Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 42 страница



- Гуревич не был, кажется, ему звонили, он вел занятия с аспирантами.

- Да-да-да, - сказал Штрум и забарабанил пальцем по столу. Потом он

неожиданно для самого себя спросил Соколова: - Петр Лаврентьевич, о работе

моей ничего не говорили?

Соколов помялся:

- Такое чувство, Виктор Павлович, что ваши хвалители и поклонники

оказывают вам медвежью услугу, - начальство раздражается.

- Чего ж вы молчите? Ну?

Соколов рассказал, что Гавронов заговорил о том, что работа Штрума

противоречит ленинским взглядам на природу материи.

- Ну? - сказал Штрум. - И что же?

- Да, понимаете, Гавронов - это чепуха, но неприятно, Бадьин его

поддержал. Что-то вроде того, что работа ваша при всей своей талантливости

противоречит установкам, данным на том знаменитом совещании.

Он оглянулся на дверь, потом на телефон и сказал вполголоса:

- Понимаете, мне показалось, не вздумают ли наши шефы институтские в

связи с кампанией за партийность науки избрать вас в качестве козла

отпущения. Знаете, как у нас кампании проводятся. Выберут жертву - и давай

ее молотить. Это было бы ужасно. Ведь работа замечательная, особая!

- Что же, так никто и не возражал?

- Пожалуй, нет.

- А вы, Петр Лаврентьевич?

- Я считал бессмысленным вступать в спор. Нет смысла опровергать

демагогию.

Штрум смутился, чувствуя смущение своего друга, и сказал:

- Да-да, конечно, конечно. Вы правы.

Они молчали, но молчание их не было легким. Холодок страха коснулся

Штрума, того, что всегда тайно жил в сердце, страха перед гневом

государства, страха оказаться жертвой этого гнева, обращающего человека в

пыль.

- Да-да-да, - задумчиво сказал он, - не до жиру, быть бы живу.

- Как я хочу, чтобы вы поняли это, - вполголоса сказал Соколов.

- Петр Лаврентьевич, - тоже вполголоса спросил Штрум, - как там

Мадьяров, благополучен? Пишет он вам? Я иногда очень тревожусь, сам не

знаю отчего.

В этом внезапном разговоре шепотом они как бы выразили, что у людей

есть свои, особые, людские, негосударственные отношения.

Соколов спокойно, раздельно ответил:

- Нет, я из Казани ничего не имею.

Его спокойный, громкий голос как бы сказал, что ни к чему им сейчас эти

особые, людские, отделенные от государства отношения.

В кабинет зашли Марков и Савостьянов, и начался совсем другой разговор.

Марков стал приводить примеры жен, портящих мужьям жизнь.

- Каждый имеет жену, которую заслуживает, - сказал Соколов, посмотрел

на часы и вышел из комнаты.

Савостьянов, посмеиваясь, сказал ему вслед:

- Если в троллейбусе одно место свободно, Марья Ивановна стоит, а Петр

Лаврентьевич садится. Если ночью позвонит кто-нибудь, - он уж не встанет с

постели, а Машенька бежит в халатике спрашивать, кто там. Ясно: жена -

друг человека.

- Я не из числа счастливцев, - сказал Марков. - Мне говорят: "Ты что,

оглох, пойди открой дверь".

Штрум, вдруг озлившись, сказал:

- Ну что вы, где нам... Петр Лаврентьевич светило, супруг!

- Вам-то что, Вячеслав Иванович, - сказал Савостьянов, - вы теперь и

дни, и ночи в лаборатории, вне досягаемости.

- А думаете, мне не достается за это? - спросил Марков.

- Ясно, - сказал Савостьянов и облизнул губы, предвкушая свою  новую

остроту. - Сиди дома! Как говорят, мой дом - моя Петропавловская крепость.

Марков и Штрум рассмеялись, и Марков, видимо, опасаясь, что веселый

разговор может затянуться, встал и сказал самому себе:

- Вячеслав Иванович, пора за дело.

Когда он вышел, Штрум сказал:

- Такой чопорный, с размеренными движениями, а стал, как пьяный.

Действительно, дни и ночи в лаборатории.

- Да-да, - подтвердил Савостьянов, - он, как птица, строящая гнездо.

Весь целиком ушел в работу!

Штрум усмехнулся:

- Он даже теперь светских новостей не замечает, перестал их передавать.

Да-да, мне нравится, - как птица, строящая гнездо.

Савостьянов резко повернулся к Штруму.

Его молодое светлобровое лицо было серьезно.

- Кстати, о светских новостях, - сказал он, - должен сказать, Виктор

Павлович, что вчерашняя ассамблея у Шишакова, на которую вас не позвали,

это, знаете, что-то такое возмутительное, такое дикое...

Штрум поморщился, это выражение сочувствия казалось унизительным.

- Да бросьте вы, прекратите, - резко сказал он.

- Виктор Павлович, - сказал Савостьянов, - конечно, плевать на то, что

Шишаков вас не позвал. Но вам ведь Петр Лаврентьевич рассказал, какую

гнусь говорил Гавронов? Это же надо иметь наглость, сказать, что в работе

вашей дух иудаизма и что Гуревич назвал ее классической и так хвалил ее

только потому, что вы еврей. И сказать всю эту мерзость при молчаливых

усмешечках начальства. Вот вам и "брат славянин".

Во время обеденного перерыва Штрум не пошел в столовую, шагал из угла в

угол по своему кабинету. Думал ли он, что столько дряни есть в людях? Но

молодец Савостьянов! А казалось, что пустой малый, с вечными остротами и

фотографиями девиц в купальных костюмах. Да в общем, все это пустяки.

Болтовня Гавронова ничтожна, - психопат, мелкий завистник. Никто не

возразил ему, потому что слишком нелепо, смешно то, что он заявил.

И все же пустяки, мелочи волновали, мучили. Как же это Шишаков мог не

позвать Штрума? Действительно, грубо, глупо. А особенно унизительно, что

Штруму совершенно безразличен бездарный Шишаков и его вечеринки, а больно

Штруму так, словно в его жизни случилось непоправимое несчастье. Он

понимает, что это глупо, а сделать с собой ничего не может. Да-да, а еще

хотел на яичко больше, чем Соколов, получить. Ишь ты!

Но одна вещь действительно по-серьезному жгла сердце. Ему хотелось

сказать Соколову: "Как же вам не стыдно, друг мой? Как вы могли скрыть от

меня, что Гавронов обливал меня грязью? Петр  Лаврентьевич, вы и там

молчали, вы и со мной молчали. Стыдно, стыдно вам!"

Но, несмотря на свое волнение, он тут же говорил самому себе: "Но ведь

и ты молчишь. Ты ведь не сказал своему другу Соколову, в чем подозревает

его родича Мадьярова Каримов? Промолчал! От неловкости? От деликатности?

Врешь! Страха ради иудейска".

Видимо, судьба судила, чтобы весь этот день был тяжелым.

В кабинет вошла Анна Степановна, и Штрум, посмотрев на ее расстроенное

лицо, спросил:

- Что случилось, Анна Степановна, дорогая? - "Неужели слышала о моих

неприятностях?" - подумал он.

- Виктор Павлович, что ж это? - сказала она. - Вот так вот, за моей

спиной, почему я заслужила такое?

Анну Степановну просили зайти во время обеденного перерыва в отдел

кадров, там ей предложили написать заявление об уходе. Получено

распоряжение директора об увольнении, лаборантов, не имеющих высшего

образования.

- Брехня, я понятия об этом не имею; - сказал Штрум. - Я все улажу,

поверьте мне.

Анну Степановну особенно обидели слова Дубенкова, что администрация

ничего не имеет против нее лично.

- Виктор Павлович, что против меня можно иметь? Вы меня простите, ради

Бога, я вам помешала работать.

Штрум накинул на плечи пальто и пошел через двор к двухэтажному зданию,

где помещался отдел кадров.

"Ладно, ладно, - думал он, - ладно, ладно". Больше он ничего не думал.

Но в это "ладно, ладно" было много вложено.

Дубенков, здороваясь с Штрумом, проговорил:

- А я собрался вам звонить.

- По поводу Анны Степановны?

- Нет, зачем, в связи с некоторыми обстоятельствами ведущим работникам

института нужно будет заполнить вот эту анкетку.

Штрум посмотрел на пачку анкетных листов и произнес:

- Ого! Да это на неделю работы.

- Что вы, Виктор Павлович. Только, пожалуйста, не проставляйте, в

случае отрицательного ответа, черточек, а пишите: "нет, не был; нет, не

состоял; нет, не имею" и так далее.

- Вот что, дорогой, - сказал Штрум, - надо отменить нелепый приказ об

увольнении нашего старшего лаборанта Анны Степановны Лошаковой.

Дубенков сказал:

- Лошаковой? Виктор Павлович, как я могу отменить приказ дирекции?

- Да это черт знает что! Она институт спасала, добро охраняла под

бомбами. А ее увольняют по формальным основаниям.

- Без формального основания у нас никого не уволят с работы, - с

достоинством сказал Дубенков.

- Анна Степановна не только чудный человек, она один из лучших

работников нашей лаборатории.

- Если она действительно незаменима, обратитесь к Касьяну Терентьевичу,

- сказал Дубенков. - Кстати, вы с ним согласуете еще два вопроса по вашей

лаборатории.

Он протянул Штруму две скрепленные вместе бумажки.

- Тут по поводу замещения должности научного сотрудника по конкурсу, -

он заглянул в бумагу и медленно прочел: - Ландесман Эмилий Пинхусович.

- Да, это я писал, - сказал Штрум, узнав бумагу в руках Дубенкова.

- Вот тут резолюция Касьяна Терентьевича: "Ввиду несоответствия

требованиям".

- То есть как, - спросил Штрум, - несоответствия? Я-то знаю, что он

соответствует, откуда же Ковченко знает, кто мне соответствует?

- Вот вы и утрясите с Касьяном Терентьевичем, - сказал Дубенков. Он

заглянул во вторую бумагу и сказал: - А это заявление наших сотрудников,

оставшихся в Казани, и тут ваше ходатайство.

- Да, что же?

- Касьян Терентьевич пишет: нецелесообразно, поскольку они продуктивно

работают в Казанском университете, отложить рассмотрение вопроса до

окончания учебного года.

Он говорил негромко, мягко, точно желая ласковостью своего голоса

смягчить неприятное для Штрума известие, но в глазах его не было

ласковости, одна лишь любопытствующая недоброта.

- Благодарю вас, товарищ Дубенков, - сказал Штрум.

 Штрум снова шел по двору и снова повторял: "Ладно, ладно". Ему не нужна

поддержка начальства, ему не нужна любовь друзей, душевная общность с

женой, он умеет воевать в одиночку. Вернувшись в главный корпус, он

поднялся на второй этаж.

Ковченко, в черном пиджаке, вышитой украинской рубахе, вышел из

кабинета вслед за доложившей ему о приходе Штрума секретаршей и сказал:

- Прошу, прошу, Виктор Павлович, в мою хату.

Штрум вошел в "хату", обставленную красными креслами и диванами.

Ковченко усадил Штрума на диван и сам сел рядом.

Он улыбался, слушая Штрума, и его приветливость чем-то напоминала

приветливость Дубенкова. Вот, вероятно, так же улыбался он, когда Гавронов

произносил свою речь об открытии Штрума.

- Что же делать, - сокрушаясь, проговорил Ковченко и развел руками. -

Не мы все это напридумывали. Она под бомбами была? Теперь это не считается

заслугой, Виктор Павлович; каждый советский человек идет под бомбы, если

только ему прикажет родина.

Потом Ковченко задумался и сказал:

- Есть возможность, хотя, конечно, будут придирки. Переведем Лошакову

на должность препаратора. Энэровскую карточку мы ей сохраним. Вот, - могу

вам обещать.

- Нет, это оскорбительно для нее, - сказал Штрум.

Ковченко спросил:

- Виктор Павлович, что ж вы хотите, - чтобы у советского государства

были одни законы, а в лаборатории Штрума другие?

- Наоборот, я хочу, чтобы к моей лаборатории именно и применялись

советские законы. А по советским законам Лошакову нельзя увольнять.

Он спросил:

- Касьян Терентьевич, если уж говорить о законах, почему вы не

утвердили в мою лабораторию талантливого юношу Ландесмана?

Ковченко пожевал губами.

- Видите ли, Виктор Павлович, может быть, он по вашим заданиям и сможет

работать успешно, но есть еще обстоятельства, с ними должно считаться

руководство института.

- Очень хорошо, - сказал Штрум и снова повторил: - Очень хорошо.

Потом он спросил:

- Анкета, да? Родственники за границей?

Ковченко неопределенно развел руками.

- Касьян Терентьевич, если уж продолжать этот приятный разговор, -

сказал Штрум, - почему вы тормозите возвращение из Казани моей сотрудницы

Анны Наумовны Вайспапир? Она, кстати, кандидат наук. В чем тут

противоречие между моей лабораторией и государством?

Ковченко со страдальческим лицом сказал:

- Виктор Павлович, что вы меня допрашиваете? Я отвечаю за кадры,

поймите вы это.

- Очень хорошо, очень хорошо, - сказал Штрум, чувствуя, что

окончательно созрел для грубого разговора. - Вот что, уважаемый, - сказал

он, - так работать я дальше не могу. Наука существует не для Дубенкова и

не для вас. Я тоже здесь существую ради работы, а не для неясных мне

интересов отдела кадров. Я напишу Алексею Алексеевичу, - пусть назначит

Дубенкова заведовать ядерной лабораторией.

Ковченко сказал:

- Виктор Павлович, право же, успокойтесь.

- Нет, я так работать не буду.

- Виктор Павлович, вы не представляете, как руководство ценит вашу

работу, в частности я.

- А мне плевать, цените вы меня или нет, - сказал Штрум и увидел в лице

Ковченко не обиду, а веселое удовольствие.

- Виктор Павлович, - сказал Ковченко, - мы ни в коем случае не

допустим, чтобы вы оставили институт, - он нахмурился и добавил: - И вовсе

не потому, что вы незаменимы. Неужели вы думаете, что некем уж заменить

Виктора Павловича Штрума? - и совсем уж ласково закончил: - Неужели некем

в России заменить вас, если вы не можете заниматься наукой без Ландесмана

и Вайспапир?

Он смотрел на Штрума, и Виктор Павлович почувствовал, - вот-вот

Ковченко скажет те слова, что все время, как незримый туман, вились между

ними, касались глаз, рук, мозга.

Штрум опустил голову, и уже не было профессора, доктора наук,

знаменитого ученого, совершившего замечательное открытие, умевшего быть

надменным и снисходительным, независимым и резким.

Сутулый и узкоплечий, горбоносый, курчавый мужчина, сощурившись, точно

ожидая удара по щеке, смотрел на человека в вышитой украинской рубахе и

ждал.

Ковченко тихо проговорил:

- Виктор Павлович, не волнуйтесь, не волнуйтесь, право же, не

волнуйтесь. Ну что вы, ей-Богу, из-за такой ерунды затеваете волынку.

 

 

 

Ночью, когда жена и дочь легли спать, Штрум взялся заполнять анкету.

Почти все вопросы в анкете были те же, что и до войны. И потому, что они

были прежними, они казались Виктору Павловичу странными, как-то по-новому

тревожили его.

Государство было взволновано не тем, достаточен ли математический

аппарат, которым Штрум пользовался в своей работе, соответствует ли

монтируемая в лаборатории установка тем сложным опытам, которые будут

проведены с ее помощью, хороша ли защита от нейтронного излучения,

достаточна ли дружба и научная связь Соколова и Маркова со Штрумом,

подготовлены ли младшие сотрудники к производству утомительных расчетов,

понимают ли они, как много зависит от их терпения, напряжения и

сосредоточенности.

Это была царь-анкета, анкета, анкет. Она хотела знать все об отце

Людмилы, о ее матери, о дедушке и бабушке Виктора Павловича, о том, где

они жили, когда умерли, где похоронены. В связи с чем отец Виктора

Павловича, Павел Иосифович, ездил в 1910 году в Берлин? Государственная

тревога была серьезна и хмура. Штрум, просмотрев анкету, сам заразился

неуверенностью в своей надежности и подлинности.

1. Фамилия, имя, отчество... Кто он, человек, вписывающий в анкетный

лист в ночной час: Штрум, Виктор Павлович? Ведь, кажется, мать была с

отцом в гражданском браке, ведь они разошлись, когда Вите исполнилось два

года, ему помнится, в бумагах отца стояло имя Пинхус, а не Павел. Почему я

Виктор Павлович? Кто я, познал ли я себя, а вдруг, по существу своему, я

Гольдман, а может быть, я Сагайдачный? Или француз Дефорж, он же

Дубровский?

И, полный сомнений, он принялся отвечать на второй вопрос.

2. Дата рождения... года... месяца... дня... укажите новый и старый

стиль. Что знал он об этом темном декабрьском дне, мог ли уверенно

подтвердить, что именно в этот день родился он? Не указать ли, чтобы снять

с себя ответственность, - "со слов".

3. Пол... Штрум смело написал: "мужчина". Он подумал: "Ну, какой я

мужчина, настоящий мужчина не смолчал бы после отстранения Чепыжина".

4. Место рождения старого (губ., уезд, волость и деревня) и нового

(обл., край, район и село) районирования... Штрум написал: Харьков. Мать

рассказывала ему, что родился он  в Бахмуте, а метрику на него она

выправила в Харькове, куда переехала через два месяца после рождения сына.

Как быть, стоит ли делать оговорку?

5. Национальность... Вот и пятый пункт. Такой простой, не значащий в

довоенное время и какой-то чуть-чуть особенный сейчас.

Штрум, нажимая на перо, решительными буквами написал: "еврей". Он не

знал, что будет вскоре значить для сотен тысяч людей ответить на пятый

вопрос анкеты: калмык, балкарец, чеченец, крымский татарин, еврей...

Он не знал, что год от года будут сгущаться вокруг этого пятого пункта

мрачные страсти, что страх, злоба, отчаяние, безысходность, кровь будут

перебираться, перекочевывать в него из соседнего шестого пункта

"социальное происхождение", что через несколько лет многие люди станут

заполнять пятый пункт анкеты с тем чувством рока, с которым в прошлые

десятилетия отвечали на шестой вопрос дети казачьих офицеров, дворян и

фабрикантов, сыновья священников.

Но он уже ощущал и предчувствовал сгущение силовых линий вокруг пятого

вопроса анкеты. Накануне вечером ему позвонил по телефону Ландесман, и

Штрум ему сказал, что ничего не получится с его оформлением. "Я так и

предполагал", - сказал Ландесман злым, упрекающим Штрума голосом. "У вас

непорядок в анкете?" - спросил Штрум. Ландесман фыркнул в трубку и сказал:

"Непорядок выражен в фамилии".

Надя сказала во время вечернего чаепития:

- Знаешь, папа, Майкин папа сказал, что в будущем году в Институт

международных отношений не примут ни одного еврея.

"Что же, - подумал Штрум, - еврей так еврей, ничего не попишешь".

6. Социальное происхождение... Это был ствол могучего дерева, его корни

уходили глубоко в землю, его ветви широко расстилались над просторными

листами анкеты: социальное происхождение матери и отца, родителей матери и

отца... социальное происхождение жены, родителей жены... если вы в

разводе, социальное происхождение бывшей жены, чем занимались ее родители

до революции.

Великая революция была социальной революцией, революцией бедноты. В

шестом вопросе, всегда казалось Штруму, естественно выражалось

справедливое недоверие бедноты, возникшее за тысячелетия господства

богатых.

Он написал "из мещан". Мещанин! Какой уж он мещанин. И вдруг, возможно,

война сделала это, он усомнился в действительности бездны между

справедливым советским вопросом о социальном происхождении и кровавым

вопросом немцев о национальности. Ему вспомнились казанские вечерние

разговоры, речь Мадьярова о чеховском отношении к человеку.

Он подумал: "Мне кажется моральным, справедливым социальный признак. Но

немцам бесспорно моральным кажется национальный признак. А мне ясно:

ужасно убивать евреев за то, что они евреи. Ведь они люди, - каждый из них

человек - хороший, злой, талантливый, глупый, тупой, веселый, добрый,

отзывчивый, скаред. А Гитлер говорит: все равно, важно одно - еврей. И я

всем существом протестую! Но ведь у нас такой же принцип, - важно, что из

дворян, важно, что из кулаков, из купцов. А то, что они хорошие, злые,

талантливые, добрые, глупые, веселые, - как же? А ведь в наших анкетах

речь идет даже не о купцах, священниках, дворянах. Речь идет об их детях и

внуках. Что же, у них дворянство в крови, как еврейство, они купцы,

священники по крови, что ли? Ведь чушь. Софья Перовская была генеральская

дочка, не просто генеральская, губернаторская. Гнать ее! А Комиссаров,

полицейский прихвостень, который схватил Каракозова, ответил бы на шестой

пункт: "из мещан". Его бы приняли в университет, утвердили в должности. А

ведь Сталин сказал: "Сын за отца не отвечает". Но ведь Сталин сказал:

"Яблочко от яблони недалеко падает". Ну что ж, из мещан так из мещан".

7. Социальное положение... Служащий? Служащий - бухгалтер, регистратор.

Служащий Штрум математически обосновал механизм распада атомных ядер,

служащий Марков хочет с помощью новой экспериментальной установки

подтвердить теоретические выводы служащего Штрума.

"А ведь правильно, - подумал он, - именно служащий".

Он пожимал плечами, вставал, ходил по комнате, отстранял кого-то

движением ладони. Потом Штрум садился за стол и отвечал на вопросы.

29. Привлекались ли вы или ваши ближайшие родственники к  суду,

следствию, были ли арестованы, подвергались ли наказаниям в судебном и

административном порядке, когда, где и за что именно? Если судимость

снята, то когда?..

Тот же вопрос, обращенный к жене Штрума. Холодок пробежал в груди.

Здесь не до споров, здесь не шутят. В голове замелькали имена. Я уверен,

что он ни в чем не виноват... человек не от мира сего... она была

арестована за недонесение на мужа, кажется, дали восемь лет, не знаю

точно, я не переписываюсь с ней. Темники, кажется, случайно узнал,

встретил ее дочь на улице... не помню точно, он, кажется, был арестован в

начале тридцать восьмого года, да, десять лет без права переписки...

Брат жены был членом партии, я с ним встречался редко; ни я, ни жена с

ним не переписываемся; мать жены, кажется, ездила к нему, да-да, задолго

до войны, его вторая жена выслана за недонесение на мужа, она умерла во

время войны, его сын - участник обороны Сталинграда, пошел добровольцем...

Моя жена разошлась с первым мужем, сын от первого брака, мой пасынок,

погиб на фронте, защищая Сталинград... Первый муж был арестован, с момента

развода жена ничего не знает о нем... За что осужден, не знаю, туманно

слышал, - что-то вроде принадлежности к троцкистской оппозиции, но я не

уверен, меня это совершенно не интересовало...

Безысходное чувство виновности, нечистоты охватило Штрума. Он вспомнил

про каявшегося партийца, сказавшего на собрании: "Товарищи, я не наш

человек".

И вдруг протест охватил его. Я не из смиренных и покорных! Садко меня

не любит, - пусть! Я одинок, жена перестала интересоваться мной, - пусть!

А я не отрекусь от несчастных, невинно погибших.

Стыдно, товарищи, касаться всего этого! Ведь люди невинны, а уж дети,

жены, в чем они виноваты? Покаяться надо перед этими людьми, прощения у

них просить. А вы хотите доказать мою неполноценность, лишить меня

доверия, потому что я нахожусь в родстве с невинно пострадавшими? Если я и

виноват, то только в том, что мало помогал им в беде.

А второй ход мыслей, разительно противоположный, шел рядом в мозгу того

же человека.

Я ведь не поддерживал с ними связи. Я не переписывался с врагами, я не

получал писем из лагерей, я не оказывал им материальной поддержки, встречи

мои с ними были редки, случайны...

30. Живет ли кто-либо из ваших родственников за границей (где, с каких

пор, по каким причинам выехали)? Поддерживаете ли вы с ними связь?

Новый вопрос усилил его тоску.

Товарищи, неужели вы не понимаете, что в условиях царской России

эмиграция была неизбежна! Ведь эмигрировала беднота, эмигрировали

свободолюбивые люди, Ленин тоже ведь жил в Лондоне, Цюрихе, Париже. Почему

же вы подмигиваете, читая о моих тетках и дядях, об их дочерях и сыновьях

в Нью-Йорке, Париже, Буэнос-Айресе?.. Кто это из знакомых сострил: "Тетка

в Нью-Йорке... Раньше я думал - голод не тетка, а оказывается, тетка - это

голод".

Но действительно получалось, что список его родственников, живущих за

границей, немногим меньше списка его научных работ. А если добавить список

репрессированных...

Ну вот и распластали человека. На свалку его! Чужак! Но ведь ложь,

ложь! Он, а не Гавронов и Дубенков, нужен науке; он жизнь отдаст за свою

страну. А мало ли людей с блистательными анкетами, способных обмануть,

предать? Мало ли людей писали в анкетах: отец - кулак, отец - бывший

помещик, - и отдали жизнь в бою, пошли в партизаны, пойдут на плаху?

Что ж это? Он-то знал: статистический метод! Вероятность! Большая

вероятность встретить врага среди людей с нетрудовым прошлым, чем среди

людей из пролетарской среды. Но ведь и немецкие фашисты, основываясь на

большей и меньшей вероятности, уничтожают народы, нации. Этот принцип

бесчеловечен. Он бесчеловечен и слеп. К людям мыслим лишь один подход -

человеческий.

Виктор Павлович составит другую анкету, принимая людей в лабораторию,

человеческую анкету.

Ему безразлично - русский, еврей, украинец, армянин - человек, с

которым ему предстоит работать; рабочий, фабрикант, кулак ли его дедушка;

его отношение к товарищу по работе не зависит от того, арестован ли его

брат органами НКВД, ему безразлично, живут ли сестры его товарища по

работе в Костроме или Женеве.

Он спросит, - с какого возраста вас интересует теоретическая физика,

как вы относитесь к эйнштейновской критике старика Планка, склонны ли вы к

одним лишь математическим размышлениям или вас влечет и экспериментальная

работа, как вы относитесь к Гейзенбергу, верите ли вы в возможность

создать единое уравнение поля? Главное, главное - талант, огонь, искра

Божия.

Он бы спросил, если, конечно, товарищ по работе хотел бы отвечать,

любит ли он пешие прогулки, пьет ли вино, ходит ли на симфонические

концерты, нравились ли ему в детстве книги Сетона-Томпсона, кто ему ближе

- Толстой или Достоевский, не увлекается ли он садоводством, рыболов ли

он, как он относится к Пикассо, какой рассказ Чехова он считает лучшим?

Его интересовало бы, - молчалив ли или любит поговорить его будущий

товарищ по работе, добр ли он, остроумен ли, злопамятен ли, раздражителен,

честолюбив, не станет ли он затевать шашни с хорошенькой Верочкой

Пономаревой.

Удивительно хорошо сказал об этом Мадьяров, так хорошо, что все

думается, - не провокатор ли он.

Господи, Боже мой...

Штрум взял перо и написал: "Эсфирь Семеновна Дашевская, тетка со

стороны матери, живет в Буэнос-Айресе с 1909 года, преподавательница

музыки".

 

 

 

Штрум вошел в кабинет к Шишакову с намерением быть сдержанным, не

произнести ни одного резкого слова.

Он понимал: глупо сердиться и обижаться на то, что в голове чиновного

академика Штрум и его работа стояли на самых плохих, последних местах.

Но едва Штрум увидел лицо Шишакова, он почувствовал непреодолимое

раздражение.

- Алексей Алексеевич, - сказал он, - как говорится, насильно мил не

будешь, но вы ни разу не поинтересовались монтажом установки.

Шишаков миролюбиво сказал:

- Обязательно в ближайшее время зайду к вам.

Шеф милостиво обещал осчастливить Штрума своим посещением.

Шишаков добавил:

- Вообще-то мне кажется, что ко всем вашим нуждам руководство

достаточно внимательно.

- Особенно отдел кадров.

Шишаков, полный миролюбия, спросил:

- Чем же мешает вам отдел кадров? Вы первый из руководителей

лаборатории, который делает такое заявление.

- Алексей Алексеевич, я тщетно прошу вызвать из Казани Вайспапир, она

незаменимый специалист по ядерной фотографии. Я категорически возражаю

против увольнения Лошаковой. Она замечательный работник, она замечательный

человек. Я не представляю себе, как можно уволить Лошакову. Это



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.