|
|||
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 42 страница- Гуревич не был, кажется, ему звонили, он вел занятия с аспирантами. - Да-да-да, - сказал Штрум и забарабанил пальцем по столу. Потом он неожиданно для самого себя спросил Соколова: - Петр Лаврентьевич, о работе моей ничего не говорили? Соколов помялся: - Такое чувство, Виктор Павлович, что ваши хвалители и поклонники оказывают вам медвежью услугу, - начальство раздражается. - Чего ж вы молчите? Ну? Соколов рассказал, что Гавронов заговорил о том, что работа Штрума противоречит ленинским взглядам на природу материи. - Ну? - сказал Штрум. - И что же? - Да, понимаете, Гавронов - это чепуха, но неприятно, Бадьин его поддержал. Что-то вроде того, что работа ваша при всей своей талантливости противоречит установкам, данным на том знаменитом совещании. Он оглянулся на дверь, потом на телефон и сказал вполголоса: - Понимаете, мне показалось, не вздумают ли наши шефы институтские в связи с кампанией за партийность науки избрать вас в качестве козла отпущения. Знаете, как у нас кампании проводятся. Выберут жертву - и давай ее молотить. Это было бы ужасно. Ведь работа замечательная, особая! - Что же, так никто и не возражал? - Пожалуй, нет. - А вы, Петр Лаврентьевич? - Я считал бессмысленным вступать в спор. Нет смысла опровергать демагогию. Штрум смутился, чувствуя смущение своего друга, и сказал: - Да-да, конечно, конечно. Вы правы. Они молчали, но молчание их не было легким. Холодок страха коснулся Штрума, того, что всегда тайно жил в сердце, страха перед гневом государства, страха оказаться жертвой этого гнева, обращающего человека в пыль. - Да-да-да, - задумчиво сказал он, - не до жиру, быть бы живу. - Как я хочу, чтобы вы поняли это, - вполголоса сказал Соколов. - Петр Лаврентьевич, - тоже вполголоса спросил Штрум, - как там Мадьяров, благополучен? Пишет он вам? Я иногда очень тревожусь, сам не знаю отчего. В этом внезапном разговоре шепотом они как бы выразили, что у людей есть свои, особые, людские, негосударственные отношения. Соколов спокойно, раздельно ответил: - Нет, я из Казани ничего не имею. Его спокойный, громкий голос как бы сказал, что ни к чему им сейчас эти особые, людские, отделенные от государства отношения. В кабинет зашли Марков и Савостьянов, и начался совсем другой разговор. Марков стал приводить примеры жен, портящих мужьям жизнь. - Каждый имеет жену, которую заслуживает, - сказал Соколов, посмотрел на часы и вышел из комнаты. Савостьянов, посмеиваясь, сказал ему вслед: - Если в троллейбусе одно место свободно, Марья Ивановна стоит, а Петр Лаврентьевич садится. Если ночью позвонит кто-нибудь, - он уж не встанет с постели, а Машенька бежит в халатике спрашивать, кто там. Ясно: жена - друг человека. - Я не из числа счастливцев, - сказал Марков. - Мне говорят: "Ты что, оглох, пойди открой дверь". Штрум, вдруг озлившись, сказал: - Ну что вы, где нам... Петр Лаврентьевич светило, супруг! - Вам-то что, Вячеслав Иванович, - сказал Савостьянов, - вы теперь и дни, и ночи в лаборатории, вне досягаемости. - А думаете, мне не достается за это? - спросил Марков. - Ясно, - сказал Савостьянов и облизнул губы, предвкушая свою новую остроту. - Сиди дома! Как говорят, мой дом - моя Петропавловская крепость. Марков и Штрум рассмеялись, и Марков, видимо, опасаясь, что веселый разговор может затянуться, встал и сказал самому себе: - Вячеслав Иванович, пора за дело. Когда он вышел, Штрум сказал: - Такой чопорный, с размеренными движениями, а стал, как пьяный. Действительно, дни и ночи в лаборатории. - Да-да, - подтвердил Савостьянов, - он, как птица, строящая гнездо. Весь целиком ушел в работу! Штрум усмехнулся: - Он даже теперь светских новостей не замечает, перестал их передавать. Да-да, мне нравится, - как птица, строящая гнездо. Савостьянов резко повернулся к Штруму. Его молодое светлобровое лицо было серьезно. - Кстати, о светских новостях, - сказал он, - должен сказать, Виктор Павлович, что вчерашняя ассамблея у Шишакова, на которую вас не позвали, это, знаете, что-то такое возмутительное, такое дикое... Штрум поморщился, это выражение сочувствия казалось унизительным. - Да бросьте вы, прекратите, - резко сказал он. - Виктор Павлович, - сказал Савостьянов, - конечно, плевать на то, что Шишаков вас не позвал. Но вам ведь Петр Лаврентьевич рассказал, какую гнусь говорил Гавронов? Это же надо иметь наглость, сказать, что в работе вашей дух иудаизма и что Гуревич назвал ее классической и так хвалил ее только потому, что вы еврей. И сказать всю эту мерзость при молчаливых усмешечках начальства. Вот вам и "брат славянин". Во время обеденного перерыва Штрум не пошел в столовую, шагал из угла в угол по своему кабинету. Думал ли он, что столько дряни есть в людях? Но молодец Савостьянов! А казалось, что пустой малый, с вечными остротами и фотографиями девиц в купальных костюмах. Да в общем, все это пустяки. Болтовня Гавронова ничтожна, - психопат, мелкий завистник. Никто не возразил ему, потому что слишком нелепо, смешно то, что он заявил. И все же пустяки, мелочи волновали, мучили. Как же это Шишаков мог не позвать Штрума? Действительно, грубо, глупо. А особенно унизительно, что Штруму совершенно безразличен бездарный Шишаков и его вечеринки, а больно Штруму так, словно в его жизни случилось непоправимое несчастье. Он понимает, что это глупо, а сделать с собой ничего не может. Да-да, а еще хотел на яичко больше, чем Соколов, получить. Ишь ты! Но одна вещь действительно по-серьезному жгла сердце. Ему хотелось сказать Соколову: "Как же вам не стыдно, друг мой? Как вы могли скрыть от меня, что Гавронов обливал меня грязью? Петр Лаврентьевич, вы и там молчали, вы и со мной молчали. Стыдно, стыдно вам!" Но, несмотря на свое волнение, он тут же говорил самому себе: "Но ведь и ты молчишь. Ты ведь не сказал своему другу Соколову, в чем подозревает его родича Мадьярова Каримов? Промолчал! От неловкости? От деликатности? Врешь! Страха ради иудейска". Видимо, судьба судила, чтобы весь этот день был тяжелым. В кабинет вошла Анна Степановна, и Штрум, посмотрев на ее расстроенное лицо, спросил: - Что случилось, Анна Степановна, дорогая? - "Неужели слышала о моих неприятностях?" - подумал он. - Виктор Павлович, что ж это? - сказала она. - Вот так вот, за моей спиной, почему я заслужила такое? Анну Степановну просили зайти во время обеденного перерыва в отдел кадров, там ей предложили написать заявление об уходе. Получено распоряжение директора об увольнении, лаборантов, не имеющих высшего образования. - Брехня, я понятия об этом не имею; - сказал Штрум. - Я все улажу, поверьте мне. Анну Степановну особенно обидели слова Дубенкова, что администрация ничего не имеет против нее лично. - Виктор Павлович, что против меня можно иметь? Вы меня простите, ради Бога, я вам помешала работать. Штрум накинул на плечи пальто и пошел через двор к двухэтажному зданию, где помещался отдел кадров. "Ладно, ладно, - думал он, - ладно, ладно". Больше он ничего не думал. Но в это "ладно, ладно" было много вложено. Дубенков, здороваясь с Штрумом, проговорил: - А я собрался вам звонить. - По поводу Анны Степановны? - Нет, зачем, в связи с некоторыми обстоятельствами ведущим работникам института нужно будет заполнить вот эту анкетку. Штрум посмотрел на пачку анкетных листов и произнес: - Ого! Да это на неделю работы. - Что вы, Виктор Павлович. Только, пожалуйста, не проставляйте, в случае отрицательного ответа, черточек, а пишите: "нет, не был; нет, не состоял; нет, не имею" и так далее. - Вот что, дорогой, - сказал Штрум, - надо отменить нелепый приказ об увольнении нашего старшего лаборанта Анны Степановны Лошаковой. Дубенков сказал: - Лошаковой? Виктор Павлович, как я могу отменить приказ дирекции? - Да это черт знает что! Она институт спасала, добро охраняла под бомбами. А ее увольняют по формальным основаниям. - Без формального основания у нас никого не уволят с работы, - с достоинством сказал Дубенков. - Анна Степановна не только чудный человек, она один из лучших работников нашей лаборатории. - Если она действительно незаменима, обратитесь к Касьяну Терентьевичу, - сказал Дубенков. - Кстати, вы с ним согласуете еще два вопроса по вашей лаборатории. Он протянул Штруму две скрепленные вместе бумажки. - Тут по поводу замещения должности научного сотрудника по конкурсу, - он заглянул в бумагу и медленно прочел: - Ландесман Эмилий Пинхусович. - Да, это я писал, - сказал Штрум, узнав бумагу в руках Дубенкова. - Вот тут резолюция Касьяна Терентьевича: "Ввиду несоответствия требованиям". - То есть как, - спросил Штрум, - несоответствия? Я-то знаю, что он соответствует, откуда же Ковченко знает, кто мне соответствует? - Вот вы и утрясите с Касьяном Терентьевичем, - сказал Дубенков. Он заглянул во вторую бумагу и сказал: - А это заявление наших сотрудников, оставшихся в Казани, и тут ваше ходатайство. - Да, что же? - Касьян Терентьевич пишет: нецелесообразно, поскольку они продуктивно работают в Казанском университете, отложить рассмотрение вопроса до окончания учебного года. Он говорил негромко, мягко, точно желая ласковостью своего голоса смягчить неприятное для Штрума известие, но в глазах его не было ласковости, одна лишь любопытствующая недоброта. - Благодарю вас, товарищ Дубенков, - сказал Штрум. Штрум снова шел по двору и снова повторял: "Ладно, ладно". Ему не нужна поддержка начальства, ему не нужна любовь друзей, душевная общность с женой, он умеет воевать в одиночку. Вернувшись в главный корпус, он поднялся на второй этаж. Ковченко, в черном пиджаке, вышитой украинской рубахе, вышел из кабинета вслед за доложившей ему о приходе Штрума секретаршей и сказал: - Прошу, прошу, Виктор Павлович, в мою хату. Штрум вошел в "хату", обставленную красными креслами и диванами. Ковченко усадил Штрума на диван и сам сел рядом. Он улыбался, слушая Штрума, и его приветливость чем-то напоминала приветливость Дубенкова. Вот, вероятно, так же улыбался он, когда Гавронов произносил свою речь об открытии Штрума. - Что же делать, - сокрушаясь, проговорил Ковченко и развел руками. - Не мы все это напридумывали. Она под бомбами была? Теперь это не считается заслугой, Виктор Павлович; каждый советский человек идет под бомбы, если только ему прикажет родина. Потом Ковченко задумался и сказал: - Есть возможность, хотя, конечно, будут придирки. Переведем Лошакову на должность препаратора. Энэровскую карточку мы ей сохраним. Вот, - могу вам обещать. - Нет, это оскорбительно для нее, - сказал Штрум. Ковченко спросил: - Виктор Павлович, что ж вы хотите, - чтобы у советского государства были одни законы, а в лаборатории Штрума другие? - Наоборот, я хочу, чтобы к моей лаборатории именно и применялись советские законы. А по советским законам Лошакову нельзя увольнять. Он спросил: - Касьян Терентьевич, если уж говорить о законах, почему вы не утвердили в мою лабораторию талантливого юношу Ландесмана? Ковченко пожевал губами. - Видите ли, Виктор Павлович, может быть, он по вашим заданиям и сможет работать успешно, но есть еще обстоятельства, с ними должно считаться руководство института. - Очень хорошо, - сказал Штрум и снова повторил: - Очень хорошо. Потом он спросил: - Анкета, да? Родственники за границей? Ковченко неопределенно развел руками. - Касьян Терентьевич, если уж продолжать этот приятный разговор, - сказал Штрум, - почему вы тормозите возвращение из Казани моей сотрудницы Анны Наумовны Вайспапир? Она, кстати, кандидат наук. В чем тут противоречие между моей лабораторией и государством? Ковченко со страдальческим лицом сказал: - Виктор Павлович, что вы меня допрашиваете? Я отвечаю за кадры, поймите вы это. - Очень хорошо, очень хорошо, - сказал Штрум, чувствуя, что окончательно созрел для грубого разговора. - Вот что, уважаемый, - сказал он, - так работать я дальше не могу. Наука существует не для Дубенкова и не для вас. Я тоже здесь существую ради работы, а не для неясных мне интересов отдела кадров. Я напишу Алексею Алексеевичу, - пусть назначит Дубенкова заведовать ядерной лабораторией. Ковченко сказал: - Виктор Павлович, право же, успокойтесь. - Нет, я так работать не буду. - Виктор Павлович, вы не представляете, как руководство ценит вашу работу, в частности я. - А мне плевать, цените вы меня или нет, - сказал Штрум и увидел в лице Ковченко не обиду, а веселое удовольствие. - Виктор Павлович, - сказал Ковченко, - мы ни в коем случае не допустим, чтобы вы оставили институт, - он нахмурился и добавил: - И вовсе не потому, что вы незаменимы. Неужели вы думаете, что некем уж заменить Виктора Павловича Штрума? - и совсем уж ласково закончил: - Неужели некем в России заменить вас, если вы не можете заниматься наукой без Ландесмана и Вайспапир? Он смотрел на Штрума, и Виктор Павлович почувствовал, - вот-вот Ковченко скажет те слова, что все время, как незримый туман, вились между ними, касались глаз, рук, мозга. Штрум опустил голову, и уже не было профессора, доктора наук, знаменитого ученого, совершившего замечательное открытие, умевшего быть надменным и снисходительным, независимым и резким. Сутулый и узкоплечий, горбоносый, курчавый мужчина, сощурившись, точно ожидая удара по щеке, смотрел на человека в вышитой украинской рубахе и ждал. Ковченко тихо проговорил: - Виктор Павлович, не волнуйтесь, не волнуйтесь, право же, не волнуйтесь. Ну что вы, ей-Богу, из-за такой ерунды затеваете волынку.
Ночью, когда жена и дочь легли спать, Штрум взялся заполнять анкету. Почти все вопросы в анкете были те же, что и до войны. И потому, что они были прежними, они казались Виктору Павловичу странными, как-то по-новому тревожили его. Государство было взволновано не тем, достаточен ли математический аппарат, которым Штрум пользовался в своей работе, соответствует ли монтируемая в лаборатории установка тем сложным опытам, которые будут проведены с ее помощью, хороша ли защита от нейтронного излучения, достаточна ли дружба и научная связь Соколова и Маркова со Штрумом, подготовлены ли младшие сотрудники к производству утомительных расчетов, понимают ли они, как много зависит от их терпения, напряжения и сосредоточенности. Это была царь-анкета, анкета, анкет. Она хотела знать все об отце Людмилы, о ее матери, о дедушке и бабушке Виктора Павловича, о том, где они жили, когда умерли, где похоронены. В связи с чем отец Виктора Павловича, Павел Иосифович, ездил в 1910 году в Берлин? Государственная тревога была серьезна и хмура. Штрум, просмотрев анкету, сам заразился неуверенностью в своей надежности и подлинности. 1. Фамилия, имя, отчество... Кто он, человек, вписывающий в анкетный лист в ночной час: Штрум, Виктор Павлович? Ведь, кажется, мать была с отцом в гражданском браке, ведь они разошлись, когда Вите исполнилось два года, ему помнится, в бумагах отца стояло имя Пинхус, а не Павел. Почему я Виктор Павлович? Кто я, познал ли я себя, а вдруг, по существу своему, я Гольдман, а может быть, я Сагайдачный? Или француз Дефорж, он же Дубровский? И, полный сомнений, он принялся отвечать на второй вопрос. 2. Дата рождения... года... месяца... дня... укажите новый и старый стиль. Что знал он об этом темном декабрьском дне, мог ли уверенно подтвердить, что именно в этот день родился он? Не указать ли, чтобы снять с себя ответственность, - "со слов". 3. Пол... Штрум смело написал: "мужчина". Он подумал: "Ну, какой я мужчина, настоящий мужчина не смолчал бы после отстранения Чепыжина". 4. Место рождения старого (губ., уезд, волость и деревня) и нового (обл., край, район и село) районирования... Штрум написал: Харьков. Мать рассказывала ему, что родился он в Бахмуте, а метрику на него она выправила в Харькове, куда переехала через два месяца после рождения сына. Как быть, стоит ли делать оговорку? 5. Национальность... Вот и пятый пункт. Такой простой, не значащий в довоенное время и какой-то чуть-чуть особенный сейчас. Штрум, нажимая на перо, решительными буквами написал: "еврей". Он не знал, что будет вскоре значить для сотен тысяч людей ответить на пятый вопрос анкеты: калмык, балкарец, чеченец, крымский татарин, еврей... Он не знал, что год от года будут сгущаться вокруг этого пятого пункта мрачные страсти, что страх, злоба, отчаяние, безысходность, кровь будут перебираться, перекочевывать в него из соседнего шестого пункта "социальное происхождение", что через несколько лет многие люди станут заполнять пятый пункт анкеты с тем чувством рока, с которым в прошлые десятилетия отвечали на шестой вопрос дети казачьих офицеров, дворян и фабрикантов, сыновья священников. Но он уже ощущал и предчувствовал сгущение силовых линий вокруг пятого вопроса анкеты. Накануне вечером ему позвонил по телефону Ландесман, и Штрум ему сказал, что ничего не получится с его оформлением. "Я так и предполагал", - сказал Ландесман злым, упрекающим Штрума голосом. "У вас непорядок в анкете?" - спросил Штрум. Ландесман фыркнул в трубку и сказал: "Непорядок выражен в фамилии". Надя сказала во время вечернего чаепития: - Знаешь, папа, Майкин папа сказал, что в будущем году в Институт международных отношений не примут ни одного еврея. "Что же, - подумал Штрум, - еврей так еврей, ничего не попишешь". 6. Социальное происхождение... Это был ствол могучего дерева, его корни уходили глубоко в землю, его ветви широко расстилались над просторными листами анкеты: социальное происхождение матери и отца, родителей матери и отца... социальное происхождение жены, родителей жены... если вы в разводе, социальное происхождение бывшей жены, чем занимались ее родители до революции. Великая революция была социальной революцией, революцией бедноты. В шестом вопросе, всегда казалось Штруму, естественно выражалось справедливое недоверие бедноты, возникшее за тысячелетия господства богатых. Он написал "из мещан". Мещанин! Какой уж он мещанин. И вдруг, возможно, война сделала это, он усомнился в действительности бездны между справедливым советским вопросом о социальном происхождении и кровавым вопросом немцев о национальности. Ему вспомнились казанские вечерние разговоры, речь Мадьярова о чеховском отношении к человеку. Он подумал: "Мне кажется моральным, справедливым социальный признак. Но немцам бесспорно моральным кажется национальный признак. А мне ясно: ужасно убивать евреев за то, что они евреи. Ведь они люди, - каждый из них человек - хороший, злой, талантливый, глупый, тупой, веселый, добрый, отзывчивый, скаред. А Гитлер говорит: все равно, важно одно - еврей. И я всем существом протестую! Но ведь у нас такой же принцип, - важно, что из дворян, важно, что из кулаков, из купцов. А то, что они хорошие, злые, талантливые, добрые, глупые, веселые, - как же? А ведь в наших анкетах речь идет даже не о купцах, священниках, дворянах. Речь идет об их детях и внуках. Что же, у них дворянство в крови, как еврейство, они купцы, священники по крови, что ли? Ведь чушь. Софья Перовская была генеральская дочка, не просто генеральская, губернаторская. Гнать ее! А Комиссаров, полицейский прихвостень, который схватил Каракозова, ответил бы на шестой пункт: "из мещан". Его бы приняли в университет, утвердили в должности. А ведь Сталин сказал: "Сын за отца не отвечает". Но ведь Сталин сказал: "Яблочко от яблони недалеко падает". Ну что ж, из мещан так из мещан". 7. Социальное положение... Служащий? Служащий - бухгалтер, регистратор. Служащий Штрум математически обосновал механизм распада атомных ядер, служащий Марков хочет с помощью новой экспериментальной установки подтвердить теоретические выводы служащего Штрума. "А ведь правильно, - подумал он, - именно служащий". Он пожимал плечами, вставал, ходил по комнате, отстранял кого-то движением ладони. Потом Штрум садился за стол и отвечал на вопросы. 29. Привлекались ли вы или ваши ближайшие родственники к суду, следствию, были ли арестованы, подвергались ли наказаниям в судебном и административном порядке, когда, где и за что именно? Если судимость снята, то когда?.. Тот же вопрос, обращенный к жене Штрума. Холодок пробежал в груди. Здесь не до споров, здесь не шутят. В голове замелькали имена. Я уверен, что он ни в чем не виноват... человек не от мира сего... она была арестована за недонесение на мужа, кажется, дали восемь лет, не знаю точно, я не переписываюсь с ней. Темники, кажется, случайно узнал, встретил ее дочь на улице... не помню точно, он, кажется, был арестован в начале тридцать восьмого года, да, десять лет без права переписки... Брат жены был членом партии, я с ним встречался редко; ни я, ни жена с ним не переписываемся; мать жены, кажется, ездила к нему, да-да, задолго до войны, его вторая жена выслана за недонесение на мужа, она умерла во время войны, его сын - участник обороны Сталинграда, пошел добровольцем... Моя жена разошлась с первым мужем, сын от первого брака, мой пасынок, погиб на фронте, защищая Сталинград... Первый муж был арестован, с момента развода жена ничего не знает о нем... За что осужден, не знаю, туманно слышал, - что-то вроде принадлежности к троцкистской оппозиции, но я не уверен, меня это совершенно не интересовало... Безысходное чувство виновности, нечистоты охватило Штрума. Он вспомнил про каявшегося партийца, сказавшего на собрании: "Товарищи, я не наш человек". И вдруг протест охватил его. Я не из смиренных и покорных! Садко меня не любит, - пусть! Я одинок, жена перестала интересоваться мной, - пусть! А я не отрекусь от несчастных, невинно погибших. Стыдно, товарищи, касаться всего этого! Ведь люди невинны, а уж дети, жены, в чем они виноваты? Покаяться надо перед этими людьми, прощения у них просить. А вы хотите доказать мою неполноценность, лишить меня доверия, потому что я нахожусь в родстве с невинно пострадавшими? Если я и виноват, то только в том, что мало помогал им в беде. А второй ход мыслей, разительно противоположный, шел рядом в мозгу того же человека. Я ведь не поддерживал с ними связи. Я не переписывался с врагами, я не получал писем из лагерей, я не оказывал им материальной поддержки, встречи мои с ними были редки, случайны... 30. Живет ли кто-либо из ваших родственников за границей (где, с каких пор, по каким причинам выехали)? Поддерживаете ли вы с ними связь? Новый вопрос усилил его тоску. Товарищи, неужели вы не понимаете, что в условиях царской России эмиграция была неизбежна! Ведь эмигрировала беднота, эмигрировали свободолюбивые люди, Ленин тоже ведь жил в Лондоне, Цюрихе, Париже. Почему же вы подмигиваете, читая о моих тетках и дядях, об их дочерях и сыновьях в Нью-Йорке, Париже, Буэнос-Айресе?.. Кто это из знакомых сострил: "Тетка в Нью-Йорке... Раньше я думал - голод не тетка, а оказывается, тетка - это голод". Но действительно получалось, что список его родственников, живущих за границей, немногим меньше списка его научных работ. А если добавить список репрессированных... Ну вот и распластали человека. На свалку его! Чужак! Но ведь ложь, ложь! Он, а не Гавронов и Дубенков, нужен науке; он жизнь отдаст за свою страну. А мало ли людей с блистательными анкетами, способных обмануть, предать? Мало ли людей писали в анкетах: отец - кулак, отец - бывший помещик, - и отдали жизнь в бою, пошли в партизаны, пойдут на плаху? Что ж это? Он-то знал: статистический метод! Вероятность! Большая вероятность встретить врага среди людей с нетрудовым прошлым, чем среди людей из пролетарской среды. Но ведь и немецкие фашисты, основываясь на большей и меньшей вероятности, уничтожают народы, нации. Этот принцип бесчеловечен. Он бесчеловечен и слеп. К людям мыслим лишь один подход - человеческий. Виктор Павлович составит другую анкету, принимая людей в лабораторию, человеческую анкету. Ему безразлично - русский, еврей, украинец, армянин - человек, с которым ему предстоит работать; рабочий, фабрикант, кулак ли его дедушка; его отношение к товарищу по работе не зависит от того, арестован ли его брат органами НКВД, ему безразлично, живут ли сестры его товарища по работе в Костроме или Женеве. Он спросит, - с какого возраста вас интересует теоретическая физика, как вы относитесь к эйнштейновской критике старика Планка, склонны ли вы к одним лишь математическим размышлениям или вас влечет и экспериментальная работа, как вы относитесь к Гейзенбергу, верите ли вы в возможность создать единое уравнение поля? Главное, главное - талант, огонь, искра Божия. Он бы спросил, если, конечно, товарищ по работе хотел бы отвечать, любит ли он пешие прогулки, пьет ли вино, ходит ли на симфонические концерты, нравились ли ему в детстве книги Сетона-Томпсона, кто ему ближе - Толстой или Достоевский, не увлекается ли он садоводством, рыболов ли он, как он относится к Пикассо, какой рассказ Чехова он считает лучшим? Его интересовало бы, - молчалив ли или любит поговорить его будущий товарищ по работе, добр ли он, остроумен ли, злопамятен ли, раздражителен, честолюбив, не станет ли он затевать шашни с хорошенькой Верочкой Пономаревой. Удивительно хорошо сказал об этом Мадьяров, так хорошо, что все думается, - не провокатор ли он. Господи, Боже мой... Штрум взял перо и написал: "Эсфирь Семеновна Дашевская, тетка со стороны матери, живет в Буэнос-Айресе с 1909 года, преподавательница музыки".
Штрум вошел в кабинет к Шишакову с намерением быть сдержанным, не произнести ни одного резкого слова. Он понимал: глупо сердиться и обижаться на то, что в голове чиновного академика Штрум и его работа стояли на самых плохих, последних местах. Но едва Штрум увидел лицо Шишакова, он почувствовал непреодолимое раздражение. - Алексей Алексеевич, - сказал он, - как говорится, насильно мил не будешь, но вы ни разу не поинтересовались монтажом установки. Шишаков миролюбиво сказал: - Обязательно в ближайшее время зайду к вам. Шеф милостиво обещал осчастливить Штрума своим посещением. Шишаков добавил: - Вообще-то мне кажется, что ко всем вашим нуждам руководство достаточно внимательно. - Особенно отдел кадров. Шишаков, полный миролюбия, спросил: - Чем же мешает вам отдел кадров? Вы первый из руководителей лаборатории, который делает такое заявление. - Алексей Алексеевич, я тщетно прошу вызвать из Казани Вайспапир, она незаменимый специалист по ядерной фотографии. Я категорически возражаю против увольнения Лошаковой. Она замечательный работник, она замечательный человек. Я не представляю себе, как можно уволить Лошакову. Это
|
|||
|