|
|||
Николай Александрович Глебов 3 страница«Не забыть мне Устинью, не вернуть», – Григорий Иванович прислонился лбом к холодному стеклу и долго стоял в тяжелом раздумье. Начало светать. Над бором, окружавшим котловину города, поднималась розовая полоска света. Солнце еще не взошло, но его лучи уже бороздили небо. Русаков отошел от окна и, тяжело вздохнув, занялся бумагами.
* * *
Увидев зятя, старый Батурин поспешно открыл ворота и, взяв коня за повод, кивнул головой в сторону крыльца. – Заходи. За чаем Елизар спросил гостя: – Как там Устинья? – Покою мне не дает… – улыбнулся Евграф. – В женкомиссии верховодит. Организует казачек. – Евграф оживился: – Прошлый раз приходит ко мне в исполком и говорит: так мол и так, Евграф Лупанович, когда будет решение Совета насчет покосов вдовам да безлошадным казачкам? А то, говорит, в Марамыш поедем, жаловаться на тебя будем. Пришлось, слышь ты, созвать исполком, решить дело с покосами в их пользу. Такая настойчивая стала, просто беда, – усмехнулся он, довольный. В соседней комнате, где жила когда‑то Устинья, проснулся Епифан. За годы войны он возмужал. Между бровей легла суровая складка, голос стал тверже и темнокарие глаза глядели строже. Поздоровавшись с зятем и наскоро позавтракав, молодой Батурин стал собираться в упродком. – Зайди, Евграф, в исполком. Новый секретарь, Христина Ростовцева, вчера о тебе спрашивала. Помнишь, учительницу из Кочердыка? – А как же, помню, зайду обязательно! Кстати, дела там есть. Через час, поднимаясь на крыльцо исполкомовского дома, Истомин неожиданно столкнулся с кривым Ераской. Донковский бобыль был одет щеголевато. В новых керзовых сапогах, военной гимнастерке, брюках галифе, с перекинутой через плечо полевой сумкой он был похож на ротного каптенармуса. Простодушное лицо с козлиной бородкой попрежнему смотрело на мир с детской доверчивостью. – Сорок одно вам с кисточкой! – ухмыляясь, Ераско протянул шершавую ладонь Евграфу. – Здравствуй, здравствуй, Герасим, – весело заговорил Истомин. – Как она, жизнь‑то? – Лучше всех, – блеснув своим единственным глазом, Ераско выставил ногу: смотри, дескать, обут, одет, и, помолчав, произнес с достоинством: – Теперь, Евграф Лупанович, я при должности. – Какой? – Мы с Федотом Поликарповичем Осокиным трамотом[1] управляем. Он, значит, у меня командиром, а я бумажки разношу насчет мобилизации конного транспорта. – Ого, ты, оказывается, большим делом ворочаешь, – улыбнулся Евграф. – А как же, – оживленно продолжал тот. – К слову доведись, потребовалась тебе подвода. Куда сунуться? К нам с Федотом Поликарповичем; мигом коня достанем. Вот только с гидрой плохо, – вздохнул Ераско. – Прихожу прошлый раз к Никите Фирсову. Сам‑то старик больной лежит, на ладан, похоже, дышит. Молодого хозяина не было. Встретил меня их доверенный Никодим Елеонский. Сидит за столом, как бугай, сердитый. – Бумажка, говорю, вам из трамота, товарищ. – Стало быть, вы мне – товарищ? – прищурил так это ехидно он на меня глаза: – Вы что, тоже духовную семинарию окончили? Изучали… как ее… – Ераско наморщил лоб, – рит… рит… риторику, будь она неладная! – воскликнул он обрадованно, вспомнив незнакомое слова – Потом, значит, спрашивает: – Может, вы Гомера знаете? – Нет, мол, не знаю такого. Был у нас в татарской слободке торговец Гумиров Ахмет да сбежал. А насчет Гомера не слыхал. А он, контра‑расстрига, схватился за бока и давай ржать, как жеребец. – Забавный ты, ховорит, человек. Гомера в трамотских списках потерял, – и опять за свое: – Гы‑гы‑ха‑ха! – Балясы точить мне с тобой некогда, а коня представь к девяти часам утра, – говорю. Взял у меня бумажку, прочитал это самое предписание, потом поставил ребром на стол и пальцем «чик». Бумажка – на пол. – Какое ты, мол, имеешь право нашу директиву щелкать. Ежели, говорю, за эту самую бумажку Федот Поликарпович тебя из леворвера может стукнуть, тогда как? – Уходи, говорит, человече, и без тебя тошно, – махнул рукой, облокотился на стол, уставил глаза в угол и бормочет: – Уподобился я пеликану в пустыне, стал, как филин, на развалинах дома сего… – Вижу, ровно тронулся умом человек. Христину Истомин нашел окруженной крестьянами, приехавшими из соседних деревень; девушка в чем‑то горячо их убеждала. Увидев Евграфа, она показала ему взглядом на стул. И как только закрылась дверь за последним посетителем, спросила Истомина: – Как там казаки? Евграф рассказал о настроении казачества. Одно только беспокоит: идут разговоры о восстании атамана Дутова. Поликарп Ведерников, захватив с собой оружие, уехал с группой зажиточных казаков неизвестно куда. В Зверинской на заборах появились прокламации дутовцев. В степи было неспокойно.
Глава 8
В первых числах июня 1918 года с железнодорожной станции в Марамыш прискакал вестовой. Был он забрызган грязью, от усталости едва держался в седле. Повернул коня к городской площади и, узнав, где уком, галопом помчался по улице. Кинув на скаку поводья, он соскочил с седла и поспешно поднялся на крыльцо укомовского дома. – Вы Председатель уездной парторганизации? – спросил он Русакова. – Да. Незнакомец прикрыл за собой дверь и в упор посмотрел на Григория Ивановича. – Чехи захватили власть в Челябинске и Зауральске. Большой отряд белогвардейцев двигается по Закамалдинской дороге на Марамыш. В кабинете наступила глубокая тишина. Тикали на стене ходики. В раскрытое окно из палисадника доносилась шумная возня воробьев. Русаков, как бы встряхнувшись от тяжелой вести, поспешно взял трубку телефона. – Соедините с председателем исполкома. Федор, ты? Зайди ко мне. Что? Идет заседание? Прервать. Скажи коммунистам, чтоб не расходились! Так же он нашел Шемета. Распорядился собрать по тревоге коммунистов. Собрание коммунистов города было коротким. – Товарищи! Для молодой Советской республики наступил тяжелый час испытания, – начал Русаков и, нашарив рукой верхнюю пуговицу гимнастерки, расстегнул ворот. – Челябинск и Зауральск пали. Чехи и белоказаки наступают на Марамыш. Опасность велика. – Григорий Иванович выдержал короткую паузу и, вкладывая горячую веру в свои слова, произнес пламенно: – Но мы с вами смело понесем великое знамя Ленина через бури и невзгоды гражданской войны и водрузим его в родном Зауралье! – Смерть паразитам! – выкрикнул гневно матрос и потряс кулаком. Собравшиеся вскочили, тесным кольцом окружили Русакова.
Вставай проклятьем заклейменный, Весь мир голодных и рабов! –
начал торжественно Григорий Иванович.
Кипит наш разум возмущенный И в смертный бой вести готов… –
раздался страстный голос Христины. Взмахнув фуражкой, Епифан Батурин загремел басом:
…Это есть наш последний И решительный бой, С Интернационалом Воспрянет род людской…
Легкий ветерок вынес слова гимна через раскрытые окна на улицу. Она поднималась все выше, звала к борьбе и победе. Через час Христина выехала из города. Поднявшись на увал, с которого хорошо был виден Марамыш и косогор, где должны были показаться чехи и белоказаки, девушка прислушалась к призывному звону колоколов. По улицам к городской площади, где было здание уездного исполкома, шли рабочие пимокатных заводов. Проскакал кавалерийский эскадрон конной милиции, чеканя шаг, прошел отряд коммунистов. Их вели Русаков и Батурин. Замыкая колонну защитников города, следовала группа фронтовиков под командой матроса Осокина. Неожиданно внимание Христины привлек небольшой отряд всадников, ехавший в ее сторону. Впереди на вороном жеребце, заломив кубанку на затылок, в широчайших из красного сукна галифе, в яркой кашемировой рубахе, опоясанный тонким ремешком, на котором болтались две грушевидные гранаты, размахивая саблей, мчался раскосый, смуглый человек. За ним беспорядочной толпой, одетые кто в модную черкеску, кто в цветной башкирский халат или в старую рвань, едва прикрывающую тело, двигались оравшие люди. Христина узнала анархиста Пашку Дымова, который бежал из города с отрядом, и поспешно свернула в густой сосняк. Погоняя лошадей, всадники скрылись в лесу. Когда звук копыт дымовского отряда затих вдали, она выехала на тракт. Солнце осветило яркие кроны деревьев и, кинув ласковые лучи на вооруженные цепи людей, скрылось за косогором. В ближайшей от города согре раздались редкие выстрелы: конная разведка врага, наткнувшись на заставу защитников города и открыв беспорядочную стрельбу, скрылась. На Марамыш спустилась темная ночь. Стояла напряженная тишина. Лишь изредка послышится сердитый шопот: – Погаси, курить не велено! В темноте из дальней согры доносились подозрительные шорохи. Враг готовился к атаке. Перед утром к Русакову пришла нерадостная весть: белоказаки, захватив власть в Усть‑Уйской и соседних станицах, двигались с тыла на Марамыш. После короткого совещания с командирами, сохраняя порядок, отряды партизан отступили от города к Куричьей даче. В Марамыше осталась лишь небольшая группа подпольщиков.
Глава 9
В ту ночь, когда чехи подошли к окраине города, Никита Фирсов спал плохо: ломило поясницу, ныла давно ушибленная рука. Старик несколько раз вставал с постели, поправляя слабый огонек лампады и прислушивался к таинственным шорохам улицы. Не вытерпев, высунулся в открытое окно и, точно ястреб, завертел головой по сторонам. В темноте стучали колеса телег, порой доносился приглушенный говор людей. Накинув халат, Никита осторожно пробрался в комнату расстриги. Никодим спал. – Федорович! А Федорович, вставай! Тот с трудом открыл отяжелевшие веки и, опустив ноги на коврик, протяжно зевнул. – Что тебе? – В городе неладно. Вышел бы ты на улицу, посмотрел. Расстрига почесал пухлый живот и, не торопясь, стал одеваться. – Сергей приехал? – Спит у своей Иродиады, – махнул рукой Никита и оперся на клюшку. Зимой Элеонора Сажней окончательно поселилась в комнатах, которые занимала когда‑то покойная Дарья. Молодой Фирсов, по выражению Василисы Терентьевны, по‑прежнему «куралесил», забросив все дела фирсовского дома. Пропадал все больше в тургайских степях, гоняясь за волками. От Агнии письма получали редко. Она жила вместе с мужем в Омске. Тегерсен работал в американском Красном Кресте. От Андрея вестей не было больше года. Как‑то Василисе Терентьевне сказали, что в исполкоме работает невеста Андрея, Христина Ростовцева. Старуха поспешно оделась и пошла посмотреть будущую сноху. В приемной уселась в уголок и долгим, ревнивым взглядом следила за девушкой, прислушивалась к ее разговорам с посетителями. Домой вернулась довольная осмотром. Одно смущало старую женщину: будущая жена Андрея была коммунистка, а они и в бога не верят, и ребят не крестят, и косы стригут. «Ничего, были бы внучата, окрестим; отец с матерью и не узнают. Дождаться бы, – подумала Василиса Терентьевна и вздохнула. – Старик только псалмы читает, Сереженька за волками по степи гоняется, актерка в доме разные киятры устраивает, даже втянула в бесовскую игру и Никодимушку. Прошлый раз заявляет: «Мы с Никодимом Федоровичем думаем репетицию в вашей столовой провести. Отрывки из оперы «Самсон и Далила» ставить будем». Потом подала Никодимушке стул. «Представь, говорит, что это водяное колесо мельницы, и верти его, а я буду петь». Вернулась в свою комнату, разделась, распустила волосы и вышла к Никодиму в чем мать родила. А тот дурак‑то затянул какой‑то псалом и косит на нее глаза. Ладно, старик костылем их разогнал по комнатам. Срамота. Сказала я Сергею, а он только хохочет! Была бы моя воля, оттаскала бы ее, паскуду, за волосы. Где это видано, чтобы голой выходить?» Василиса Терентьевна попыталась посовестить и Сергея, а он не понял, видно, о своем начал: – Эх, мама, мама, тяжело жить мне на свете. – Женился бы, любая за тебя пойдет. – Поздно сватать ту, которая обручена с другим. – Должно, на Устинью намекал. – Оттого и гоняюсь за волками, чтобы печаль унять, – повесил голову и вышел… Василиса Терентьевна, вспомнив разговор с сыном, тревожно заворочалась на постели. Услышав шаги мужа, приподняла голову. Старик поставил клюшку и торопливо стал одеваться. – Ты куда? – Вставай, мать. Зажигай перед иконами свечи: кончилась власть большевиков. Василиса Терентьевна непонимающими глазами посмотрела на суетившегося мужа, который в спешке никак не мог найти рукав своего частобора. – Да вставай, ты, прости господи, кислая квашня! – выругался тот и дрожащими от нетерпения руками стал застегивать пуговицы. Рядом в комнате слышалось радостное гудение Никодима, только что вернувшегося в дом. – Елицы во Христа крестится, во Христа облекостеся… Аллилуйя. – Потирая руки, расстрига подошел к буфету, выпив рюмку рябиновки, провел широкой ладонью по усам. – Воскресла новая Вандея, а с ней и дом Фирсова. Но пока об этом молчок! – Расстрига погрозил кому‑то невидимому пальцем: – У премудрого Соломона бо сказано: и глупец, когда молчит, может показаться умным. Ибо пути господни неисповедимы. Опираясь на палку, Никита прошел по коридору в комнату сына. Закинув руки под голову, Сергей безмятежно спал. Слабый свет ночника с маленького столика из угла освещал его красивое, с легким пушком на подбородке лицо. – Вставай! Сергей откинул одеяло и уселся на кровати. – Что? Старый Фирсов молитвенно сложил руки и, глядя на икону, произнес торжественно: – И побегут от лица огня все нечестивцы, творящие беззаконие. Кончилась власть большевиков! Сергей вскочил: – Как кончилась? Ты правду говоришь, отец? Никита подвел сына к окну и, распахнув створки, показал на косогор: – Се жених грядет во полунощи! В серой мгле наступающего утра было видно, как отряды чехов и белоказаков спускались в город. – Теперь я покажу, как мое добро отбирать! – Голос Никиты перешел на зловещий шопот. – Саваном покрою села Зауралья, и будет шевелиться земля от тел нечестивцев, – и смолк, казалось, задохнувшись от душившей злобы. Сергей отошел от окна. Та душевная пустота, которая охватила его с момента последней встречи с Устиньей на покосе, как бы притупила интерес к событиям. Он вяло произнес: – Оставь меня в покое. Никита зло покосился на сына. – Ты что, как Андрюшка, тоже перекинулся к большевикам? Сергей молчал. – Отвечай! – старик застучал палкой об пол. – Нет, коммунистам я не нужен, чужой им. – То‑то, – вздохнул облегченно Никита и, вынув клетчатый платок, обтер вспотевший лоб.
Глава 10
Со стороны степного Тургая дул теплый ветер. В дремотной тишине степи было слышно, как плескались о берег мутные волны Тобола. В заводях и протоках за высокой стеной камыша мягко крякал селезень, ожидая подругу. В густой траве кричали дрофы и, вытягивая шею, беспокойно топтались на месте. Над лугами в чистом, прозрачном воздухе заливались жаворонки. На станичной улице, недалеко от домика Истоминых, купаясь в песке, лежали куры. Неожиданно с высокого плетня раздалось тревожное кудахтанье петуха, и куры шмыгнули в подворотню. Со стороны моста послышался дробный стук копыт, и большой отряд вооруженных конников с гиком промчался по улице, направляясь к станичному исполкому. Работавшая в огороде Устинья посмотрела на улицу и, узнав в одном из всадников Поликарпа, который исчез несколько дней назад из станицы, в тревоге опустила лопату. За поворотом Ведерников выхватил из ножен шашку. Блеснула сталь клинка. Отряд бешеным аллюром ворвался на станичную площадь и, спешившись, окружил исполком. Устинья метнулась к Лупану, который тесал на дворе чурку. – Тятенька! – крикнула она, задыхаясь. – Какой‑то отряд проскакал к исполкому! Не дутовцы ли? Старый Истомин молча воткнул топор в чурку, торопливо зашагал в горенку, там снял со стены шашку и, одев форменную фуражку с синим околышем, проходя мимо снохи, бросил коротко: – Из дома не отлучайся! Молодая женщина стала перебирать лежавшее на лавке шитье. Все валилось из рук. И вдруг точно ножом полоснула мысль: «Убьют они Евграфа!» Устинья поспешно накинула платок. У исполкома уже шла свалка. Евграф с группой фронтовиков рубился с дутовцами на широком крыльце исполкомовского дома, пытаясь пробиться на улицу. Лупан и несколько низовских казаков отчаянно отбивались от наседавших на них атаманцев. Сила Ведерников, ловко орудуя клинком, пытался дотянуться до Лупана. – Я тебе припомню Донки, старый разбойник! – орал он, бешено наступая на окружавших Лупана казаков. – Гадюка! Еще грозить вздумал! – Истомин поплевал в ладонь. – Ребята, дай‑ко дорогу, – крикнул он низовцам. Те на миг разомкнули ряды. Раздался звон скрещенных клинков. Силы казались равными. Рыхлый Ведерников был на голову выше Лупана и в совершенстве владел шашкой. Сухой, жилистый Лупан был изворотливее. Вскоре Ведерников почувствовал, что начинает слабеть. Отразив стремительный удар Лупана, он пытался скрыться за спину атаманцев, но получив новый удар в предплечье, выпустил шашку из рук. Все смешалось в кучу. Среди лязга клинков и площадную, ругань Устинья услышала, как старый Лупан крикнул Евграфу: – Сын! Руби подлых! Молодой Истомин, разъяренный, врезался в толпу дутовцев. Сжав виски, Устинья стояла окаменело, не спуская глаз с мужа. Очистив крыльцо исполкомовского дома от врагов, Евграф со своей группой стал пробиваться на помощь низовским казакам. Рубаха на нем была порвана. С правой щеки текла тонкая струйка крови, заливая давно не бритый подбородок. Вид его был страшен. Устинья сделала шаг навстречу, но тут же, оглушенная неожиданным ударом, упала. Последнее, что промелькнуло в ее сознании, это звук тревожного набата и звенящий голос мужа: – Убийцы! Очнулась Устинья, когда площадь перед исполкомовским домом опустела. Стоял вечер. Станица казалась вымершей. Только на верхних улицах, где жили богатые казаки, раздавались песни и топот гулявших дутовцев. Молодая женщина провела рукой по затылку, нащупала под волосами сгусток крови. Шатаясь точно пьяная, она побрела домой. Дома повалилась на кровать, закрыла глаза. За печкой нудно скрипел сверчок, в углу беспокойно ворочался привязанный на веревку теленок. Под навесом пропел петух, в сенках завозились куры. Устинья поднялась с кровати, подошла к окну. Посредине безлюдной улицы тесной кучей спали овцы и, точно комья нерастаявшего снега, белели дремавшие гуси. Шумел Тобол. Поднявшаяся луна бросила мерцающий свет на станицу и поплыла над безбрежной равниной Тургая. Где‑то нудно завыла собака. Тоскующие звуки понеслись над площадью и замерли в полутемных переулках Низовья. Устинья припала горячим лбом к стеклу. Евграфа нет! В памяти промелькнул образ брата, за ним Осипа и точно живой показался Сергей. Он был так ощутимо близок, что Устинья сделала невольный шаг от окна. – Уйди! – прошептала она, как бы отгоняя призрак, подошла к кровати и уткнулась в подушку. Раздался стук в дверь. Устинья, приподняв голову, прислушалась. Стук повторился, настойчивый и властный. – Открой! Женщина узнала голос Поликарпа. Он был не один. Раздался пьяный смех и грязная ругань. Схватив лежавшую на столе бритву, Устинья стояла, не шевелясь. – Эй, ты, комиссарша, открой! «Живой в руки не дамся», – подумала Устинья и, спрятав бритву за кофточку, подошла к двери. – Что надо? – спросила она твердо. – Открой, обыск! – раздался незнакомый голос. «Будь, что будет», – решила женщина и отодвинула засов. В избу вошли казаки. – Зажги лампу, – распорядился один с нашивками вахмистра. Дутовцы обшарили все углы, выбросили из сундуков белье, встряхнули кровать, заглянули в подполье. Пьяный Ведерников сделал попытку обнять Устинью. Резким толчком та отбросила его и, выхватив бритву, прислонилась к печке. – Еще раз подойдешь, полосну по горлу, – произнесла она тихо. Глупо ухмыляясь, Поликарп отошел и сел рядом с вахмистром, к столу. – Ожегся? – спросил тот с усмешкой. Замечание дутовца точно подбросило Ведерникова. Снова шагнул он к Устинье и произнес с угрозой: – Завтра же уматывайся из станицы, а то свяжем подол на голове и поведем по улицам! Поняла? Побледнев, женщина промолчала. Надругательство над женщинами у казаков применялось в старину. Нет! Этого позора она не вынесет. Побелевшими губами Устинья прошептала: – Я уйду, но и ты не порадуешься. Дутовцы гурьбой вывалились из избы. Устинья лихорадочно стала собираться. Утром она направилась в казачью управу. Там уже сидел Сила Ведерников с перевязанной рукой. – Чего надо? – спросил он ее сурово. – Похоронить бы Евграфа… – сдерживая готовые хлынуть слезы, Устинья закусила губу. – Пускай валяется пес, – угрюмо произнес Ведерников и отвернулся к окну. Не разрешили и свидание с Лупаном, сидевшим, как и многие низовские казаки, в станичной каталажке. Понурив голову, Устинья вернулась домой. Через час, взяв часть вещей, она выехала в Марамыш. Город находился во власти белых. В отцовском доме, к которому женщина пробралась задними улицами, ее ожидало второе горе: отец был арестован, а брат скрывался. О Русакове ничего не было слышно.
Глава 11
На десятки верст раскинулись леса Куричьей дачи. Болотная топь, горелая падь, покрытая мелким кустарником, камыш, коряги, местами непроходимый урман, лесная глушь. Начало зимы. Дремлют молчаливые сосны. Спит, опустив ветви к земле, черемуха. Яркокрасными рубинами сочных ягод красуется в своем наряде ветвистая калина. Порой лесное безмолвие нарушит хруст сломанных под тяжестью снега ветвей, и снова тихо. Белоснежными арками высятся над чуть заметной тропой отдельные березки. Редкие деревушки смолокуров притулились избами к лесу и, как бы пряча от людских взоров свою горькую нужду, уходили рваными плетнями в густые заросли таволожника. Едва заметные тропы тянулись в глубь Куричьей дачи, петляли среди болот, бурелома и обрывались возле глухих оврагов. В один из зимних дней из Марамыша вышел человек, одетый в рваную домотканную сермяжку. Голову спутника прикрывал облезлый заячий треух. За спиной под сермягой горбилась заткнутая за опояску самодельная балалайка. Поправив ее, он присел на пенек и, оглядев местность, вытащил осыпанный бисером бархатный кисет, разгладил на коленях и с довольным видом закурил. Через час он свернул с тракта на проселочную дорогу и, взглянув на солнце, прибавил шагу. Это был кривой Ераско, возвращавшийся после очередной разведки в Куричью дачу, где был партизанский отряд. В тот вечер, когда чехи подошли к Марамышу, Ераско разыскал старое охотничье ружье, которое заряжалось крупной гусиной дробью, и явился с ним в отряд матроса. Увидев своего подчиненного, Федот выругался: – Зачем тебя лешак принес? Ераско потоптался, снял ружье с плеча и с решительным видом заявил своему заведующему: – Ежели барышни, которые печатают на машинках, разбежались, стало быть, и я должен тягу дать? Никуда отсюда не пойду! – стукнул он о землю своим огромным «гусятником». К его удивлению, из дула посыпались сначала ржавчина, потом засохшие тараканы и пыль. Люди дружно захохотали. – Стоп! Лечь обратным курсом в трамот. Привести в порядок артиллерию и не пускать никого! – распорядился матрос и добавил более мягко: – Ты из своего кубрика, Герасим, пока не вылазь до моего прихода. Понял? Ераско козырнул и, взвалив на плечо свой «гусятник», побрел обратно в трамот, уселся на крыльцо и, приподняв ствол ружья до уровня глаз, посмотрел через него на солнце. Он обнаружил, что небесное светило распадалось на несколько темных частей. Забрав в рот бороденку, Ераско долго сидел неподвижно, размышляя о причудах солнца. Затем разыскал за печкой шомпол, которым он ковырял когда‑то угли, и принялся яростно чистить ружье. Утром он проснулся от настойчивого стука в дверь. Через потайное окошечко увидел чеха и за его спиной несколько вооруженных солдат. – Чаво тебе? – Я – чешский комендант, – делая ударение на первом слоге, произнес тот на ломаном русском языке. – Мы искайт ваш бургомистр! – Такой фамилии у нас нет. – Ераско захлопнул окошечко. – Открывайт! – Вот привязался, халудора, говорят тебе, что Бургомистрова у нас нет. Был секлетарь Кукушкин да сбежал, чухня! – выругался Ераско. – Открывайт! – чех застучал прикладом в дверь. Ераско огляделся. На одном из окон, едва держась на шарнирах, болталась старая рама, без стекла, выходившая в палисадник, за которым шел узкий переулок, ведущий на гумна. Дверь под ударами прикладов начала трещать. Ераско взвел «гусятник», приоткрыл оконце и, просунув кончик дула, нажал спуск. В трамотских комнатах глухим эхом прокатился выстрел. За дверью стало тихо. Ераско вторично зарядил ружье и, не целясь, бахнул из своего «гусятника» в окошечко. Кто‑то упал. Чехи с руганью сбегали с крыльца. Ераско прыгнул с ружьем через окно в палисадник и, пробежав по переулку к гумнам, зарылся глубже в солому. Лежал он там до вечера; когда на небе показались звезды и в слободке стало тихо, выбрался из укрытия и, сторонясь дорог, направился к Куричьей даче. На заставе, наткнулся на Шемета, который проверял посты. – Тебе‑что, Герасим? – Федота Поликарповича надо. Часа через два, перевалив лесные овраги, Ераско вышел на небольшую поляну, сплошь заставленную подводами. Здесь были женщины, старики и дети – семьи коммунистов и партизан. Горели костры, валились деревья, наспех строились землянки и шалаши. Ераско нашел Федота в кругу командиров, которые слушали Русакова. – Для того, чтобы наша партизанская группа была боеспособной, прежде всего, товарищи, нужна железная дисциплина. Как ни тяжело мне говорить, но обоз будет сковывать наши действия, короче говоря, мешать. Нужно подумать о семьях. Ясно одно, что белые нагрянут в Куричью дачу. А она не так‑то велика… – озабоченно говорил Русаков. – Выход один: нужно отправить семьи по дальним глухим деревням. Подвергать их опасности здесь мы не можем. Останутся одни лишь мужчины, способные носить оружие. Ваше мнение? – Но в деревнях есть кулаки, которые могут выдать наших жен, – заметил кто‑то осторожно. – Что предлагаешь? – глаза Русакова испытующе посмотрели на говорившего. – Пробиваться на соединение с Красной Армией. – С этаким табором? Ты в своем уме или нет? – вскочив с места, крикнул запальчиво Батурин. – Нас завтра же накроет любой казачий отряд или чехи и перерубят всех. Я поддерживаю план Григория Ивановича: Зауралье велико. В деревнях беднота за нас… каждый даст приют нашей семье. На следующий день из Куричьей дачи по редким проселочным дорогам потянулись одиночные подводы партизанских семей. Лагерь принял военный вид. Под руководством Батурина и Шемета начали проводиться строевые занятия. Партизаны обучались искусству владеть оружием в полевых условиях. В начале зимы на одном из разъездов Южно‑Уральского железнодорожного пути потерпел крушение поезд, груженный боеприпасами. Колчаковская контрразведка установила, что незадолго до прихода поезда, путь был разобран на протяжении сорока метров. Недели через две после крушения был обстрелян воинский эшелон каппелевцев. В деревнях и селах, лежавших недалеко от линии железной дороги, участились налеты на расквартированные части колчаковцев. В сводках колчаковской разведки появилось новое имя партизанского командира по кличке «Седой». Это был Григорий Русаков, отряд которого пополнялся крестьянами и казаками из сел и станиц Зауралья. Зимний вечер. Торопливо бегут по небу серые неласковые облака, окутывая снежной пылью леса и поля. Холодно. На старом засохшем дереве дремлет ворона. Унылая, хватающая за сердце, лесная тишь. За снежными оврагами, в урмане, вился чуть заметный дымок. Медленно расстилаясь, окутывал низенькие землянки партизан и, переваливаясь через бурелом, повисал над молодым сосняком. Все потонуло в белесой мгле. В большой землянке у начала оврагов светился слабый огонек. Докрасна накалилась железная печурка. Сбросив кожанку, Русаков рассказывает партизанам о годах ссылки Владимира Ильича Ленина. Перед слушателями встает глухое сибирское село Шушенское, занесенный снегом дом и склонившийся над столом при свете лампы Ленин. – Тяжело было Владимиру Ильичу в ссылке, но царизм не мог сломить его глубокую веру в победу пролетариата, – закончил беседу Русаков. …Вчера приезжала Христина по поручению подпольного комитета. Вручила Григорию Ивановичу деньги от Красного Креста для раздачи партизанским семьям и директивы центра. «Хорошо, что налаживается связь с рабочими Урала, – подумал Русаков, – самое главное – единство действий». За последнее время мелкие разрозненные отряды партизан двух районов Зауралья были объединены под командование Русакова, штаб которого попрежнему находился в лесах Куричьей дачи.
|
|||
|