан-офицер перед ними на коне пританцовывает. Сабельку для пущей важности достал – играет ею, машет, удаль свою, мастерство показывает. А сам из-под козырька фуражки нет-нет да на юную еврейку поглядывает, а та голову гордо держит, глаз темно-карих не отводит. Коса заплетена черная, тугая, длинная, через грудь перекинута. Локоны кудрявятся от висков. Черные тонкие брови красиво изогнуты. Нос прямой с горбинкой, шея тонкая – и вся статная, высокая, с хорошей грудью. Смак, а не панинка. Даром, что жидовка. Встряхнул пан-офицер головой, отогнал наваждение. Сказано: у этих в хате красные стояли, да потом кто-то наведывался. Кто-что – неважно. Сказано – и дело с концом. Может соседи по злобе-зависти, а, может, и правда. Что церемонится? Война. Да и племя бесполезное, вредное даже. Вырвать с корнем да забыть. - Готовац! – скомандовал офицер и поднял шашку. Солдаты напротив приложили ружья к плечам, щеки к цевью прижали – прицелились. Еще трое с коней соскочили, к ним присоединились, наганы достали. Чтобы на каждого приговоренного по одной пуле. Дети Рахиль головы опустили ни живы, ни мертвы. Старшие всё понимают, всхлипывают, но не кричат. Дед лицо к небу поднял, молится. А Ривка так в глаза офицеру и смотрит, не отводит. Тут вдруг дед как закричит: - Погодите, пан-офицер! – и к копытам коня в пыль падает, кривушка рядом валяется. – Зачем вам всех? Меня стреляйте. Я всё одно виноват. Офицер командует отбой и наклоняется с седла к старику. - За что виноватый? - А за всё, - говорит старик, стоя на коленях. – За всё, что скажите. - Скажу, - с акцентом говорит поляк. – Обоз кто поджог? - Я поджог, - говорит старик не моргнув. - А коней потраву зробив? - Тоже я. - А хто вчора стрелач наш пулковник? - Я. Офицер смеется. Остальные кто с ним поднимают гогот. - А ну цыть! – говорит офицер и кричит старику. – Клам стары пес! Врешь! И замахивается на стоящего старика саблей. Вот сейчас склонится с седла и – напополам этого старого дурня с одного удара рассечет. Даром что ли лучший в полку рубака! Вот пусть и подчинённые ещё раз убедятся. Но тут вдруг что-то происходит незвыкле - необычное: тенью метнулась и встала между саблей и дедом, перед конем Ривка кареглазая и смотрит прямо на офицера, и кажет на хорошем польском: - Сo chce pan?[1](Со хце пан?) И просит Ривка за всех своих, чтобы оставил пан деток с матерью и старика. А если хочет, пан, то пойдет она с ним – и всё сделает, как пан то захочет. И это будет лучше, чем стрелять ни в чём не повинных детей. Голос у Ривки высокий грудной, песенный. Говорит она это всё пану-офицеру, глаз не отводит. - Jak pan ma na imię?[2] (Як, пан, ма на и/мья?) Офицер слушает как завороженный и, растерявшись от неожиданности, отвечает: - Вацлав. - Вацек люб Славек? – спрашивает Ривка, осмелев, подходит к всаднику сбоку, касается пальцами луки седла – высокая! - Славек, - как завороженный отвечает офицер и краснеет. Тут становится видно, что он совсем молоденький. Лет двадцать не больше. - А хочешь Славек песню тебе спою, колыбельную? – говорит по-польски Ривка и начинает спивать. Гды Слична Панна сына колысала, З вельким вэсэлем так Ему шпевала. Ли ли лили ляй, моё Дитянтэчко, Ли ли лили ляй, сличне Панянтэчко.[3] Пела жидовка так, что птицы в небе затихли. Солдаты ружья опустили, а рахилины дети подняли головы, и самая маленькая сказала: «Красивая песня!». «Шейн лид[4]» - прошептал дед, всё еще стоящий на коленях посреди двора. Офицер Вацлав вдруг часто заморгал и одними губами проговорил: «Мама спивала». Ривка всё поняла и допела песню до конца. С последней нотой голос оборвался где-то высоко-высоко, у самого солнца, в жарком августовском небе. Вацлав привстал на стременах и крикнул своим: - Прэч! – развернул коня и – со двора. Остальные – за ним. Ривка подняла деда с колен, подала палку и повела в хату.
Колышется под ветерком пуховый платок на ветвях. Налетает ветер посильнее – и вот только обрывки от узора. Вдруг – серебряная ниточка, прозрачная почти, отрывается, а внизу паучок. Воспоминание. Кто мне рассказывал? Мама. А ведь это история папиной мамы. Но он не успел рассказать. Или забыл. Или … не знал? Мама говорила, что об этом рассказывала ей сама свекровь, моя бабушка. Это ли рассказывала? Так ли всё было? Мама не знала деталей. Или … забыла? Она только рассказала о том, что моя бабушка рассказала ей, как спасла семью родственников от расстрела. И всё. Я старею. Мне уже больше лет, чем маме, когда она впервые услышала эту историю из уст моей бабушки. В моём сознании мамин короткий пересказ – небольшой, ничем не примечательный факт из истории моей семьи стал воспоминанием. Моё сердце превратило его в миф и сплело узор из тонкой паутины. Паутина рвется. Я старею. Надо успеть записать, пока голова помнит слова, а руки – буквы. Разрывается, стирается путеводная нить памяти. Время неумолимо.
Подноминация «Юмор»
|
|||
|