|
|||
Греч Николай Иванович 8 страница- Полноте тосковать, - продолжала девица, - уж вы ли мало для него делали! Вот третья неделя, что глаз не смыкали, сидя у его постели. И батюшка ваш старался об нем, как о родном сыне, но, видно, богу не было угодно, чтоб князь выздоровел. Перестаньте ради бога терзаться! Наташа объявила решительно, что хочет провести сколько можно более времени у тела того, кто ей был всегда дороже в жизни. Авдотья Семеновна перестала увещевать ее, но не уходила. Из речей их Кемский узнал, что Наташа с первого дня его болезни увидела, сколь мало будет пользы от леченья, которое производилось с шумом и только для виду, что днем толпилось около его постели множество докторов, лекарей, подлекарей, а с наступлением ночи он оставался один, без всякой помощи и призрения. Алевтина именно запретила и людям оставаться на ночь при больном под тем предлогом, что он имеет надобность в отдохновении. Наталья Васильевна воспользовалась этим обстоятельством, бросилась к отцу своему и рассказав все обстоятельства фамилии, умоляла его помочь несчастному которого готовы уморить жадные наследники. Василий Григорьевич Павленко, человек истинно добродетельный, врач искусный и совестный, согласился на просьбы дочери, не подозревая, впрочем, чтоб это усердие ее к благу молодого князя было иное что, как любовь к ближнему. При помощи одного старого верного служителя почтенный врач являлся в дом с наступлением ночи, смотрел больного, испытывал предписанные ему лекарства и, когда не находил их действительными (что случалось почти всегда), давал ему свои. Между тем это одностороннее лечение не могло иметь совершенного успеха: оно лишь на несколько времени облегчало страдания больного и доставляло ему краткое успокоение, и он непременно сделался бы жертвою двух противоположных систем, если б здоровая, неиспорченная натура его не поддержала. - Что ж делать, - сказала наконец Авдотья Семеновна, - ваша совесть может быть покойна: вы сделали все, что могли, к его спасению. Пусть терзаются те, которые его сгубили! - Нет, Дуняша! - отвечала Наташа голосом тоски и отчаяния, - Совесть моя не может быть покойна. Страшно вздумать, а мне кажется, что и я отчасти виновна в его погибели. Я, я, по внушению любви к нему, отважилась на поступок, который, вероятно, стоил ему жизни. Давно видела я замыслы Алевтины, видела, как эта коварная злодейка опутывает бедного легковерного брата, видела, как она, отчаявшись дожить до его смерти, решилась отравить его жизнь, заставив его вступить в брак с женщиною, его недостойною. Татьяна Петровна не знала, не понимала, не любила князя, могу сказать: она ненавидела его; но любовь к богатству и знатности была в ней сильнее этой ненависти, и она решилась воспользоваться случаем. Он стоял на краю гибели. Признаюсь, любовь моя к нему, любовь безотрадная и безнадежная, заставляла меня не раз терпеть все мучения ревности; однако, если б я могла быть уверена, что в браке с другою ожидает его счастие, я все перенесла бы в молчании. Но видеть его несчастие, видеть, что его готовы погубить навеки, связав неразрывными узами с холодною, бессердою и глупою кокеткою, - этого я не могла вытерпеть, я решилась его предостеречь. Я написала к нему записку, в которой немногими словами старалась показать ему опасность его положения; записку вложила в книгу, которую Медор приносил на просмотр к Алевтине Михайловне. Князь читал эту книгу каждый вечер и конечно прочитал мою записку. - Так что ж? - спросила Авдотья Семеновна. - Тут греха никакого нет, напротив, вы исполнили долг свой. - Да! - отвечала Наташа протяжно. - Если б я удовольствовалась этою запискою! Не любовь внушила мне это средство, а ревность, признаюсь, к стыду моему, ревность заставила прибавить одно слово, которое, как теперь вижу, поразило несчастного. Я заметила, что одна италиянская фамилия, фамилия какой-то певицы, невзначай произнесенная, заставила его покраснеть, и я подписала эту фамилию под запискою. На другой день он приехал к нам беспокойный, расстроенный, больной, и вдруг сделался с ним припадок. Я уверена, что этим именем растравила рану его сердца, убила его! Что чувствовал в это время несчастный счастливец, то легче вообразить, нежели описать возможно. Одну женщину в свете он почитал достойною любви своей, но убегал ее, воображая, что она холодна, нечувствительна, что она его ненавидит, и эта самая женщина любила его пламенно, страстно, жертвовала всем для его спасения! Слова Наташи прерваны были шорохом шагов в коридоре. - Это батюшка ваш! - сказала Авдотья Семеновна печально. - Мы не успели уведомить его о несчастии: он приехал навестить больного. Как он, бедный, огорчится! В это время растворилась дверь, и в залу вошел почтенный старичок невысокого роста в старомодной одежде. - Батюшка! - вскричала Наташа, бросившись к нему. - Все напрасно! Он скончался. - Знаю, знаю! - сказал он тихо. - Я пришел с ним проститься. Он подошел к гробу и перекрестился. Наташа сняла дымковый покров, и старик приложился к устам покойника. Вдруг он приподнялся и сказал: - Помилуйте, да он не умер! - Не умер! - вскричали в один голос и дочь его и Авдотья Семеновна. - Тише, тише! - сказал Василий Григорьевич, вынул из кармана скляночку с спиртом и начал тереть ему виски. Кемский обрадовался, что может подать знаки жизни, не пугая людей: громко вздохнул и приподнял руку. - Жив! Жив! - закричали женщины. Авдотья Семеновна побежала за людьми; мнимоумершего подняли из гроба, вынесли из холодной залы в его спальню, положили в теплую постель. Он хотел говорить. Павленко просил его успокоиться. Вскоре благодетельный сон смежил его утомленные вежди. Уже было светло, когда громкий шум разбудил его. Комната была наполнена людьми. Павленко сидел у его постели и держал его за руку. Наташа стояла в ногах и смотрела ему в лицо. Они не обращали внимания на Алевтину, которая бесновалась посреди безмолвного своего штаба. Иван Егорович вытянулся стрункою в форменной позиции и глядел на нее с раболепством. Тряпицын рассчитывался с псаломщиком. В отдалении стояли Авдотья Семеновна, Медор и несчастный слуга, впускавший Павленко в комнаты князя. Изредка отдергивалась занавеска стеклянной двери, и Татьяна Петровна заглядывала в комнату. - Кто это осмелился впускать чужих людей в мой дом? Это ты, мошенник Тимошка! В деревню тебя, в пастухи! А ты, Авдотья Семеновна, изволь-ка сегодня же убираться из дому. Кто это тебя выучил черт знает кого принимать у меня в доме! И какой вздор выдумали, будто братец ожил! Сумасшедшие вы, что ли? - Извольте посмотреть сами, - тихо сказал Василий Григорьевич, - князь приходит в себя. Алевтина подошла, увидела, что брат ее раскрыл глаза, и в безмолвной злобе побледнела; но вдруг опомнилась и кинулась обнимать его: - Братец любезный! Ангел мой! Бог возвратил тебя мне. Кемский удержал ее и произнес слабым голосом: - Алевтина Михайловна! Оставьте меня в покое. Позвольте - вижу, что вы хотите сказать: я в вашем доме, но я здесь поневоле. Освобожу вас от моего присутствия как можно скорее. Несчастный этот случай дал мне способ узнать истинных друзей моих. Наталья Васильевна! Жизнь моя - есть ваш дар, и вам она принадлежит отныне. Вы и почтенный родитель ваш - мои родные. Ни слова, Алевтина Михайловна! Людей не извольте трогать - они мои. Одному мне они обязаны отчетом в своих поступках. Алевтина молчала в бешенстве. Иван Егорович дрожал со страху. Тряпицын дерзнул прервать молчание: - Но, ваше сиятельство, на основании духовного завещания покойного вашего родителя... - Молчать! - закричал Кемский, приподнявшись в постеле. - Вон отсюда, мерзавец! - Ради бога, успокойтесь! - сказал ему Павленко и обратился к Ивану Егоровичу: - Вы будете отвечать пред законами, если попрепятствуете его выздоровлению: ему нужен покой. Вы хозяин в доме, прикажите всем вашим домашним выйти отсюда! Иван Егорович обратился к Алевтине и подал ей знак, что должно повиноваться. Она поспешно вышла из комнаты и все последовали за нею, кроме врача и его дочери. XX Выздоровление князя шло быстрыми шагами. И есть ли в свете болезнь, которой не исцелила бы любовь и дружба! Он узнал ту, которая могла составить его счастие в жизни. Наталья Васильевна, лишившаяся матери в младенчество воспитана была в Малороссии, в одном знатном доме, где отец ее был домашним врачом, и получила блистательное образование. Одаренная от природы сердцем пламенным, но умом основательным, она рано научилась в чужом доме вести себя благоразумно и осторожно, привыкла жертвовать своими склонностями и желаниями обстоятельствам и приличию. Отец ее получил место в Петербурге и взял ее с собою; по должности своей он не мог находиться беспрестанно в столице и принужден был нередко ездить в разные места. В сих обстоятельствах желалось ему пристроить дочь свою в каком-либо хорошем доме. Алевтина узнала ее случайно и предложила ей место у себя при воспитании детей своих. Наташа, в угождение отцу, согласилась. Вскоре узнала она нрав и правила Алевтины, лицемерие ее матери, но между тем привязалась сердцем к сироте Сереже и к маленькой дочери Алевтины и не решалась их оставить. К этой склонности присоединилась в скором времени и другая, в которой она долго не хотела самой себе признаться: склонность к Кемскому. Благородный, любезный мечтатель покорил сердце Наташи. Она уважала его характер, его достоинства, его добродетели, но не воображала любить его. Однажды вздумал он сделать ей, как наставнице питомца своего, подарок; это оскорбило ее гордость, пробудило страсть, таившуюся в глубине души ее, и в то же время показало ей всю безнадежность этой любви. Она решилась заглушить ее в себе, заглушить холодностью, суровостью, гордостью в обращении с тем, чей взгляд доставлял ей отраду и утешение. Несколько раз порывалась она оставить дом Алевтины, но это было превыше сил ее. Она страдала и безмолвствовала. Доколе одна любовь действовала в ее сердце, она могла владеть собою, но когда к этой страсти присоединилась другая - обыкновенная ее спутница - ревность, притворство и молчание сделались ей нестерпимыми. Никто в доме не замечал волнения души ее; одна только Авдотья Семеновна ее понимала: она сама в жизни своей испытала восторги и томления несчастной любви. Ревность и любовь заставила Наташу отважиться на предостережение Кемского: опасность его жизни вселила в нее геройство. Несколько раз давала она чувствовать Алевтине, что князя лечат не хорошо, и получала в ответ, что это не ее дело, что доктора знают, как поступать. Когда болезнь усилилась, она убедила отца своего подать помощь несчастному, сама проводила ночи у его постели и только при первом появлении утренних лучей со слезами удалялась, оставляя любезного на руках его мучителей и злодеев. Любовь восторжествовала. Кемский был спасен; Кемский знал, кому этим обязан, и в те минуты, когда, с одной стороны, чувство благодарности к давно обожаемой, а с другой, - радость о спасении единственного друга устранила всякие другие отношения, признание во взаимной любви и клятва в верности до могилы излетели из уст их в одно мгновение и почти без их воли и ведома. При первой возможности Кемский переехал обратно к себе. Не ужас и испуг ощутил он, а пролил слезы унылого, сладостного воспоминания, увидев в этот раз картину, представлявшую место детских игр и мечтаний его. Василий Григорьевич поселился у него в доме, чтоб ближе за ним присматривать. Кемский учтивым, но холодным письмом уведомил Алевтину о своем выздоровлении и о намерении жениться на Наталии Васильевне и просил прислать к нему питомца его, Сережу. Алевтина, желая уколоть Наташу, поручила ей, как гувернантке, свезти ребенка. Она вошла в комнату в ту самую минуту, когда Кемский признался почтенному старцу в любви к его дочери и просил его благословения. - А что, дочка, - спросил он по-малороссийски (в делах сердца употреблял он это наречие, как в рецептах язык латинский), - неужели правда, что ты готова идти замуж за князя? - и прибавил из любимой своей песни: - Хочешь меня старенького да покинуты! - Нет, нет! Никогда вас не покину! - вскричала Наташа, бросаясь к нему на шею. - Добре! Добре, - сказал он, утирая слезы, - ступай за него и будь счастлива. Он истинно добрый человек. Люби его всем сердцем, а я буду приходить к тебе на борщ и на вареники. Да чур не забывать наших малороссийских песен! Никого у меня не осталось на родине. Жива одна сестра, да и та не в живых: в монастырской келье доплакивает горькие дни. Не увижу я более своей Украины; так будь же здесь моя родина!.. Восторги юной счастливой любви! Кто вас опишет!.. XXI Прошла зима. Наташа была уже несколько месяцев княгинею Кемскою, а муж ее счастливейшим человеком в мире. Никогда не чувствовал он такого спокойствия, такой свободы духа, как ныне: все мечтания, грезы, видения его исчезли. Он пояснил Наташе, кто был Алимари, возбудивший ее ревность, и, конечно, с удовольствием встретил бы его, но уже не тосковал по нем. Наташа вступила в роль княгини без усилия и труда. Не придавая никакой цены дороговизне нарядов, она играла бриллиантами и драгоценными шалями, как прежде стеклярусом и простою тафтичкою. Благородный ее тон, образование, привычки к светскому обращению заставляли уважать ее, а скромность и добродушие возбуждали нелицемерную к ней любовь и в тех, которые хотели бы позабавиться на счет новой княгини. Первым ее старанием было помирить князя с Алевтиною: это было не трудно. Князь не умел долго сердиться, ненависти не знал вовсе и охотно делал угодное милой своей подруге. Алевтина рада была, что возобновлением прежних связей может прекратить вредные слухи, носившиеся в городе, насчет обращения ее с братом. Прасковья Андреевна оросила новобрачных дешевыми слезами, когда они приехали к ней с первым визитом. Иван Егорович с достодолжным высокопочитанием подошел к ручке княгини и при каждом случае величал ее сиятельством. Алевтина приняла ее с выражением нежнейшей дружбы и старалась всеми средствами заставить ее забыть прошедшее. Иногда однако она при всем лицемерии не имела сил преодолеть внутреннее влечение злобы и ненависти и пользовалась случаем, когда могла, уязвить прежнюю свою наемницу, но стрелы ее отскакивали от твердого щита, который Наташа противопоставляла ей своим праводушием и благородством. Так, однажды в доме ее, в многочисленном обществе, зашла речь о болезни и чудесном исцелении Кемского. Одна старушка, охотница пожить, спросила: - Скажи, сделай одолжение, матушка Алевтина Михайловна, откуда ты взяла такого колдуна лекаря, который из гробу людей воскрешает? Кто это, родная, вылечил твоего братца? Да сколько ты ему заплатила? Теперь они страх как дорожатся, проклятые! Алевтина притворилась смущенною и с сожалением посмотрела на молодую княгиню. Наташа, нимало не смешавшись, сказала старушке: - Позвольте мне отвечать вам: этот счастливый лекарь был мой отец. Мы оба, и я и муж, обязаны ему жизнию! С сим словом она вскочила с кресел, подбежала к князю, сидевшему в некотором отдалении, и поцеловала его. Эта сцена, угрожавшая развязкою очень неприятною, тронула всех присутствовавших. И Алевтина утерла слезы. Дом Кемского сделался приютом любви, дружбы и тихих наслаждений жизнию. Хвалынский приехал к новобрачным с некоторою робостью: он совестился явиться к Наташе, с которою в прежнем ее состоянии иногда обращался довольно смело. Она приняла его учтиво, с выражением дружбы и уважения к давнишнему искреннему приятелю своего мужа и чрез несколько минут рассеяла его смущение и неловкость. Хвалынский, глядя на прелестную, умную, добродетельную женщину, в сердце своем радовался счастию друга и признавал себя недостойным такого сокровища. - Помнишь ли предсказание жидовки в белорусской корчме? - спросил он однажды с улыбкою Кемского. - Какое предсказание? - со страхом спросила Наталья Васильевна, боясь, чтоб этот вопрос не возбудил в муже ее прежних мечтаний и беспокойств. - Ничего, ничего! - сказал Кемский, обнимая ее. - Это предсказание сбылось, и я благословляю Провидение. Мне предсказано было, что я найду счастие в гробу. Только не я нашел его, а оно само нашло меня! Берилов, взглянув в первый раз на княгиню, поражен был красотою, благородством и выражением души в лице ее. Он, по обыкновению своему, был неловок, странен, боязлив, но Наташа вскоре навела разговор на искусство и оживила артиста. Он заговорил с жаром и страстью, стал с нею толковать и спорить, восхитился ее умом, познаниями, вкусом и нежною скромностью, и в восторге своем раза два назвал ее Натальею Родионовною. Он остался по-прежнему ежедневным гостем и домашним другом князя. Как обильны, разнообразны и занимательны описания страданий и недугов человека и как проста, суха, неинтересна история его счастия! Преследуемый судьбою, он выходит на состязание со всеми силами природы и в этой борьбе, падая ли под ударами рока или одерживая над ним победу, представляет для ближних своих зрелище богатое, грозное и умилительное. Истинное же счастие, обитая в глубине души человека, распространяя на все существо его спокойствие и тишину, принимающие для других единообразный вид равнодушия, лишают внешнюю жизнь его всякого драматического движения. Но как редки в жизни нашей эти кануны небесных праздников, кануны, в которые не бывает игрищ для черни здешнего мира! Кемский был счастлив, как только человек в жизни счастлив быть может. Одно желание было у него: дожить до сентября, взять отставку и ехать с женою в симбирскую свою вотчину, чтоб показать ей в природе то место, которое на картине приводило его в умилительный восторг. Книга вторая С.-Петербург, 1799. Июнь XXII Блажен, кто поутру проснется Так счастливым, как был вчера! В одно утро Кемский получил от полкового командира своего записку следующего содержания: "Мне приказано откомандировать в Гатчину одного из надежнейших офицеров полка. Прошу вас отправиться туда немедленно и с приложенною у сего бумагою явиться к генерал-адъютанту ****". Такая командировка была для Кемского не новость, но, по внушению какого-то неизъяснимого предчувствия, он, прочитав записку, вздрогнул и побледнел. Наташа заметила его смятение. - Что это, любезный? - спросила она с участием и боязнию. - Ничего, - отвечал он, стараясь скрыть волнение и казаться равнодушным, наряд по службе. Только для меня пришел он очень не вовремя. Мне не хотелось бы теперь ехать. - Что ж делать, друг мой! - возразила жена, прочитав поданную им записку. - Поедешь сегодня, а завтра воротишься. - Но нынешний день потерян! - сказал он печально. - Когда завтра воротишься рано, я скажу тебе тайну, новость, которая, может быть, тебя порадует. Или нет, пусть лучше батюшка тебе это скажет! прибавила она, закрасневшись, и бросилась к нему на шею. Умиление проникло в душу Кемского: он понял, что его ожидают радости родительские, и с горячностию прижал Наташу к своему сердцу. Чрез час он уже летел к месту назначения. В Гатчине явился он к генерал-адъютанту ****. - Вы, конечно, имеете при дворе сильных покровителей! - сказал ему генерал с досадою. - Могу уверить ваше превосходительство, что имею только просто знакомых или начальников! - отвечал Кемский. - Довольно! Оставим это, - продолжал генерал. - Вам готовится поручение важное и приятное. Вы должны отправиться в Италию и свезти к главнокомандующему нашею армиею важные бумаги. Признаюсь, я представил было для этого поручения моего племянника, но ваши друзья превозмогли меня: уладили дело так, что кажется, будто вы наряжены по случайному выбору полкового командира. Вы тотчас получите депеши и должны отправиться, не теряя ни минуты. Генерал поклонился и ушел обратно в свой кабинет, а Кемский остался в приемной комнате как громом пораженный. Долг и любовь, честь и привязанность к жене - боролись в душе его. Война, слава, Италия, с одной стороны, обещали ему исполнение давнишних его желаний. С другой стороны, мысль о разлуке с тою, которая сделалась его истинною жизнию, убивала его. Он погрузился в глубокую думу. Неясные мечтания, какие-то мрачные тучи носились в его уме и воображении; ему казалось, что голова его не может вытерпеть движений сердца. Стук экипажа по мостовой прервал его задумчивость. - Вот ваша тройка! - сказал ему безмолвный до того времени фельдъегерь. - Так вы едете со мною? - Точно так, ваше сиятельство. Я имею поручение поставить вас в десятый день в главную квартиру. Но, может быть, вам не угодно будет ехать в тележке? Позволите ли взять вашу коляску? И человеку вашему будет лучше. - Как хотите! - сказал Кемский. Фельдъегерь выбежал из залы и, отдав приказание ямщику, воротился. С ним вошел другой фельдъегерь. - Не угодно ли вашему сиятельству, - спросил первый, - дать товарищу моему поручения? Он сию минуту едет в Петербург! - Ах! Точно так! Очень хорошо, - сказал Кемский, - мне хотелось бы уведомить жену мою... Не зайдете ли вы со мною в трактир? Там я написал бы письмо. - Никак нельзя, - отвечал другой фельдъегерь сербским наречием, - я имею приказание вручить вот сии бумаги чрез два часа господину генерал-прокурору, а фельдъегерь Соколович никогда не опаздывал. Да что тут долго толковати! Вот и чернила и перо; добудем и бумаги! С этими словами оторвал он половину лежавшего на столе листа, на котором записывали имена свои посетители низших классов, не имеющие права оставлять визитные карточки. Кемский присел к столу и написал несколько строк к Наташе, не помня сам, что пишет; сложил бумагу, подписал и, не запечатав, отдал доброму сербу, а этот, пожав ему руку, сказал: - Будьте уверены что Соколович верно доставит вашу грамотку, и не стыдитесь, что она не запечатана; у нас, в Сербии, всегда так: пишут редко, а не запечатывают никогда - и сургучу в заводе нет. Счастливо оставаться! - Вы увидите мою жену - поезжайте к ней сами, - сказал Кемский, - скажите ей... - Он залился слезами и упал на стул. - Босом теремтете! - проворчал Соколович. - Да что вы за сумасшедший! Плачете по бабе, когда царь великий на службу посылает? Полно-те, князь! Перестаньте! Я не скажу вашей княгине, что вам трудно было расставаться с нею: пусть думает она, что вы храбрый юнак, славянская кровь! Кемский слышал эти слова как сквозь сон. Его позвали в кабинет. - Вот, - сказал ему генерал, - бумаги на имя графа. Может быть, вы не запаслись деньгами на непредвиденную дорогу. Позвольте мне предложить вам сколько-нибудь. Я получу уплату от вашей супруги, если позволите. Он подал ему несколько свертков с червонцами. В глазах его видно было сожаление о прежнем разговоре: он удостоверился в истине слов князя - голос искреннего чувства есть голос правды. Кемский с благодарностью принял это предложение и воспользовался сим случаем, чтоб переслать еще поклон своей любезной. Генерал обещал это сделать и умолк в замешательстве. Кемский догадался, что ему, как курьеру, нельзя медлить долее, откланялся, и чрез несколько минут коляска его простучала мимо колонны на Коннетабле. Вильна, Краков, Брюнн, Вена промелькнули в глазах его. Чрез несколько дней ознакомился с своим положением: старался уверить себя, что тягостная разлука будет непродолжительна; рассчитывал, сколько времени может пробыть в Италии и когда воротиться, воображал минуту свидания... Но эти прекрасные, утешительные мечты нередко сменялись горькою печалью: ему казалось, что он впадает в прежнюю задумчивость, что пред ним опять зачернелась та точка, из которой развивались прежние грозные видения. В Вену приехал он в самом мрачном расположении духа, но когда явился к русскому послу, когда увидел, с каким уважением принимают его, офицера русской гвардии, с каким почтением смотрят на героев, подвизающихся под русскими знаменами, благородная гордость и патриотическое честолюбие сменили чувство горести и уныния. Из Вены написал он первое порядочное письмо к своей Наташе: дотоле посылал он отрывки, наполненные восклицаниями. В этом письме он открыл ей желание свое непременно воспользоваться настоящими обстоятельствами и послужить против неприятеля; писал, как приятно и восхитительно ему будет свидеться с нею по исполнении долга гражданина и воина. В лучах блистательного светила славы затмилась тихая лампада сердечных чувств - затмилась, но не потухла: пламенные мечты славолюбия в минуты тишины и уединения сменялись помышлениями о прежних и будущих наслаждениях чистой любви супружеской. Ломбардия XXIII Италиянское утро в исходе июля озаряло прекраснейший сельский вид на берегах Адды. Воздух прозрачный и легкий дышал еще свежестью ночи. Лазоревое небо расстилалось над горизонтом, ограниченным темно-зелеными рощами. На скате горы, простиравшейся к ложу реки, белелся крестьянский дом; вдоль стен его взвивались виноградные лозы. Кемский, прислонясь к полуопрокинутой своей коляске, у которой изломилась передняя ось, услаждал глаза прелестною картиною и пил ароматное дыхание полуденной земли. В воздухе носился тихий, невыразимый гул утра, слышалось это непонятное движение воскресающего дня. - Наташа! - тихо пролепетал, минутный счастливец: звук этого имени сделался для него выражением всего, что наполняло его душу, что извлекало у него слезы и умиления и горести. Вдруг он вздрогнул, выпрямился и начал прислушиваться. Внизу, на самом берегу реки, раздались звуки флейты, сначала тихие, потом громче и громче. Звуки очаровательные, знакомые отозвались в душе Кемского: он где-то слышал их прежде. Где? Флейта умолкла, и последние звуки ее вторились еще между крутыми берегами; тогда Кемский вспомнил баркаролу, которая таилась в его памяти с осеннего утра, проведенного им на высотах токсовских: та же музыка, та же игра, то же выражение. Прошедшее при этом напоминовении затолпилось в его сердце и уме. Он удивлялся странной игре случая, что одна и та же музыка оглашала для него и пустынное озеро Карелии, и живописное ложе роскошной Адды. В правой стороне от него послышались шаги: кто-то по крутому берегу взбирался наверх. Кемский взглянул в ту сторону, и взорам его предстал Алимари. Бедный наш странник изумился, побледнел и, с выражением душевного восторга кинувшись в объятия пришельца, закричал по-русски: - Ах! Это вы, Петр Антонович! Алимари в тот же миг узнал молодого князя, который заинтересовал его при первом свидании и врезался глубокими чертами в его памяти. По курьерскому наряду Кемского Алимари догадался, каким образом с ним здесь сошелся, но Кемский не думал спрашивать его, как очутились они вместе под прелестным небом Ломбардии; он радовался, что нашел человека, с которым может поговорить по-русски. Фельдъегерь его, Ярлыков, правда, говорил с ним по-русски, да не умел говорить по-человечески. Вся сфера его познаний обращалась вкруг дегтя, сала, осей, колес, подков, подпруг, шлей и недоуздков. Цель жизни его была поставить такого-то как можно исправнее туда-то. Впрочем, это самое ограничение, тесное, определенное, было по душе Кемскому: Ярлыков молчал в продолжение всего пути; красноречие его начинало действовать только с той минуты, как повозка останавливалась у почтовой станции, и вновь прекращалось с первым ее движением. Можно себе вообразить, как тягостно было бы его сотоварищество, если б он вздумал рассуждать, говорить, утешать, советовать! В начале разговора отрывистые вопросы, ответы, восклицания попеременно сменялись, и старые знакомцы не могли надивиться случаю, сведшему их на берегу Адды. Мало-помалу улеглось первое волнение, и Кемский рассказал все, что с ним случилось в продолжение времени, истекшего после их разлуки. Он говорил обо всем с величайшею доверчивостью, в полноте чувств и не прежде, как по окончании своего рассказа, вдруг вспомнил, что Алимари никогда не был с ним короток, что они виделись друг с другом раза два в жизни, и то мельком, а тут он обошелся с ним как с искренним приятелем, с близким родственником! Он умолк, засмеялся и сообщил это замечание своему собеседнику. Алимари отвечал с чувством: - Неужели вы не верите в созвучие душ, подобное созвучию тел неодушевленных? Известен ли вам опыт физики, в котором от разбития одного стеклянного сосуда другой, настроенный в одном с ним тоне, разлетается вдребезги без малейшего к нему прикосновения? В самый первый вечер свидания нашего в Токсове я почувствовал непреодолимое к вам влечение, хотел искать вашего знакомства, заслужить вашу дружбу, но на другой день обстоятельства нас разлучили, и я никак не мог свидеться с вами впоследствии. - Но вы жили в Петербурге? - Близ Петербурга, и редко бывал в городе. Но теперь не станем терять кратких мгновений нашего свидания. Я увидел в деревне фельдъегеря, заботившегося о починке вашего экипажа, и, узнав, что едет русский курьер, отыскал вас. Вы не можете выехать отсюда ранее полудня - воспользуемся этим временем. Жар в скором времени сделается несносен. Войдем в этот домик. Я знаю хозяев. Кемский пошел за другом своим. Они вошли в сельский домик, жилище бедности, трудолюбия и добродетели. Их встретила миловидная хозяйка, смугловатая, черноглазая, пламенная, с амурчиком на руках. Алимари заговорил с нею тамошним народным наречием, вовсе непонятным для иностранца, хотя бы он в совершенстве знал язык Метастазия и Альфиери. Италиянка отвечала что-то, улыбаясь с выражением добродушия, и ввела странника в комнату, чрезвычайно чистую в сравнении с обыкновенными жилищами бедных италиянцев. Кемский поражен был каким-то невольным, как бы инстинктивным изяществом всех форм в этой обители убожества и простоты. Дотоле ехал он сломя голову и едва успевал вздохнуть и перехватить кое-чего на станциях; здесь в первый раз осмотрелся в италиянском быту. Он сообщил замечание свое товарищу.
|
|||
|