|
|||
Тибор Фишер 3 страницаНе знаю, как уж его угораздило заполучить такую физию – я не ясновидец, – но только и мировой конгресс специалистов по пластической хирургии не смог бы тут ничего поправить. Это было не лицо, а полная катастрофа: оно выглядело точь‑в‑точь как задница бабуина, призванная отпугивать врагов. Нос, видать, загулял где‑то на стороне да так и не вернулся, что до остальных черт, то на этом лице они уживались как кошка с собакой. Зато множество багровых пятен чувствовали себя здесь как дома, почти не оставив места для более традиционных оттенков плоти. Читать по такому лику возраст – занятие обреченное (на этаком фоне печать возраста вкупе с распадом старости – что мармелад по сравнению с дерьмом), но, судя по дряблости когда‑то весьма бугристых бицепсов, красовавшихся в прорезах жилетки – ей более подобало бы имя ветошки, – хозяин этого тела мог считаться мультимиллиардером, когда бы речь шла о мгновениях жизни, накопившихся на чьем‑либо счету. С дыханием шоферюги на волю вырывались фантастические миазмы; зубы же могли служить весьма выразительным опровержением всех и всяческих достижений зубопротезирования, которыми так кичится конец нашего тысячелетия. «Я – философ», – ответствовал я на неизбежный вопрос – врать или выдумывать мне было слишком лень. Он одобрительно кивнул, похвалив мой французский, и стал распространяться о кирпичах, которые ему надо доставить в Монпелье. По части кирпичей я не очень сведущ, но экзегезу водилы пропустил мимо ушей, наслаждаясь видом дороги, которая сама стелилась мне навстречу. Я все еще исчислял, сколь далеко мы от цели нашего паломничества, когда в речи водителя мне послышалось что‑то похожее на «ну и милашка же ты». Сперва я решил, что ослышался – или то была строчка из какой‑нибудь песенки, но тут же заметил его руку, которая шныряла в промежности, как бы это сказать – она то ли скребла там, то ли порхала, то ли наяривала, в общем, это была мастурбация без участия ладоней. «Ты – милашка, мой маленький философ», – повторил водила с недвусмысленным нажимом; на этом месте у слушателя должны были отпасть всякие сомнения, правильно ли он понимает данную фигуру красноречия и не ослышался ли он, часом. Странный возница облизывал губы, рука его покоилась на моей талии... «Я, может, прямолинеен, но иногда лучше идти напролом, – продолжал он гнуть свое. – Проведем ночку в Монпелье вдвоем, а?» Это предложение только разбередило мой скепсис. В молодости, когда я еще только‑только сошел со стапеля, мне, может, и случалось быть объектом сексуальных домогательств, но честно говоря, тому уже лет десять – двадцать, как у моей привлекательности истекли все сроки годности. Боюсь, я давно перешагнул грань эпохи, когда мой внешний вид еще способен был пробудить неконтролируемую похоть у водителей‑дальнобойщиков. И во‑вторых, будь я озабочен тем, чтобы найти кого‑нибудь, желающего сдать в краткосрочную аренду свои угодья, дабы живчик мой денек‑другой пожил там на заднем дворе (женщинам, должно быть, знакомы поклонники, которые из кожи вон лезут, чтобы выставить себя в черном свете – в надежде, что их бросятся горячо опровергать), кандидатура Густава не рассматривалась бы, даже если бы он был единственным претендентом. Тут уж самые напористые и неотесанные из моих знакомцев (а Кембридж заслуженно гордится своим историческим наследием – разнузданнейшей содомией, традиции коей прослеживаются вплоть до XIII века) извинились бы и вышли. – Очень мило с вашей стороны, но нет. – Нет? Почему же нет?! Он произнес это с такой готовностью, что я был уверен: подобный диалог ему не впервой. Я поймал себя на мысли, что, пожалуй, я несколько грубоват – близость смерти, к которой приговорили меня врачи, обострила мою чувствительность. Невежливо отвечать категоричным отказом на призыв к интимной близости. Всякое живое создание имеет право предлагать себя в качестве источника генитальных утех, но, выходя на угол, неплохо бы хоть отдаленно соответствовать гигиеническим нормам и достижениям парфюмерии, которыми нас одарил fin de миллениум. Может, и верно, будто всякое страстное предложение льстит нашему самолюбию, но окажись вы на моем месте – у вас бы возникло странное ощущение, что Густав готов вожделеть ко всему, что движется, – в ненасытной всеядности такого сорта есть своя прелесть (в конце концов, она упрощает жизнь), однако не думаю, чтобы вы мечтали остаться с носителем оного качества один на один в замкнутом пространстве вроде кабины грузовика. Мне, конечно, не хотелось еще раз начинать карьеру человека дождя, но право слово – натиск неприкрытой похоти не из тех вещей, что скрашивают дальнюю дорогу. – Я не по этой части. – Да ладно, можно подумать, в Англии туго с этим делом! – Этого там сколько угодно, но при чем здесь я? – У нас бы с тобой вышло. Только держись – аж окна бы ходуном ходили, – воодушевленно развивал он свою мысль. Мой отказ выразился в улыбке – из тех, которые призваны сказать: ваше предложение страшно заманчиво и, вообще, такое не каждый день случается, но я не могу, не могу по массе причин – и очень сожалею. – Это потому, что я университетов не кончал?! – настаивал он, заводясь все больше и больше. Полагаю, дамам такие ситуации хорошо знакомы с младых ногтей: ваше «нет» в расчет не принимается. Вы только и твердите: «нет, нет, нет», выпаливаете эти «нет» одно за другим – вот уже расстрелян весь боекомлект, – а ваша цель как ни в чем не бывало все так же хочет вас заальковить, словно библейские старцы – Сусанну. – Это из‑за того, что я водила? Я попытался укрыться в тихой гавани, размышляя о том, что дорога между мной и Монпелье неуклонно сокращается. – Из‑за того, что я университетов не нюхал? Не пара тебе, да? – не унимался он, выпростав на свет нечто, напоминающее тронутый синюшными пятнами банан, гниющий в сточной канаве на второй день после закрытия ярмарки, и наяривая это нечто рукою. – Полагаю, мне пора выходить, – обронил я в ответ. – Ну нет. Тоже мне, недотрога. Философ, понимаешь! Меньшее, на что я сегодня настроен, – так это хотя бы сдрочить! Я призвал на помощь всю свою логику. Исходя из предпосылок, что: (a) это его грузовик, (b) я не жажду совершить переход через расстилающиеся предо мной мерзость и запустение, с каждым шагом впитывая еще толику дождевой влаги, – я пришел к выводу: учитывая (c) голод в странах третьего мира, (d) массовые убийства, (e) иные крайне нефотогеничные страдания человечества, отличающие современный мир, у меня нет убедительных оснований негодовать по поводу предмета, столь трепетно зажатого в кулаке моим спутником. Покорившись доводам разума, я отвернулся и принялся смотреть в окно. – Эй, мы так не договаривались, ты должен смотреть! – запротестовал Густав, пеняя мне на пренебрежение этикетом. – Слушать – пожалуй, – парировал я, – а смотреть – так я не надзиратель. Не страж, как говорится. – Ладно. Только ты это... рубашку стяни. По дружбе. Возражать было бесполезно. В конце концов, вся цивилизация держится на компромиссе. Мы заключили наш социальный договор: ему нужна полноценная мастурбация, мне нужно добраться в Монпелье (хотя в одном пункте я отказался пойти ему навстречу: он настаивал, чтобы я сжал руками свои груди). – Ты – чудо, – выразил он свое восхищение, миновав стадию, отличающуюся характерным уф‑ах‑уф и гримасами блаженства. Дальний путь мы проделали в атмосфере добрососедства и разрядки, не омрачаемой неприятными инцидентами (за исключением того, что на пороге самого апофеоза, когда уже сияли зарницы райского блаженства, Густав своим грузовиком снес боковое зеркало ехавшему в соседнем ряду фургону, на полной скорости проносясь по трассе №6 через центр Лиона, – определенно, единственное удовольствие, которое и можно испытать в этом городишке). – Тяжелая была работенка, – многозначительно обронил Густав, когда на въезде в город мы присоединились к компании дальнобойщиков. Он одарил меня своим адресом, увековечив его на шоколадной обертке и снабдив памятным примечанием, что курсирует он главным образом по шоссе №6. Почерк был очень аккуратный – так пишут люди, которые задумываются над каждой буквой. В первый момент у меня возник порыв тут же эту записку сжечь, но потом я рассудил, что лучше ее сохранить, чтобы уж точно в будущем, которого у меня осталось всего ничего, ненароком (a) не очутиться в этом городе, (b) на этой улице, (c) в этом многоквартирном доме.
Деньги Я не знал, что делать. Слегка нелепо, правда, предпринять бросок на юг, оставить за спиной сотни километров – и зачем? – чтобы увидеть, как все твои сбережения обращаются в дым в чреве медного Ваала – разбитой машине, которую я имел неосторожность как раз перед этим под завязку залить бензином? Голод нанес мне намеченный визит, но я был не способен переключить свое сознание и улестить желудок, заглянув в какой‑нибудь из прославленных ресторанов Франции. С моей платежеспособностью с тем же успехом я мог бы очутиться и в Замбези. Я всегда неодобрительно относился к тем, кто умаляет магию и очарование денег: как правило, они принадлежат к числу тех, кто – стоит только копнуть – оказывается наследником первой очереди, которому должен отойти фамильный замок. Этакие праздные туристы, созерцающие туземный пейзаж. Вообще что касается денег – единодушием по этому вопросу наша братия никогда не отличалась: Биант, Аристип и иже с ними склонны были возносить хвалы этому высшему благу, однако – сколько же было других (как правило, отнюдь не бедствовавших в этой жизни), которые морщились при одном упоминании денег; потом были еще и собачьи философы [то есть киники, от греч. kynikos – собачий], с их слоганами: «pathimata mathimata» [нет боли – нет научения (греч.)] и «радуйся мародерам», – и Диоген (подавшийся в бега из Синопа, так как шалые деньги жгли ему руки), и Кратет – единственный в истории оборотистый купец, профукавший свое состояние... раздав его согражданам. Но – познавший подлинные несчастья действительно нищ: тот, на кого обрушилась истинная беда, беспомощен и наг. Я взвесил, нельзя ли обратить какие‑либо из даров моей северной музы в твердую денежную форму. Прикинул, не прочесть ли мне пару лекций. Когда‑то, в молодые годы, я выступал в Париже – на бульваре Сен‑Жермен. Я был пьянее пьяного, но насобирал полный карман франков, – вокруг меня столпилась солидная толпа, которой набило оскомину зрелище жонглеров на ходулях и пламяглотателей, занятых дойкой туристов, да уличных нищих, заполонивших бульвар. Тогда я хотел на собственной шкуре испытать, на что это похоже: быть странником, чей багаж составляет одно лишь искусство красноречия. Никогда не позволяйте людям говорить вам, что окружающим до лампочки абстрактные идеи, а то специалисты по кадрам в моем университете заявили как‑то: «Философия? Да она у нас как камень на шее». Однако я чувствовал: сегодня выдался не тот вечер, чтобы на углу улицы в Монпелье трясти перед публикой идеями, как цыганка юбками, а потом пускать шапку по кругу. Что же делать? Я‑то рассчитывал, что печень откажется служить мне раньше, чем бумажник.
Хо‑хо Заштатный отелишко я отыскал там, где ему и положено быть, – около вокзала. Во Франции едва ли не самые пристойные в мире потрепанные отели. В этой стране элегантность – что‑то вроде униформы, а потому потрепанный отелишко порадует вас массой сюрпризов. Три или четыре вида обоев в одной комнате, так же как флер неизвестности – какой именно из светильников не работает или готов остаться у вас в руках, едва вы к нему прикоснетесь, вызывают у меня умиление. Портье я объяснил, что, так как деньги у меня украли в поезде, комната мне нужна подешевле. Объяснение было встречено с пониманием. Чувствовалось, что местной администрации приходится иметь дело с клиентами и почуднее, нежели заляпанные грязью философы, испытывающие проблемы с мировым признанием. Я мог считать себя таинственным незнакомцем с печатью рока на челе, но они в этой конуре явно видали типов и похлеще. Похоже, паспорт, извлеченный на свет после раскопок среди сокровищ цивилизации, притаившихся в недрах моего чемодана, вполне удовлетворил портье. «Англичанам мы всегда рады», – объявил он, словно тому была особая причина. Создавалось впечатление, что дела в отельчике идут ни шатко ни валко. Я не обольщался насчет моих перспектив заполучить кров на ночь, но это местечко, судя по всему, совсем уж не страдало от наплыва клиентов. В одиноко стоящем посреди холла кресле томился какой‑то долговязый юнец, стриженный под бобрик, в дешевой черной косухе – вид у него был такой, словно заведение наняло его, дабы он сидел и повышал сомнительную репутацию сего места, однако платить не спешило. Я поднялся в комнату, открыл чемодан (этакое механическое движение – распаковывать мне было абсолютно нечего) и завалился на кровать. Я заметил, что лежа думается значительно лучше: само горизонтальное положение улучшает ваши аэродинамические качества, снижая сопротивление жизни. Обратите внимание: почти все жизненные неприятности связаны с необходимостью стоять на ногах. Раздался стук в дверь. – Кто там? – откликнулся я, слегка озадаченный спросом на мою скромную персону, демонстрируемым в этот день окружающими. – Вы тут забыли кое‑что подписать. На пороге за открытой дверью меня приветствовала не бумажка, тоскующая без автографа, а зловещая ухмылка пистолета, наставленного прямо мне в лицо бедовым молодцем, которого я видел внизу. – Деньги! – потребовал он с восхитительной краткостью. Вот чего не хватает в современной философии! Будучи несведущим – в силу специфики полученного образования – в том, что касается современного огнестрельного оружия, я все же, едва окинув взглядом эту пушку, пришел к выводу, что данной модели вполне достаточно, чтобы укокошить меня и трех‑четырех философов покрупнее. Нужно заметить, что такого рода мгновения в нашей жизни – прекрасное оправдание тому, что десятилетиями вы предавались излишествам. Только вообразите, сколь велико было бы мое отчаяние, убивай я год за годом каждое утро бегом трусцой – до одышки, воздерживайся от вина и пива, шарахайся, как от огня, от закусок, а единственной настоящей трапезы в день избегая под тем или иным надуманным предлогом, – чтобы в конце быть изрешеченным в дешевом отеле пулями, как мишень в ярмарочном балагане. Я вытряс из кармана четыре наличествующие у меня монетки и протянул их на ладони навстречу стоящему в коридоре. Однако тот втолкнул меня в комнату и закрыл дверь – видимо, он хотел придать своему грабежу несколько более интимный характер. – Не юли. Гони монету. – Вот, – повторил я. – Но ты же турист! – Угу. Только турист без денег. – Не заливай! Туристов без денег не бывает. – Один такой перед тобой. Можешь полюбоваться, – пожал я плечами, указывая на земное достояние, которым располагал на данный момент. – Но... ты же турист, – настаивал он, однако я с облегчением услышал в его тоне не столько злобу, сколько проблеск доверия.
Но... Эта интонация один в один напомнила мне недоумевающего Танидзаки: «Но... ты же философ». Его японские мозги перегрелись от напряжения, пытаясь усвоить, что и философ может быть мошенником. Танидзаки был воплощением порядочности – и в этот момент я искренне ему сочувствовал. Японцы – увы – не способны понять что‑либо, выходящее за пределы пятимильной зоны их территорриальных вод, и мой собеседник разделял присущее его соотечественникам в корне неверное представление о философии как о моральной гимнастике. Даже эту очную ставку он устроил в надежде, что сейчас у меня найдется какое‑нибудь нелепое объяснение – и все станет на свои места: систематическое гнусное присвоение средств превратится в эксцентричный способ ведения бухгалтерии. Я же не лгал, потому что: (a) дело было до завтрака, а ложь требует усилий, (b) вся эта мерзость все равно всплыла бы на поверхность, разве что на несколько дней – или недель – позже. Самое примечательное в этой ситуации – он явился уличать меня в растрате денег – было то, что от стыда сгорал как раз он. Ему было мучительно за меня стыдно. А я – я забавлялся тем, что предлагал ему войти в долю, хотя бы потому, что это давало мне передышку, а там... кто может с уверенностью сказать, вдруг на землю прольется какой‑нибудь душ из метеоритов покрупнее и под их осколками будут погребены, среди прочего, и деяния некоего ученого мужа, воровавшего у ученых мужей... Но я видел: сама мысль о сотрудничестве со мной на новых условиях вызвала у моего собеседника дрожь в коленках. Даже предложение угостить его выпивкой отозвалось в Танидзаки паническим ужасом: он явно боялся, не идет ли в данном случае речь о еше одной растрате денег из вверенного ему фонда – растрате, которой он тем самым потворствует. – Но почему?! – бормотал Танидзаки. Воистину более нелепого вопроса невозможно представить. По мне – единственной истинной причиной воровства может быть желание денег. Здесь, правда, я обратил бы внимание на два момента, которые готов истолковать в пользу моего собеседника. Во‑первых, часть ответственности за ситуацию я склонен возложить на пользовавшее меня медицинское светило: согласно его уверениям, у меня на редкость здоровые коленные рефлексы. Этот факт позволяет объяснить все происходившее тем памятным утром в несколько ином свете. Кроме того, я никогда не мог взять в толк, почему лишь те, кто занят в сферах, априорно требующих от субъекта деятельности вопиющей невежественности и тупости – торговцы недвижимостью, ведущие телепрограмм, консультанты по финансовым проблемам, модельеры, лощеные торгаши, владельцы ночных клубов и штукатуры от парфюмерии, – претендуют на эксклюзивные отношения со счетами, на которых красуется множество нулей. Мои потребности всегда отличались крайней умеренностью, а вот желания – маскируя природную сдержанность – становились все более и более дорогостоящими. Чем старше кляча, тем труднее стронуть ее с места. Все вышло примерно так же, как с моим здоровьем, которое все не иссякнет, – я обманывал фонд куда дольше, чем это, казалось бы, возможно. Годами предшественники Танидзаки, сменяя друг друга, благосклонно кивали, получая мои административные отчеты, и всю свою энергию направляли на то, чтобы влиться в правильный клуб для игры в гольф и залить в себя правильный сорт виски. Ирония заключалась в том, что Танидзаки вполне могли начистить задницу за то, что он, на свою беду, оказался администратором куда лучшим, чем его предшественники. Наверное, начиная свою карьеру, я мог бы действовать и поблагороднее. Но идеализм, идущий рука об руку с верой в избранную профессию, покинул борт судна, едва я поднялся на капитанский мостик; самоотверженность и трепетное отношение к приличиям – они были застигнуты врасплох задолго до того, как начался последний раунд, и отправлены в нокаут противником, выстоять против которого – дело безнадежное. Ибо противостояло им острое желание созерцать мир с балкона, подпертого колоннами из толстых пачек денежных купюр. Возможно, сохрани я хотя бы подобие веры в то, что, помимо исхоженной торной дороги, в нашей области остались дебри, а в них таится что‑то, ускользнувшее от исследователей, – я, может статься, был бы более сдержан, пускаясь во все тяжкие. Но с годами приглушенный ропот – что бы я ни делал в роли служителя мысли, это было лишь занятием музейного смотрителя, смахивающего пыль с нескольких мыслишек да переставляющего экспонаты с одного места на другое, – этот ропот перерос в глухое рычание. Я был бы счастлив, если бы кто‑нибудь убедил меня в том, что я не прав. Сколь было бы замечательно, явись какой‑нибудь гений – и приведи в порядок всю историю мысли, от и до, вызвав у нас трепет, показав, как эти обломки складываются в целое. Но, боюсь, на нашу долю остались лишь горькие перепалки в сносках да пустые споры о положении какой‑нибудь запятой, переносимой с места на место с элегантностью и ловкостью циркового иллюзиониста. Много лет назад я обратил внимание: существуют области философии, которыми никто не занимался, но беда с этими зонами, которыми не занималась ни одна душа, заключается в том, что: (a) там абсолютно нечего делать, (b) там чрезвычайно трудно сделать что‑нибудь или же (c) все уже сделано, но вы об этом не знаете, потому что были слишком небрежны, когда заглянули туда в первый раз. К этому добавьте еще одно: как специалист по истории философии могу вас уверить – нет ни одной мысли, копирайт на которую не принадлежал бы грекам; они прибрали их к рукам – все до единой – задолго до Христа. Стойте на этой позиции – и ваши противники будут попусту ломать копья, вы неуязвимы для них. А если и найдется порождени мысли, на котором греки не оставили бы своего тавра, – естественно, его прикончили и разделали кочевые орды французов, немцев или англичан. Поэтому, если вы думаете, будто злоупотреблять доверием легко, попробуйте‑ка сами. Бесчестие – тяжкий труд. Взять моего любимого ученого – талантливейшего, блистательнейшего Джона Смита (попробуйте‑ка определите кто он, когда у человека такое имя!). Его почти отшельническое существование практически сразу стало притчей во языцех, обретя статус легенды. То было воистину существование почти отшельническое и легендарное, ибо не могло быть ничем иным, кроме легенды, и отшельничеством могло считаться cum grano – по той причине, что Джона Смита не существовало. Когда я говорю, что Джона Смита не существовало, я пользуюсь этим глаголом в его неспециализированном значении. Например, его не существовало настолько, чтобы однажды утром он возник у меня в дверях с требованием: «Zeitgeist [дух времени (нем.)], твою мать! Гони деньги, которые фонд – весьма щедро – переводит мне, но которые почему‑то кончают свой путь на счете, где снимаешь их ты!» Как довод в свою пользу я бы хотел подчеркнуть: разве в силу того, что у моего Джона Смита отсутствовал ряд метаболических функций, мы имеем право сказать, будто он менее реален, чем Монтень, например? Люди читали творения Джона Смита – и, говорят, с большим интересом. Они видели его документы. В колледже у него была своя комната (организованная мной и превозносимая уборщицами – за чистоплотность ее обитателя). У многих о нем сохранились более чем отчетливые воспоминания: множество людей обсуждали деловые встречи, на которые Джон Смит не явился, и ленчи, которые он мистическим образом отменил в последнюю минуту – всегда пользуясь при этом довольно эксцентричными формами косвенного оповещения. Хорошо, в конце концов, его бытие было фрагментарным и целиком зависящим от моего сознания: но кто видел, чтобы в заявлении на грант стоял пункт, где заявитель должен указать, скрипит ли под ним кровать, когда он на нее ложится? И естественно, был некий ряд добросовестных исследователей (электромагнитно явленных миру), получавших кожуру этих финансовых плодов. Конечно, найдутся и те, которые скажут, что тем самым я преграждал им путь – им, талантливым, мешая развиваться на избранном ими поприще. Боже, я рад, как говорят политики, что вы заметили. Именно этим я и занимался. Трех лет университетских занятий философией вполне достаточно для любого здравомыслящего человека.
Хм‑м‑м‑м... Так вот, мне бы хотелось предостеречь вас от поспешных суждений. Гуманная точка зрения на проблему: а разве у нас есть какой‑то выбор? Мы просто вынуждены исходить из того, что вода всякий раз кипит при 100°C, что приближающаяся к вам дама, точь‑в‑точь похожая на вашу мать и одетая совсем как она, – именно ваша мама, а не президент Замбии, замаскированный под нее из каких‑то высших политических соображений, что в течение ближайших десяти секунд мы останемся людьми, а не подвергнемся помимо нашей воли метаморфозе, вступающей в противоречие со всем нашим предыдущим опытом, и не превратимся в какого‑нибудь заебобера, обреченного на полуголодное существование в вольере нищего зоопарка. Негуманная точка зрения: чтобы нам не было мучительно стыдно, мы умалчиваем о вассальной клятве Госпоже нашей Лени. В любом случае мне бы хотелось предостеречь вас от поспешных суждений, будто бы все философы высокоморальны, а все туристы – набиты деньгами. – Но ты же – турист, – резюмировал тать с пистолетом в третий раз, и тон его был таков, словно это утверждение – толстенное письмо, которое он пытается пропихнуть в слишком узкую щель почтового ящика, а оно, зараза, не входит. – У туриста же должны быть деньги! Виноват: право слово, рад был бы располагать средствами, на которые рассчитывал грабитель, но – увы! Мне повезло, что посетитель не стал прибегать к насилию: ответной его реакцией было раздраженное бормотание, переходящее в мрачное смирение, – так ведут себя люди, обнаружившие, что по ошибке они сели не в тот поезд. Тать с пистолетом не осыпал меня угрозами, но вовсе не собирался покинуть мой номер. Он сел на кровать, наклонился вперед, подперев голову ладонями, так что та стала похожа на мяч для гольфа, замерший на краю лунки. «Нет, нет, нет», – повторял он. Медленно. С расстановкой. Через равные промежутки времени. Я просто не знал, что делать. Еще один прискорбный провал в нашей системе образования. Свою пушку мой посетитель зажал между ног, и та смотрела в потолок под немыслимым углом. – Может, вы будете с этим поосторожнее? – произнес я, кивая на пистолет. – Он не заряжен, – тихо отозвался гость – с отчаянием человека, чья нежно любимая семья только что погибла в автокатастрофе. – Мне даже на патроны не хватило, – пояснил он, расставляя все точки над «i». Я уже собирался заметить, что он, злоупотребляя приглашением, несколько затянул визит, но приглашения в данном случае как раз и не было, так что корректнее было бы сказать, что он затянул налет. Как воспитанному философу вести себя с вооруженным грабителем, потерпевшим фиаско? Чем старше я становлюсь, тем реже стараюсь упоминать о моей профессии: почему‑то мой статус ассоциируется у собеседников с призывом попросить у меня дармовой совет или выплакаться в жилетку (нечто подобно должен чувствовать врач, которого и после рабочей смены в госпитале все кому не лень достают жалобами на боли и недомогания). Занятие философией как призыв к откровенности со стороны собеседника. Избавьте меня от ваших откровений... Слушать их, знаете ли, не фунт с изюмом... (Так, в Лидсе, в одном из пабов, некий джентльмен настойчиво искал во мне собеседника, готового разделить его доходящую до идолопоклонства страсть к далматинским догам: «Далматинцы! Далматинцы! Я без ума от далматинцев!» Поневоле подумаешь: прав был пророк Софония...) Однако этому татю с пистолетом, чтобы выговориться, не нужен был даже облеченный известностью философ. Он начал выкладывать свою подноготную без всякого приглашения с моей стороны. – Он и пистолет‑то мне не хотел продавать. У меня денег было – ровно половина. Ну он и сказал: «Ладно, Юбер, ты только вышел, а пистолет без обоймы – что он у тебя есть, что его у тебя нет – я тебе, так уж и быть, продам в кредит. В порядке одолжения». Я не проявил к его рассказу никакого интереса – однако он продолжал щедро делиться со мной перипетиями своей жизни. Этим утром его выпустили из тюрьмы. Выходное пособие он тут же пустил в дело, обзаведясь этой самой штукой. Описывал он ее не иначе как «пукалка, а не пистолет: не калибр, а черт‑те что». Ну а обзаведясь, стал подыскивать подходящую жертву. Лично против меня он ничего не имел, но... – Что ж, польщен. Приятно, знаете ли, услышать, что выглядишь человеком со средствами, – вставил я в этом месте, чтобы показать, что я не держу на него зла. – Мне – мне многое надо сделать, – пробормотал он, не проявив при том никаких признаков, традиционно указывающих на то, что человек собирается вас покинуть, похоже, он и не думал шевелиться. Я хотел было предложить ему выпить – что уж теперь, когда попытка ограбления позади и остается травить байки. Я бы и себе поднес стаканчик, но, увы, в номерах, подобных этому, выпивка отсутствует. Он бросил на меня оценивающий взгляд, и я понял, что он не косит, как показалось мне поначалу, а просто у него вместо левого глаза – стеклянный протез. И в этот момент правая его кисть, обтянутая черной перчаткой, вывалилась из рукава и с глухим шлепком упала на пол, словно хотела сделать ему а‑та‑та. – Ну вот, так всегда, – проворчал он, не сделав даже попытки вернуть конечность на место или как‑то иначе обозначить намерение собраться и оставить меня в одиночестве. Его уход был заранее обречен на провал точно так же, как запланированный им налет. – А ты? По‑французски ты вроде ничего говоришь. Зарабатываешь‑то ты чем? Я собрал все свое мужество. Что ж, профи я или нет, в конце концов?! – Я занимаюсь философией, – ответил я, размышляя, корректно ли здесь настоящее время. Все шло к тому, что теперь выпроводить его удастся не скоро. – А‑а... И что, этим можно заработать? – Ну, это зависит... – Зависит? А от чего? – От того, что ты за философ. – И ты не из этих, не из богатых, я правильно понял? Или, может, тебя грабанул кто, прежде чем мы с тобой встретились, нет? Я понял, что все приятное, отпущенное в этот день на мою долю, кончилось. – У тебя и родители есть, да? – спросил он, вдруг резко сменив тему разговора. – Ну, вообще‑то у людей это принято... – Не у всех. У меня – нет. Мы укрылись за молчанием, которое мне не хотелось нарушать профессиональным любопытством, касающимся его генеалогического древа.
|
|||
|