|
|||
Глава 2. Гитлер терпит поражениеГлава 2 Гитлер терпит поражение
Таковы были реквизиты театральных подмостков и актерский состав, когда в августе 1944 года союзникам удалось взять Авранш и начать последний акт германской трагедии. Заключительное действие – приближение катастрофы, взаимосвязь и последовательность событий – определялось внешними, не поддающимися контролю силами: наступлением союзных армий. С каждым новым кризисом, с падением каждой следующей крепости и форсированием каждой следующей реки в Растенбурге, Берлине или Бад-Наухайме вспыхивал новый приступ лихорадки. Но это были всего лишь этапы развития драмы, а не изменения или факторы, влиявшие на ее ход. Несмотря на то что политически безграмотное окружение фюрера продолжало предаваться заблуждениям, несмотря на то что Гиммлер по-прежнему видел себя новым великим диктатором, а Риббентроп до конца надеялся на неизбежный раскол между союзниками, фактически перед руководством стояли всего лишь два вопроса, ответов на которые пока не было: когда именно наступит конец и как нацистская партия вообще и Гитлер в частности должны будут его встретить? Было ясно, что после провала генеральского заговора ответы на эти вопросы целиком и полностью зависели от Гитлера. Результатом этой его последней победы стала не возможность спасения или хотя бы помилования Германии, а возможность ее окончательного уничтожения по сценарию фюрера. Никто в Германии не мог дать внятного и однозначного ответа на первый вопрос, ибо этот ответ зависел не только от Германии. У нацистской партии, конечно, был ответ: конец не наступит никогда – по крайней мере, в виде поражения Германии. Никогда еще клич «Мы никогда не капитулируем!», характерный уже для речей Гитлера 1933 года[92], не звучал так часто, визгливо и неубедительно, но тем не менее послушно, как в последнюю зиму войны. Если мы примем такой ответ, то второй вопрос потеряет смысл; но в действительности никто, включая и руководство нацистской партии, не воспринимал этот ответ всерьез. Многие нацистские руководители уже строили планы бегства и спасения. Тем не менее это был официальный ответ. Другие просто не допускались, из чего получилось любопытное, но неизбежное следствие. С лозунгами победы на устах все готовились к поражению; но поскольку официальной подготовки к нему не было, постольку повсюду царил упадок дисциплины и дезорганизация. Планы коллективного сопротивления или даже выживания рассматривались как невозможные, потому что все или почти все вынашивали планы сепаратного мира или просто дезертирства. Громкая похвальба доносилась лишь с южных бастионов, с Альпийского редута в священных горах нацистской мифологии, замешанных на легендах о Барбароссе и освященных резиденцией фюрера; но в условиях, когда никто, за исключением Гитлера и немногих романтиков-мальчишек, не верил ни в какое сопротивление и готовился к индивидуальной капитуляции или бегству, разговоры о нем относились к и без того перегруженной области немецкой метафизики. Этот порок с самого начала поразил саму идею о движении немецкого Сопротивления, которое в условиях войны определяют как движение непокоренных людей в покоренной стране. Однако официальная доктрина нацистского руководства гласила, что Германия не только не будет, но и не может быть покорена. При такой предпосылке любое упоминание о движении Сопротивления автоматически попадало под запрет. Шелленберг в своих мемуарах пишет, как в те мрачные дни некий генерал-майор Гелен, долго изучавший опыт польского движения Сопротивления, выдвинул подобный план германского подполья. Однако, когда Шелленберг попытался осторожно познакомить с ним Гиммлера, тот отреагировал так, что Шелленберг понял, что его жизнь повисла на волоске. «Это полнейшее безумие! – ответил Гиммлер. – Если бы я попробовал обсуждать этот план с Венком[93], то меня объявили бы главным пораженцем Третьего рейха. Узнав о таких планах, фюрер пришел бы в ярость!» И Гиммлер принялся ругать высокопоставленных штабистов, которые отсиживаются в безопасности и вынашивают послевоенные планы, вместо того чтобы сражаться. Даже в феврале 1945 года, когда надписи на стенах были уже настолько недвусмысленными, что не требовали особого перевода, офицеры штаба Верховного командования вермахта получили циркуляр, напоминавший о жестоких карах за пораженчество и о трех штабистах, расстрелянных за это преступление. Подобно римским авгурам, которые обменивались многозначительными улыбками при торжественном отправлении бессмысленных ритуалов, многие офицеры германского Верховного командования, секретные планы которых были уже давно готовы, про себя улыбаясь, ставили подписи под бессмысленными документами. «Но как же тогда быть с вервольфами?» – спросит недоуменный читатель. Ответ прост. Вервольфы не опровергают, а иллюстрируют приведенные мною факты. Долгое время эти факты было трудно интерпретировать, потому что они казались противоречивыми. Было известно, что организация для ведения партизанской войны была создана под руководством вездесущего Гиммлера, а затем по немецкому радио было объявлено о несравненном мужестве, решимости и будущих результатах этого грозного движения. Предполагалось, что это будет движение Сопротивления, сравнимое с такими партизанскими армиями, которые сражались против оккупационных немецких войск в Польше, Франции, Италии, Дании и на Балканах. В то же время вызывал удивление тот факт, что руководитель вервольфов, обергруппенфюрер СС Ганс Прюцман, вместе с гаулейтером Гамбурга и другими высокопоставленными нацистами участвовал в переговорах или в попытках переговоров с британцами через представителей датского подполья, добиваясь мирной капитуляции. Когда же такая капитуляция состоялась и вервольфы должны были приступить к действиям, случилось нечто совершенно противоположное. В своей речи по радио адмирал Дёниц, новый фюрер, приказал всем вервольфам на Западе прекратить сопротивление. Этот приказ был выполнен. Из всех оккупированных стран Европы только в Германии не было никакого движения Сопротивления. Объяснение этому, казалось бы, непонятному факту существует, и оно достаточно прозрачно. В мае 1945 года руководитель вервольфов Прюцман сдался в плен во Фленсбурге. К сожалению, ему удалось застрелиться до начала полноценного расследования его деятельности, но история, которую он мог бы рассказать, стала известна из других источников. Никто не предполагал, что вервольфы будут действовать в Германии после поражения, так как само упоминание о поражении было строжайше запрещено. Вервольфы должны были стать полувоенными формированиями, действующими в тылах союзных войск в качестве диверсионных и террористических групп, помогающих действиям регулярной германской армии. Таким образом, вервольфы должны были воевать вместе с регулярной армией, а не вместо нее после ее разгрома и поражения. Никто и никогда не говорил о том, что вервольфы будут действовать независимо от Верховного командования. На самом деле сами вервольфы никогда не рассчитывали воевать в гражданской одежде. Они должны были сражаться в форме, чтобы в случае захвата считаться военнопленными, а не разбойниками. Поняв, что на действия в форме рассчитывать не приходится, вервольфы начали массово дезертировать. Но почему тогда вервольфы считались грозной силой? Здесь мы снова должны обратиться к свежей информации, чтобы разгадать старую загадку. 1 апреля 1945 года произошло событие, затемнившее вопрос и одновременно ярко проиллюстрировавшее условия постоянной подковерной войны, похоронившей множество нацистских планов и организаций. Ведомство Прюцмана, согласно мнению всех, кто о нем знал, было совершенно неэффективным и бесполезным. Сам Прюцман был тщеславным и пустоголовым хвастуном. Организация его штаба, утверждал Шелленберг, вполне соответствовала ментальному уровню его работников – она была откровенно слабой. Шелленберг говорил, что, рассказывая Гиммлеру о штабе Прюцмана, называл всю эту затею «глупой и преступной». Однако 1 апреля появился новый инструмент централизации – радио «Вервольф», впервые разрекламировавшее секретную до тех пор организацию и превратившее название «Вервольф» из таинственного символа в пропагандистский лозунг. Правда, радио «Вервольф» было независимо от ведомства Прюцмана, ибо пропаганду движения взял в свои руки Геббельс, который даже теперь, когда стрелки часов уже приблизились к одиннадцати, продолжал цепляться за остатки власти, надеясь захватить руководство новой организацией целиком в свои руки. Геббельс не поддерживал личных отношений с Прюцманом, считая его, по-видимому, недостаточно радикальным; но радио «Вервольф» не смогло вылечить пороки движения, оно лишь внесло в него еще больше хаоса. Так как Геббельс использовал радиостанцию для проповеди идеологического нигилизма, не имевшего никакого отношения к реальным и весьма ограниченным целям организации «Вервольф», радиостанция дезориентировала и дискредитировала многих участников движения. Узурпация радио «Вервольф» Геббельсом послужила причиной появления множества нелепых мнений о вервольфах и гротескного несоответствия между провозглашенными целями и реальными достижениями. Эта радиостанция не принесла делу нацистов никакой пользы; она лишь еще больше его дискредитировала и ускорила его конец[94]. Тем не менее радио «Вервольф» сыграло важную роль, ибо в его передачах можно найти ответ на наш второй вопрос: как нацистская партия встретит поражение, которое она открыто вообще отказывалась даже обсуждать? Из-за этого отказа прямой официальный ответ на второй вопрос так никогда и не был дан, но, несмотря на это, всегда было ясно, что Гитлер останется верен своей исходной программе, Weltmacht oder Niedergang – мировое господство или гибель. Если мировое господство оказалось недостижимым (и это понимали все, кто хорошо знал Гитлера), то фюрер устроит грандиозные разрушения и сам, как Самсон в Газе, погибнет под развалинами уничтоженного им здания. Дело в том, что Гитлер не был деятелем западноевропейского толка, хотя и позиционировал себя как европейца, борющегося с азиатским большевизмом. Его мелодраматический характер не соответствовал и конфуцианскому идеалу опрятной и скромной смерти. Когда Гитлер искал во тьме веков свой исторический прототип, когда воспламенялось его воображение, когда его опьяняло тщеславие, подогретое лестью и успехом, он забывал о вегетарианской фасоли и дистиллированной воде, воспарял над столом и отождествлял себя с великими завоевателями прошлого. Но в эти моменты он видел себя не Александром, не Цезарем и не Наполеоном, а таким разрушителем, как Аларих – покоритель Рима, Аттила – «бич божий» или Чингисхан – вождь Золотой Орды. «Я пришел в этот мир, – объявил он однажды, находясь в мессианском расположении духа, – не для того, чтобы сделать людей лучше, а для того, чтобы воспользоваться их слабостями»[95], и в полном согласии с этим нигилистическим идеалом, с этой абсолютной страстью к разрушению он сокрушит если не своих врагов, то Германию, самого себя и все остальное, что окажется на пути такого разрушения. «Даже если мы не сможем завоевать весь мир, – сказал он в 1934 году[96], – то мы утащим за собой полмира, но не дадим врагам торжествовать над Германией. Мы не допустим нового 1918 года. Мы не сдадимся»; и еще раз: «Мы никогда, никогда не капитулируем. Возможно, нас сокрушат, но, если это случится, мы утащим за собой весь мир, объятый пламенем»[97]. Теперь же, проникнувшись ненавистью к немецкому народу, который не помог ему в его маниакальных планах, Гитлер снова вернулся к этой теме. Немецкий народ оказался недостойным его великих идей; следовательно, пусть этот народ погибнет. «Если немецкий народ будет побежден в этой борьбе, – говорил Гитлер на встрече с гаулейтерами в августе 1944 года, – то это будет означать, что он слишком слаб для того, чтобы выдержать испытание истории, и должен погибнуть»[98]. Таким был уже тогда ответ Гитлера на вызов поражения. Отчасти это был его личный ответ, мстительный жест уязвленной гордости; но, с другой стороны, этот ответ коренился и более глубоко, в истоках страшной гитлеровской философии. Дело в том, что Гитлер верил в миф, следуя заветам философов-иррационалистов Сореля и Парето и красноречиво их одобряя[99]. Больше того, Гитлер глубоко презирал кайзера и его министров, «этих глупцов 1914 – 1918 годов», которые постоянно служили объектами его ограниченного словаря ругательств и оскорблений. Гитлер презирал их по многим причинам: презирал за многие ошибки, которые совершал и сам, например за недооценку врагов и за войну на двух фронтах[100], и за ошибки, им самим не совершенные, например за излишнюю мягкотелость в политике и излишнюю совестливость в ведении войны. Кроме того, он презирал кайзеровских политиков и генералов за то, что они так и не смогли понять важность мифа и условий использования его роста и пользы. В 1918 году кайзер капитулировал; в отчаянии он опустил руки (такова была официальная нацистская версия), не дожидаясь поражения. Из слабости и отчаяния не мог вырасти мощный миф, к какой бы полезной лжи ни прибегали пропагандисты. Миф требует драматического, героического конца. Несмотря на то что его поборники погибают, идея остается жить, и, когда минует зима поражения и снова подуют благодатные ветры, цветы идеи снова взойдут на прежней почве. Таким образом, специалисты давно согласились в том (пусть даже эти спекуляции представлялись нелепыми и отстраненными), как именно Гитлер и его апостолы встретят катастрофу. Зимой 1944/45 года время воплощения теории в практику неумолимо приблизилось, и, как всегда, в тяжелые моменты на помощь был призван пророк Геббельс. Все его трюки были, казалось, уже разыграны и оказались неудачными или имели лишь кратковременный успех и не могли теперь, на пороге катастрофы, сыграть необходимую роль. Геббельс пытался играть на струнах милитаризма и потерпел неудачу. Он призывал к «истинному социализму», но и эта карта была бита. Он прославлял новый порядок, но не преуспел и на этой ниве. Он хотел организовать крестовый поход против большевизма, но и это удалось лишь на время. Он пытался защитить Европу от нашествия азиатских орд, но и это не принесло немцам удачу. Дни становились все короче, и Геббельс, следуя былому совету Шпеера, попытался разыграть карту «крови, пота и слез». Но пропаганда подчиняется закону уменьшения отдачи со временем. То, что было хорошо для Англии в 1940 году, не годилось для Германии 1944 года, особенно после стольких взаимоисключающих обещаний. Этот лозунг себя тоже не оправдал. Тогда Геббельс решил напомнить судьбу Фридриха Великого, его Семилетнюю войну. Немцам напомнили, как в XVIII веке, казалось, был обречен даже великий Фридрих. Союзники покинули его, враги сжали неумолимое кольцо, русские взяли Берлин, и Фридрих остался в одиночестве, преследуемый бесчисленными ордами врагов. Но Фридрих остался в живых и в конце концов восторжествовал – благодаря своему восточному упорству, блистательной стратегии и благосклонности провидения, которому было угодно посеять раздоры между его врагами. Так как немцами в 1944 году правил не менее великий вождь, величайший стратегический гений всех времен и народов, гений, к которому провидение было не менее благосклонно (и это подтвердили совсем недавние события), то не стоит ли им, немцам, проявить еще немного терпения и дождаться столь же блистательного конца? Но даже такой подход не помог зимой 1944/45 года. Что еще мог пророчествовать пророк? Но Геббельс, как всегда, оказался на высоте положения. Если все прежние призывы оказались бесплодными, если все использованные скрепы оказались бесполезными, то все же в распоряжении Геббельса оставался старый, проверенный лозунг революционного нацизма, лозунг, воодушевивший в свое время деклассированные элементы, обездоленных людей и прочих изгоев общества, составивших костяк нацистской партии до того, как к ней примкнули юнкеры и генералы, промышленники и чиновники. Этот лозунг мог воодушевить низы и теперь, когда не приходилось уже рассчитывать на попутчиков, примазавшихся к нацизму в хорошую погоду. Этот лозунг снова зазвучал по берлинскому радио, а затем по радио «Вервольф». Это был призыв к разрушению. Зазвучал истинный голос нацизма, очищенный от всех наслоений промежуточного периода, голос, вызвавший брезгливый страх у аристократа Раушнинга. Этот голос зазвенел среди фарфоровых чашек, сдобных булочек, часов с кукушкой и баварских безделушек раннего Берхтесгадена. Снова возобладала доктрина классовой борьбы, перманентной революции, бессмысленного, но радостного разрушения жизни и собственности, а также всех тех ценностей цивилизации, к которым немецкий нацист, несмотря на все свои болезненные попытки их имитировать, всегда относился с завистью и отвращением. Военно-полевые суды, ужасы бомбардировок приобрели теперь новое значение в глазах ликующего доктора Геббельса: это было не страшное, но очищающее разрушение, и он от всей души его приветствовал. «Бомбовый террор, – злорадствовал Геббельс, – не щадит ни хижины, ни дворцы; тотальная война – это падение всех классовых барьеров». «Под обломками наших разбомбленных городов, – эхом вторили немецкие газеты, – были наконец погребены последние так называемые достижения бюргерства XIX века». «У революции не может быть конца, – кричало радио «Вервольф». – Революция обречена на провал только в том случае, когда те, кто ее совершил, перестают быть революционерами». Эта радиостанция тоже приветствовала тонны бомб, сыпавшихся теперь каждую ночь на промышленные города Германии: «…вместе с памятниками культуры они сокрушают также и последние препятствия на пути к исполнению революционных задач. Теперь, когда все лежит в руинах, мы будем просто вынуждены восстанавливать Европу. В прошлом частная собственность сковывала нас своими буржуазными кандалами. Теперь же бомбы, вместо того чтобы убивать европейцев, рушат стены их тюрьмы… В попытке уничтожить будущее Европы наши враги смогли лишь уничтожить ее прошлое – вместе с этим прошлым погибло все старое и отжившее». Главное достоинство Геббельса – латинская ясность его стиля и мышления. Немецкий язык, особенно в устах философов, часто бывает туманным и невнятным. Подобные чувства и настроения, высказанные, например, Гегелем или Шпенглером, Розенбергом или Штрайхером, звучали бы как вещие, но двусмысленные предостережения, которые можно было толковать как угодно. Но язык Геббельса был свободен от этих опасных недостатков. Не было никаких сомнений в его ликовании.
Но между тем мы отвлеклись от Гитлера. Что с ним происходило в это время? После заговора генералов 20 июля Гитлер избегал всякой публичности – избегал сам или его к этому принудили так умело, что многие считали его умершим или думали, что он стал пленником Гиммлера. Поскольку ответом на все вопросы было гробовое молчание, по стране поползли слухи и преувеличения, полные вымышленных подробностей, которые в таких ситуациях часто сходят за достоверные свидетельства. Всезнающие журналисты подробно, как Данте или Бедекер, описывали средневековые катакомбы, в которых был замурован фюрер. Некоторые, судя по строению ушных раковин, утверждали, что на фотографиях все видели двойника Гитлера, и все это делалось для того, чтобы скрыть от немецкого народа смерть его настоящего хозяина. На самом же деле не было в истории Третьего рейха периода жизни Гитлера, о котором мы знали бы больше, чем пять месяцев с октября 1944 по февраль 1945 года. На этот период приходится дневник, который вел за Гитлера его камердинер Хайнц Линге. Этот дневник был найден в сентябре 1945 года в развалинах имперской канцелярии одним британским офицером. Это был деловой рукописный дневник. Упоминания о таких неожиданных событиях, как воздушные налеты, говорят о том, что записи в дневник вносились задним числом, как подведение итогов произошедших за день событий. На левой странице разворота перечислены события и беседы в их реальной последовательности – час за часом. На правой странице разворота указано место, где в тот период находилась ставка фюрера. До 20 ноября это было Wolfschanze[101] в Растенбурге, где произошло покушение; затем до 10 декабря ставка находилась в Берлине; с 11 декабря до 15 января в Adlershorst[102] близ Бад-Наухайма в горах Таунуса, откуда Гитлер руководил Арденнским наступлением, и, наконец, с 16 января и до конца в Берлине, в имперской канцелярии, которую Гитлер уже больше не покидал ни разу. Этот дневник, несмотря на свою сухость и краткость – в нем фиксировались лишь беседы, приемы пищи и встречи, – представляет собой большую ценность для историка, занимающегося биографией Гитлера. Дневник дает представление о его распорядке дня, привычках, его окружении и посетителях, о болезнях Гитлера и о возраставшей частоте его встреч. Гитлер вставал с постели около полудня, и расписание дел соответствовало такому позднему пробуждению. Следовали встречи и беседы с политиками и генералами, адъютантами и офицерами связи, врачами и секретарями. Эти встречи и беседы прерывались лишь приемами пищи, получасовыми прогулками в саду имперской канцелярии и вечерним отдыхом, после которого – с двух до половины четвертого – имело место чаепитие, за которым не говорили о политике, а через два часа Гитлер обычно отходил ко сну. Так как беседы и встречи продолжались до половины четвертого утра, этот распорядок тяжким бременем ложился на людей, которые, в отличие от Гитлера, не могли спать до полудня. В последние месяцы график стал еще более напряженным, так как Гитлер сократил время сна до трех часов[103]. Но был один человек, который неукоснительно соблюдал точно такой же распорядок дня. Упорный Борман был исполнен решимости никогда не спускать глаз со своего хозяина, от которого целиком и полностью зависела его власть. Он не мог, не имел права подпускать кого бы то ни было к уху Гитлера. Борман справился с этой нелегкой задачей и всегда был у фюрера под рукой. Помимо этого дневника существуют, конечно, и другие источники сведений о последних месяцах жизни Гитлера. Один из таких источников – незаменимый Шпеер, который добросовестно описал перемены в привычках и характере Гитлера за время войны, и в особенности за период после заговора 20 июля 1944 года. Это был не только очевидный упадок сил, из-за которого Гитлер окончательно перестал воспринимать критику, прислушивался только к лести и окружил себя бесхребетными лизоблюдами[104]; не только растущее убеждение в том, что он один сохранил силу воли, достаточную для продолжения борьбы, и веру в победу, в то время как все другие оставили всякую надежду и склонялись к капитуляции. Дело в том, что коренным образом изменился весь образ жизни Гитлера, а упомянутые вторичные явления лишь высвечивали эти изменения, являясь их следствием. Гитлер (по твердому убеждению Шпеера) был по своей натуре художником, не терпевшим изматывающей методичной работы, о которой можно судить по упомянутому мной здесь дневнику. В мирное время режим Гитлера был более свободным, фюрер имел возможность смотреть кино и предаваться фантазиям, откладывать дела и ездить в отпуск, отлучаться на пикники и развлечения, заниматься инспекциями и расслабляться в выходные дни в Оберзальцберге, проводить время в обществе коллег-«художников», отдыхая и отвлекаясь от ежеминутного невыносимого прессинга обязанностей революционного политика. От рассказов Шпеера о Гитлере в мирное время буквально веет идиллией, и это неудивительно, ибо сам Шпеер был заинтересован в идеализации прошлого. В конце концов, он делил с Гитлером ту беззаботную жизнь и, наслаждаясь в тихой гавани, забывал, какой ценой была куплена та беззаботность, забывал о жестокостях и концентрационных лагерях, на которых зиждилась эта идиллия, о кровавой политике, сделавшей возможными эти «артистические развлечения», – политике, которая казалась Шпееру, самодовольному технократу, лишь досадным недоразумением. Предавшись ностальгии, Шпеер описал те беззаботные дни, когда Гитлер прислушивался к критике, смеялся и сплетничал со своими соратниками, а когда бремя политики становилось невыносимым, просто бежал в Оберзальцберг со своими задушевными друзьями и Евой Браун. Именно там он размышлял о проблемах, над которыми не мог задуматься в сутолоке и шуме имперской канцелярии. Погожими летними днями Гитлер гулял по горным тропинкам, заходил в маленькие альпийские гостиницы, где наслаждался «внутренним покоем и заряжался уверенностью, необходимой для принятия великих решений». В Оберзальцберге он давал волю своей художественной натуре – рассуждал об архитектуре и смотрел художественные фильмы, отдыхая от изматывавшей его политики. Образ жизни Гитлера становился поистине бюргерским – он вел себя как образцовый австрийский отец семейства, представал перед гостями добродушным шутником, дружелюбным и расположенным. В отличие от Геринга и других бонз, любивших увешивать себя медалями, Гитлер никогда не носил наград и очень просто одевался, что снискало ему доверие народа и примирило людей с его непопулярными решениями. «Подозреваю, – пишет Шпеер, – что Гитлер тяготился своей «миссией», что он с гораздо большим удовольствием был бы архитектором, чем политиком. Часто он сам откровенно говорил о своем отвращении к политике и к военным вопросам. Он говорил о своем желании удалиться после войны от дел, построить в Линце[105] большой дом и окончить в нем свои дни. Гитлер много раз повторял, что на самом деле хочет окончательно отойти от политических дел и не вмешиваться в дела своего преемника. Вскоре, как он надеялся, о нем забудут и оставят его в покое. Возможно, бывшие коллеги будут время от времени его навещать, но на это он не особенно рассчитывал. С собой Гитлер намеревался взять одну только фрейлейн Браун; не собирался он и принимать многочисленных гостей, а тем более надолго оставлять их в своем доме…» Таковы были мечты Гитлера в 1939 году; о них говорил не один только Шпеер. Сэр Невиль Гендерсон беседовал с Гитлером в Берлине 25 августа 1939 года. «Среди прочих пунктов, упомянутых господином Гитлером, – сообщал в Лондон британский посол, – можно отметить, что сам он по натуре не политик, а художник и что после урегулирования польского вопроса он хочет уйти в отставку и окончить свои дни художником, а не поджигателем войны»[106]. Какое наивное суждение, патетическое и до крайности наивное. Удивительно, что проницательный во всех других вопросах Шпеер мог быть таким профаном в психологии и искренне полагать, что эстетический «крик души» имеет самодовлеющее, абсолютное, а не всего лишь относительное значение. Впрочем, это весьма распространенное заблуждение. Жертвами его становились даже историки, защищавшие коррумпированных политиков, слабых правителей и кровавых тиранов, апеллируя к их домашним добродетелям, художественным вкусам и простоте их личной жизни! Это заблуждение типично для людей, которые, подобно Шпееру, считают политику несущественным занятием и неразумно судят политиков по иным, не политическим, стандартам. В этом, по крайней мере, Раушнинг выказал больше здравого смысла, чем Шпеер. Менее сведущий в искусстве и не заинтересованный в художниках Раушнинг не поддался обаянию бюргерского дружелюбия. За хрустом печений и звоном чайных чашек он расслышал если не крики боли узников тюрем и лагерей, то по меньшей мере леденящий кровь гимн разрушению. Свидетельства Шпеера о жизни Гитлера до войны имеют для историка ограниченную ценность, хотя и представляют интерес в той сфере, какую они охватывают. К тому же не вызывает сомнений фактическое содержание этих свидетельств. Однако Шпеер оговаривается, что во время войны все это безвозвратно переменилось. Когда Гитлер стал военачальником, величайшим стратегическим гением всех времен и народов, круг общения его стал совершенно иным, жизнь превратилась в монотонный, изматывающий труд. События давили, не давали расслабиться, исчезли предохранительные клапаны, через которые Гитлер когда-то имел возможность стравливать накопившийся пар. Поражения на фронтах ускорили и усилили этот процесс. Если немецкий народ должен отказаться от удовольствий, то от удовольствий должен отказаться и Гитлер. Правда, его удовольствия были не только удовольствиями, но и необходимым условием его политической жизни и деятельности. Потом явилось недоверие и сопутствующие ему невротические нарушения, развращенность властью, усугубленная страхом измены. Фюрер перестал смотреть кино и ездить в Оберзальцберг, окружил себя не художниками и друзьями, а безграмотными солдафонами, которых он – с высоты своего тщеславия – презирал не только как чуждых ему в социальном и политическом плане людей, но и как военных специалистов. Беседы, переставшие служить отдушинами, превратились в тягостный обмен казарменными банальностями. Никаких преимуществ взамен эта новая жизнь не давала. Когда-то традиции германской армии допускали критику вышестоящего начальства со стороны подчиненных офицеров. По мере усиления власти партии эта критика постепенно сходила на нет, а после заговора 20 июля 1944 года прекратилась вовсе. Растущая подозрительность подавила способность к здоровым суждениям и усилила чувствительность к неудачам. Все больше и больше общительный некогда фюрер превращался в нелюдимого отшельника, страдающего психической подавленностью, столь характерной для тягостных условий существования. Гитлер отдалился от людей, оторвался от реальных событий. Убежденный в том, что только он один может повести немецкий народ от поражений к победам, в том, что, следовательно, его жизнь чрезвычайно важна для Германии, но, с другой стороны, уверенный в том, что его со всех сторон подстерегают враги и потенциальные убийцы, он стал редко покидать свое надежное подземное убежище. Его общество ограничивалось безграмотным лечащим врачом, секретарями и несколькими угодливыми генералами, потакавшими его амбициям. Гитлер редко выезжал на фронт, не представлял себе истинные масштабы катастрофы, постигшей его армию, его города, его промышленность. Ни разу за всю войну он не посетил ни один разбомбленный город. Он так и остался разочарованным затворником, не знающим покоя и глубоко несчастным. Все чаще и чаще мечтал он об отъезде в Линц. Города Германии лежали в руинах, а он занимался изощренными архитектурными прожектами. При этом он занимался не переустройством для своих целей Букингемского дворца (как говорили его враги), а рисовал эскизы нового оперного театра и картинной галереи в Линце[107]. В то время как его презрение и недоверие ко всему человечеству неуклонно росло, он все больше думал о Еве Браун, которую считал выше подозрений в предательстве и измене. Только Ева Браун и эльзасская овчарка Блонди были ему верны, считал Гитлер. Он неизменно повторял, что у него есть только один друг, который не оставит его до самого конца, и этот друг – Ева Браун. «Мы никогда в это не верили, – пишет Шпеер, – но на этот раз интуиция его не подвела». Легко себе представить влияние такого образа жизни на физическое и душевное здоровье Гитлера. «До 1940 года, – утверждает доктор фон Хассельбах, самый грамотный, здравомыслящий и надежный из его врачей[108], – Гитлер выглядел намного моложе своих лет. Но после 1940 года он стал стремительно стареть. С 1940 по 1943 год он выглядел на свой биологический возраст, но после 1943 года стал выглядеть намного старше своих лет». В последние свои часы, вспоминает Шпеер, Гитлер выглядел как глубокий старик – все, кто видел его в последние дни апреля 1945 года, описывали его как полную развалину. Такой быстрый упадок здоровья часто приписывали эффекту контузии от взрыва бомбы 20 июля 1944 года, но это не так. Раны, полученные Гитлером, были незначительными и быстро зажили. Реальный ущерб его здоровью причинили два обстоятельства – образ жизни и тактика его лечащих врачей. Каково бы ни было психологическое состояние Гитлера – и было бы неразумно рассуждать относительно этого предмета у такой уникальной личности, – нет никаких сомнений в том, что Гитлер отличался исключительной физической выносливостью. По-иному просто не могло быть, ибо ни один слабый организм не смог бы долго выдерживать натиск такой неистовой личности. До войны у Гитлера было только одно заболевание, связанное с его горлом. В 1935 году, во время заключения англо-германского морского соглашения, Гитлера стали беспокоить проблемы с голосом, и к фюреру пригласили специалиста-отоларинголога, профессора фон Эйкена из берлинской больницы Шарите на Луизенштрассе. Этот фон Эйкен незадолго до этого случая лечил одного из адъютантов Гитлера[109]. Фон Эйкен поставил диагноз полипа голосовой связки и удалил его, после чего у Гитлера быстро восстановился голос. Он поправился, и если не считать периодически возникавшего звона в ушах (следствие постоянного напряжения) и спастических болей в желудке, Гитлер до 1943 года отличался прекрасным здоровьем. Сам Гитлер был уверен, что у него слабое сердце, и с 1938 года стал избегать физических нагрузок. На вершине горы в Берхтесгадене он велел построить беседку, Кельштейн, откуда открывался изумительный вид на Баварские Альпы, на захваченную Австрию и на сказочное озеро Кенигзее. Лифт, смонтированный в чреве горы, поднимал Гитлера и его гостей в это орлиное гнездо. Однако Гитлер вскоре перестал посещать эту дорогостоящую смотровую площадку. В разреженной атмосфере на высоте 1646 метров над уровнем моря он ощущал стеснение в груди, которое приписывал своей сердечной слабости. Однако врачи не находили у Гитлера никаких заболеваний сердца и считали, что эти симптомы, как и боли в эпигастрии и желудочные спазмы, были следствием истерии. Все это время Гитлера наблюдали три врача: Брандт, фон Хассельбах и Морель. Профессор Карл Брандт был хирургом и регулярно наблюдал Гитлера с 1934 года. Своей карьере лейб-медика он, как и два других врача, был обязан счастливой случайности. Брандт принадлежал к печально известной группе нацистских врачей, учеников профессора Магнуса, работавшего в берлинской клинике на Цигельштрассе. В августе 1933 года Брандт, которому было тогда двадцать девять лет, проводил летний отпуск в Верхней Баварии, когда племянница Гитлера и его адъютант Брюкнер попали в серьезную автомобильную аварию в Рейт-им-Винкеле. Брандт оказался в числе врачей, оказавших им медицинскую помощь, произвел на пациентов благоприятное впечатление и в следующем году был приглашен Брюкнером сопровождать фюрера в его поездке в Венецию. Это и стало началом придворной карьеры Брандта. Он стал официальным хирургом Гитлера и его свиты. Однако вследствие того, что эта должность мешала его хирургической практике (Гитлеру так ни разу и не потребовалась квалифицированная хирургическая помощь), Брандт привел с собой еще двух врачей, членов кружка Магнуса – сначала профессора Хаазе, который вскоре отбыл обратно на Цигельштрассе из-за проблем со здоровьем и будет снова упомянут в конце нашего повествования, а затем его преемника, профессора Ганса Карла фон Хассельбаха. Брандт и фон Хассельбах оставались с Гитлером до октября 1944 года, когда разразился врачебный скандал, о котором я расскажу ниже. К этому времени Брандт стал рейхскомиссаром здравоохранения. Свидетельства этих двух врачей я использовал для краткого рассказа о состоянии здоровья Гитлера. Лечащим врачом Гитлера был профессор Теодор Морель. Несмотря на то что Брандт и его друзья не были светочами тогдашней хирургии, невзирая на то что своей карьерой они были обязаны случаю, они все же пользовались вполне приличной профессиональной репутацией. Во всяком случае, Брюкнер оправился от полученных в аварии травм благодаря лечению Брандта. Если бы Гитлер получил подобные травмы, то, без сомнения, и он бы получил грамотное лечение. Но о Мореле невозможно говорить как о специалисте, пользуясь обычными определениями лица медицинской профессии. Морель был чистой воды шарлатаном. Те, кто после интернирования американцами видел этого ранее тучного, а теперь похудевшего, суетливого и угодливого старика с невнятной речью и неопрятного, как свинья, не могли понять, как человек, лишенный даже тени самоуважения, мог стать личным вра<
|
|||
|