|
|||
Том I 18 страницаЗа ужином нам было далеко не так весело. Очевидно, каждый чувствовал, что подобное расставание — вещь нешуточная, и чем ближе приближалась эта минута, тем становилось тяжелен. Мэлдон пытался было болтать, но это ему что-то плохо удавалось, и общее настроение еще более понизилось. Не развеселили, по-моему, общество и старания Старого Полководца, продолжавшего делиться воспоминаниями из ранней юности Мэлдона. Один доктор, повидимому чувствовавший, что он всех способен осчастливить, был в прекрасном настроении духа и глубоко убежден, что все кругом наверху блаженства. — Анни, дорогая моя, — проговорил он, смотря на часы и наливая себе в бокал вина, — вашему кузену пора ехать, и мы не должны его удерживать, ибо время и прилив (а тут они оба налицо) никого не ждут. Мистер Мэлдон, вам предстоит длинное путешествие, а затем жизнь на чужой стороне. Но со многими это случалось и со многими еще будет случаться до скончания веков. Ветры, которым вы вверяете себя, несли тысячи тысяч людей к их счастью, и тысячи тысяч людей благополучно вернулись на родину. — Ну, однако, как на это ни смотрите, — заговорила миссис Марклегем, — все же нельзя равнодушно видеть, как прекрасный юноша, который вырос у вас на глазах, отправляется на край света, покидая здесь все знакомое и не ведая, что ждет его впереди. И юноша, приносящий такие жертвы, действительно заслуживает постоянной поддержки и покровительства, — добавила маменька, многозначительно глядя на зятя. — Время быстро будет итти для вас, мистер Мэддон, — снова заговорил доктор, — быстро итти будет оно и для нас всех. Кое-кто из нас, в силу естественного порядка вещей, вряд ли может рассчитывать приветствовать вас по возвращении. На это можно только надеяться, и я надеюсь. Не буду докучать вам добрыми советами и наставлениями. Долго у вас перед глазами был хороший пример — ваша кузина Анни. Старайтесь, насколько сможете, подражать ей. Тут миссис Марклегем закивала головой и стала усиленно обмахиваться веером. — Прощайте, мистер Джек, — закончил, поднимаясь со своего места, доктор. (Мы также все встали). — Желаю вам счастливого пути, блестящей карьеры за морем и благополучного возвращения на родину. Все мы присоединились к этому тосту, опорожнили свои бокалы и пожали руку мистеру Джеку Мэлдону. Наскоро простившись с дамами, он поспешно вышел, и, когда садился у крыльца в почтовый экипаж, наши школьники, нарочно по этому случаю собравшиеся на лужайке, громогласно прокричали ему «ура». Выбежав на лужайку, чтобы примкнуть к товарищам, я очутился возле самого экипажа в тот момент, когда он тронулся. Несмотря на шум и поднятую пыль, я ясно видел, до чего взволнованно было лицо Мэлдона. Заметил я также, что в руке он держал какую-то небольшую вещь алого цвета. Ученики, прокричав еще «ура» в честь своего директора и его жены, разошлись, а я вернулся в дом, где в зале застал всех гостей, столпившихся вокруг доктора Стронга. Они говорили об отьезде Мэлдона, о том, как он держал себя в момент расставания, что должен был он перечувствовать при этом, и т. п. Миссис Марклегем прервала эти разговоры, крикнув: — А где же Анни? Анни нигде не было, и, когда стали ее звать, Анни не откликнулась. Все бросились ее искать и нашла лежащей без чувств на полу в передней. Сначала страшно перепугались, пока не выяснилось, что это только обморок и она уже начинает приходить и себя при помощи обычных в таких случаях средств. Тут доктор положил голову жены к себе на колени и, нежно отбросив ее локоны, проговорил: — Бедная Анни! У нее такое верное, нежное сердце! Все что наделала разлука с ее любимым кузеном — товарищем и другом ее детских лет. Как жаль, что ему пришлось уехать! Очень мне это грустно! Когда миссис Стронг открыла глаза и увидела, что она и передней и мы все стоим вокруг нее, она, отвернув лицо, поднялась с посторонней помощью и положила голову на плечо мужа, быть может, для того, чтобы скрыть от нас свое лицо. Мы оставили ее с мужем и матерью, а сами ушли в гостиную; но вскоре, повидимому, она уверила своих, что ей гораздо лучше, чем было с самого утра, а потому она хотела бы вернуться к гостям, и те привели ее и посадили на диван. Мне она показалась очень бледной и ослабевшей. — Анни, дорогая, — сказала маменька, оправляя на ней платье, — взгляните, вы где-то потеряли свои бант. Быть может, кто-нибудь будет так добр и поищет его: бант алого цвета. Это был тот самый бант, который я видел в течение всего вечера на груди миссис Стронг. Мы все искали его, не было места, куда бы я сам не заглянул, но его нигде не оказалось. — Не помните ли, Анни, где вы видели этот бант в последний раз? — приставала маменька. Дочь ответила, что, кажется, совсем еще недавно он был на ней, но вообще не стоит больше его искать. Говоря это, она так покраснела, что я, глядя на нее, с удивлением подумал, как мог я только что находить ее бледной. Несмотря на это, мы снова принялись за поиски, и снова безрезультатно. Миссис Стронг умоляла нас забыть о банте, но тем не менее, пока ей не стало совсем хорошо и мы не распрощались, все еще делались кое-какие попытки найти этот бант. Помню, мистер Уикфильд, Агнесса и я — мы очень медленно шли домой. Оба мы с Агнессой любовались луной, а мистер Уикфильд почти не поднимал глаз с земли. У самого дома Агнесса заметила, что забыла свою сумочку у Стронгов. В восторге, что могу оказать ей услугу, я помчался обратно. В столовой, где Агнесса оставила сумочку, было темно и пусто. Дверь в кабинет была открыта, там виднелся свет, и я вошел, чтобы объяснить, почему я вернулся, и попросить свечу. Доктор сидел в своем кресле у горящего камина, а жена — на скамеечке у его ног. Он с благодушной улыбкой читал ей что-то из своего нескончаемого греческого словаря, а она, не отрывая глаз, смотрела на мужа, и смотрела с таким лицом, какого никогда раньше я не видывал у нее. Лицо это, как всегда прекрасное, было так мертвенно бледно, так рассеянно, неподвижно, такой непомерный, кошмарный ужас написан был на нем. Она была похожа на лунатика глаза были широко открыты, а чудесные каштановые волосы двумя роскошными волнами спадали на ее плечи и белое платье, на котором недоставало потерянного алого банта. Ясно припоминаю я ее взгляд, но мне трудно даже и теперь решить, что именно выражал он. Кажется мне, что тут было и раскаяние, и унижение, и стыд, и гордость, и любовь, и доверие, а из-за всего этого еще проглядывал ужас перед чем-то, для меня непонятным. Мой приход как-бы пробудил ее, а также изменил направление мыслей доктора, ибо когда я вернулся, чтобы поставить на место взятую на столе свечу, он отечески гладил жену по голове и упрекал себя в бессердечности за то, что позволил ей соблазнить себя предложением почитать отрывок из своего труда, в то время как женушке давным-давно надо было лечь в постель. Но она начала скороговоркой настойчиво упрашивать мужа позволить остаться, дать почувствовать, что он попрежнему доверяет ей. Бросив на меня беглый взгляд в тот момент, когда я выходил из комнаты, миссис Стронг снова повернулась к мужу, скрестила свои руки на его коленях и стала снова так же глядеть на него. Пожалуй, лицо ее показалось мне все же несколько спокойнее. А доктор опять принялся за чтение своей рукописи… Сцена эта произвела на меня сильнейшее впечатление, и я долго не мог забыть о ней.
Глава XVII КОЕ-КТО ПОЯВЛЯЕТСЯ
Со времени моего бегства из Лондона мне ни разу здесь не приходилось упомянуть о Пиготти, но, разумеется, я не мог не написать ей, как только меня приютили в Дувре, а затем, когда бабушка формально взяла меня под свое покровительство, я послал ей самое подробное письмо. Поступив в школу, я написал своей няне о том, как мне хорошо живется и какое прекрасное будущее открывается теперь передо мной. Те полгинеи, которые при отъезде моем в школу подарил мне мистер Дик, я вложил в это письмо в уплату моего долга. И смело могу сказать, что это доставило мне наибольшее удовольствие, какое только мог доставить мне подарок моего старого друга. В этом же письме впервые рассказал я Пиготти о том, как ограбил меня длинноногий парень с ослом. На все мои послания няня отвечала если не так же обстоятельно, то, во всяком случае, так же аккуратно, как какой-нибудь исправный конторщик торгового дома. В эпистолярном искусстве она, конечно, не была очень-то сильна, но тут превзошла себя, пытаясь выразить то, что перечувствовала, узнав подробности моих тягостных странствий. И все-таки четырех страниц недоконченных, бессвязных, полных восклицаний фраз, чередовавшихся с кляксами, было, повидимому, недостаточно, чтобы облегчить ее взволнованную душу. Мне же кляксы сказали больше самых красноречивых слов, — ведь это были слезы, которые моя дорогая няня проливала, трудясь над своими каракулями, — чего же больше мог я еще желать? Я без труда догадывался, что моя Пиготти пока еще не в силах особенно хорошо относиться к бабушке. Она слишком долго смотрела на нее с предубеждением, чтобы теперь сразу изменить свое отношение к ней. «Видно, и вправду нелегко узнать человека, — писала она. — Подумать только! Ведь мисс Бетси совсем другая, чем она казалась нам. Это даже нравоучительно». Но, несомненно, Пиготти все еще побаивалась бабушки; это можно было заключить по той робости, с какой посылала она ей низкие поклоны. Очевидно, моя няня не была совсем спокойна относительно меня: она боялась, что я снова способен убежать. Не раз в своих письмах намекала она мне, что я всегда смогу получить от нее необходимые на проезд в Ярмут деньги. В одном из своих посланий Пиготти сообщила мне новость, очень удручившую меня. Она писала, что вся мебель в нашем старом доме в Блондерстоне продана, мистер Мордстон с сестрой куда-то уехали, а дом заперт, и не то он будет отдан внаймы, не то продан. Тяжело мне было думать, что дорогой мне по воспоминаниям старый дом теперь в совершенном запустении, что сад зарос высокими сорными травами, а дорожки густо усыпаны сырыми опавшими листьями. Мне так живо представилось, как зимний ветер завывает вокруг покинутого дома, как холодный дождь бьет в стекла его окон, как луна населяет пустые комнаты тенями, привидениями, этими отныне единственными хранителями нашего старого гнезда. Тут живо вспомнилась мне могила под деревом на блондерстонском кладбище, и вдруг мне показалось, что дом наш также умер и вместе с ним исчезло все, что напоминало о моем отце и матери. Других новостей в письмах Пиготти не было. Писала она о том, что мистер Баркис прекраснейший муж, хотя немного и прижимист, и тут же прибавляла: «У всех есть недостатки, и у меня самой их немало» (я, признаться, до сих пор не знаю, в чем они заключались); передавала мне поклоны от Баркиса; говорила, что моя комната всегда ждет меня; сообщала о том, что мистер Пиготти здоров и Хэм здоров, а миссис Гуммидж неважно себя чувствует, маленькая же Эмми не хочет сама посылать мне поклонов и предоставляет делать это за нее своей тете Пиготти. Все эти сведения я считал своим долгом сообщить бабушке; умалчивал я только об Эмми, инстинктивно чувствуя, что та не может быть в её вкусе. Первое время после моего поступления в школу доктора Стронга бабушка довольно часто приезжала в Кентербери проведать меня, и всегда в самое неожиданное время, вероятно, желая застигнуть меня врасплох. Убедившись же, что я учусь прилежно, веду себя хорошо, что в школе вообще довольны мною, она вскоре перестала появляться. Виделся я с нею через две-три недели по субботам, когда приезжал к ней в Дувр, в отпуск. Мистер Дик навещал меня в две недели раз, по средам, и оставался в Кентербери до следующего утра. В эти поездки он всегда брал с собой кожаный портфель со своими мемуарами и необходимыми письменными принадлежностями. Ему уже начало приходить в голову, что с этими мемуарами, пожалуй, надо торопиться и скорей кончать их. Мистер Дик был большой любитель пряников. Для того чтобы сделать его поездки ко мне еще более приятными, бабушка уполномочила меня открыть ему кредит в местной кондитерской, впрочем, в размере не свыше одного шиллинга в день. Ограниченность этого кредита и то, что его маленькие счета из гостиницы, где он проводил ночь в Кентербери, посылались бабушке, как будто говорили мне о том, что мистеру Дику предоставлялось побрякивать деньгами в кармане, но не тратить их. Впоследствии я убедился в этом. У них с бабушкой было условлено, что он будет отдавать ей отчет во всех своих расходах. Так как мистеру Дику никогда не приходило в голову обманывать бабушку и он всячески стремился угодить ей, то, естественно, он старался бережно обращаться с деньгами. Милый старик был убежден, что в расходовании денег, как, впрочем, вообще во всех решительно отношениях, моя бабушка была мудрейшей, замечательнейшей женщиной на свете. Не раз сообщал он мне это по секрету, и притом всегда шопотом. Как-то, в одну из сред, поделившись со мною своим мнением о бабушкиных талантах, он с таинственным видом спросил меня: — А не знаете ли вы, Тротвуд, что это за человек, который прячется подле нашего дома и пугает ее? — Пугает бабушку, сэр? — спросил я. Мистер Дик утвердительно кивнул головой. — Я думаю, — продолжал он, — что ничто не может испугать ее, ибо она… — тут он шопотом добавил: — только никому не говорите об этом… самая умная и самая удивительная женщина на свете. Сообщив мне это, он откинулся назад, чтобы лучше видеть, какое впечатление произвел на меня его отзыв. — Впервые, когда он появился, — начал рассказывать мистер Дик, — погодите-ка, я сейчас припомню, в каком году это было… Королю Карлу Первому голову отрубили в тысяча шестьсот сорок девятом. Так ведь, кажется, вы мне говорили? — Да, сэр. — Как это может быть? — с грустным недоумением проговорил мистер Дик, качая головой. — Да неужели я так стар? — А разве человек появился в том самом году, сударь? — спросил я. — Да, Тротвуд, действительно, совсем непонятно, как это могло случиться в том году, — проговорил мистер Дик. — А этот год, скажите, указан в истории? — Да, сэр. — А история ведь, мне кажется, никогда не лжет? — с проблеском надежды осведомился мистер Дик. — О, конечно, она не лжет, сэр! — решительно ответил я. Тогда я был молод, наивен и сам еще глубоко верил в это. — В таком случае, я решительно ничего не понимаю, — заявил мой собеседник, качая головой. — Тут что-нибудь да не так. Но, во всяком случае, человек этот появился вскоре после того, как, по какой-то странной ошибке, часть мыслей, мучивших Карла Первого, из его головы была переложена в мою. Помнится, мы с мисс Тротвуд гуляли в сумерки после чая, как вдруг увидели «его» возле нашего дома. — Что же, он прогуливался? — спросил я. — Прогуливался, — повторил мистер Дик. — Постойте, дайте мне припомнить… Нет, нет, «он» не прогуливался… Желая поскорее выяснить этот вопрос, я спросил, что же, наконец, делал этот человек. — Представьте себе, «его» вовсе не было, пока «он» не появился сзади нее и не стал ей что-то шептать на ухо, — продолжал рассказывать мистер Дик. — Тут она повернулась и упала без чувств. Я остановился, как вкопанный, и принялся смотреть на «него», а «он» повернулся и ушел. Но самое удивительное в этом то, что с тех пор «он» все время прячется — уж не знаю, под землей или где-нибудь в другом месте. — Так-таки все время и прячется? — поинтересовался я. — Разумеется, прячется, — подтвердил мистер Дик, с серьезным видом кивнув головой. — «Он» с тех пор ни разу не показывался вплоть до вчерашней ночи. А вчера мы прогуливались с мисс Тротвуд, и «он» опять вырос позади нее, словно из земли, — я сейчас же узнал «его». — Скажите, он опять перепугал бабушку? — Да еще как! Вся она задрожала вот так (мистер Дик при этом защелкал зубами), ухватилась за ограду, рыдала… Но, Тротвуд… сюда, поближе ко мне… — зашептал он, притягивая меня к себе, — скажите мне, почему она при лунном свете дала ему денег? — Быть может, то был нищий? — высказал я свое предположение. Мистер Дик покачивал головой, желая этим показать, что он совершенно несогласен с моим предположением, и несколько раз очень уверенно повторил: — Нет, сэр, нет: это не нищий, не нищий, не нищий! Затем он рассказал мне, что поздно ночью он видел из своего окна, как бабушка вышла из дома, подошла к садовой решетке и дала «ему» денег, — ярко светила луна, и он это ясно видел. Тут человек, по его мнению, опять, должно быть, провалился сквозь землю, его и след простыл, а бабушка поспешно украдкой вернулась в дом и еще сегодня утром была сама не своя. Все это очень тревожило мистера Дика. Слушая этот рассказ, я ни минуты не сомневался в том, что незнакомец был таким же плодом воображения мистера Дика, как и злосчастный король, причинявший бедному старику столько тревог. Но после некоторого размышления у меня явилась мысль — не могли ли это быть покушения вырвать мистера Дика из-под бабушкиного покровительства. А зная от нее самой, как привязана она к мистеру Дику, можно было допустить, что ради его мира и спокойствия она решилась откупиться. Так как в это время я уже очень был привязан к старику и принимал близко к сердцу его благополучие, то, естественно, я стал за него беспокоиться. Долго, помню, с тревогой думал я, появится ли он в очередную среду на козлах дилижанса. Но он неизменно появлялся, счастливый, весело кивая своей седой головой и блаженно улыбаясь. С тех пор он ни разу не упоминал о человеке, который смог испугать мою бабушку. Эти среды были счастливейшими днями в жизни мистера Дика да и для меня они были не менее счастливыми. Вскоре в нашей школе не было ни одного мальчика, который не знал бы моего старика, и хотя он сам не принимал участия в наших играх, за исключением пускания бумажного змея, но играми этими интересовался не менее каждого из нас. Не раз видел я, с каким огромным интересом засматривался он на нашу игру в шарики или на запускание наших волчков, как в критические моменты он от волнения едва переводил дух. Как часто бывало взбирался он на пригорок и, с увлечением следя за игрой в зайца и гончих, воодушевлял нас своими бодрыми выкриками и в восторге махал шляпой. Очевидно, в эти минуты он совершенно забывал про злополучную голову Карла I и все, что в его мозгу было связано с этой головой. В летнюю пору часы на крокетной площадке казались ему минутами. А сколько раз наблюдал я за ним в зимние дни, в снег и ветер, когда он, с носом, посиневшим от холода, не сводил глаз с катающихся на коньках школьников. Как сейчас вижу, с каким восторгом хлопает он победителям руками в шерстяных вязаных перчатках. Мистер Дик стал в школе общим любимцем. Он был удивительный мастер почти из ничего делать презанятные вещи: вырезывал из апельсинных корок такие причудливые штучки, какие нам и во сне не снились; лодочку он мог сделать из чего угодно, даже из деревянной шпильки, шахматные фигурки — из костей, римские колесницы с колесами — из катушек от ниток и из старых игральных карт, клетки для птиц — из старой проволоки! Но наибольшим искусством отличался он в изделиях из бечевки и соломы: уж тут мы, школьники, были уверены, что он может сделать все, что только в силах произвести рука человеческая. Вскоре слава о мистере Дике вышла за пределы круга школьников. После нескольких его приездов сам доктор Стронг как-то начал меня расспрашивать о моем старом приятеле, и я рассказал ему все, что знал о нем со слов бабушки. Наш директор так заинтересовался мистером Диком, что просил меня познакомить его с ним в следующий же приезд. Конечно, я с удовольствием это сделал. При первом же знакомстве с мистером Диком наш директор сказал ему, что если когда-нибудь я не смогу встретить его в конторе дилижансов, пусть он прямо идет в школу и отдыхает там, пока не кончатся мои утренние уроки. Занятия по средам часто затягивались, и поэтому являться в школу и прогуливаться по двору в ожидании меня вошло в привычку моего седовласого приятеля. Здесь мистер Дик познакомился с юной красавицей — женой директора. Она выглядела теперь как-то бледнее, повидимому реже бывала в обществе, менее была весела, но все же очаровательна. Мало-помалу мистер Дик стал в школе своим человеком и прямо заходил ко мне в классную комнату. Обыкновенно он садился здесь в определенном углу, где облюбовал себе один из стульев, который у нас так и звался «Дик», и, склонив свою седую голову, просиживал на нем целыми часами, с благоговейным вниманием слушая слова учителя. Старик питал огромное уважение к науке, постичь которую ему не было дано. Свое благоговение к науке мистер Дик распространил и на доктора Стронга, — он считал его самым тонким, самым мудрым философом всех времен и народов. Долгое время он ее решался говорить с нашим директором иначе, как сняв шляпу. Даже когда, подружившись с доктором Стронгом, они прогуливались целыми часами по так называемой «докторской аллее», и тогда мистер Дик время от времени снимал свою шляпу в знак уважения к его мудрости и знанию. Уже не ведаю, право, как это случилось, что доктор Стронг во время этих совместных прогулок стал читать выдержки из своего знаменитого греческого словаря. Быть может, наш директор, не обращая внимания на своего компаньона, просто читал их для себя. Как бы то ни было, это вошло в привычку, и мистер Дик, слушая с сияющим от радости и гордости лицом абсолютно непонятную для него премудрость, проникся убеждением, что на свете не существует более восхитительной книги, чем греческий словарь. Так ясно рисуются перед моими глазами эти двое, прогуливающиеся перед окнами нашей классной комнаты: доктор Стронг читает выдержки из своей рукописи, добродушно улыбаясь или с серьезным видом покачивая головой, а мистер Дик с величайшим интересом слушает каждое его слово, в то время как его мысли витают неизвестно где. И вот, когда я вспоминаю их во время такой прогулки, мне кажется, что это одна из самых мирных и милых сцен, виденных мною в жизни. Агнесса также очень скоро подружилась с мистером Диком, и он, бывая у них в доме, познакомился с Уриа. Наша же дружба с милым стариком все укреплялась, принимая странный характер: приезжая как бы наблюдать за мной, в роли опекуна, он во всем решительно советовался со мной и неизменно следовал моим указаниям. Делал он это, по его словам, не только из большого уважения к моей природной проницательности, но еще считая, что я много унаследовал от моей, единственной в своем роде, бабушки. Однажды, в один из четвергов, когда я утром, перед школой, собирался провожать мистера Дика из его гостиницы в контору дилижансов, я встретил на улице Уриа, и он напомнил мне о моем обещании притти как-нибудь к ним с матушкой на чай. — Впрочем, — сейчас же прибавил он со своей змеиной манерой извиваться, — я мало надеюсь на это, мистер Копперфильд: уж слишком мы маленькие люди. В то время я еще не умел отдать себе хорошенько отчет в том, нравится ли мне Уриа или я питаю к нему отвращение, и, обуреваемый этими сомнениями, я стоял и смотрел ему в лицо. Но тут меня испугала мысль, что, пожалуй, я могу прослыть гордецом, и я поспешил сказать ему, что помню его приглашение и только жду, когда он назначит день. — Ах, если только в этом дело, мистер Копперфильд, — воскликнул Уриа, — а не в том, что мы люди маленькие, то пожалуйте к нам сегодня же вечером! Я ответил ему, что скажу мистеру Уикфильду о его приглашении, и если он, в чем я уверен, ничего не будет иметь против, то с удовольствием побываю у них. И вот в шесть часов (занятия в этот день в конторе кончились раньше обыкновенного) я сказал Уриа, что могу итти с ним. — Матушка будет очень горда вашим посещением, — заявил мне Уриа, когда мы шли с ним по улице. — Или, вернее сказать, мистер Копперфильд, она возгордилась бы этим, не будь это грешно. — Но надеюсь, что сегодня утром вы не заподозрили меня в гордости, — сказал я. — Помилуйте, мистер Копперфильд, нет, нет! Такая мысль, конечно, не приходила мне в голову. И найди вы нас даже слишком маленькими людьми для знакомства с нами, я, поверьте, нисколько не счел бы это гордостью с вашей стороны: мы ведь с матушкой действительно маленькие людишки! — А скажите, много ли в последнее время вы работали над вашими законами? — спросил я его, чтобы переменить разговор. — Что вы, мистер Копперфильд! — униженно ответил он. — Да разве можно так громко называть мои скромные занятия, когда время от времени часок-другой провожу я над «Судопроизводством» мистера Тидда! — Должно быть, вещь не легкая, ведь правда? — спросил я. — Как для кого, — ответил Уриа. — Для способного человека, быть может, и легко, а для меня порой бывает очень трудно. Принявшись тут выбивать у себя на подбородке, словно на барабане, дробь своими костлявыми, как у скелета, пальцами, он добавил: — Видите ли, мистер Копперфильд, в книге Тидда встречаются затруднительные места для человека с такими ничтожными познаниями, как мои, например латинские слова, разные там термины[52]. — А хотели бы вы учиться по-латыни? — спросил я. — Я с удовольствием преподавал бы вам ее, ведь я изучаю этот язык. — О, благодарю вас, мистер Копперфильд! — ответил он, качая головой. — Вы очень добры, предлагая учить меня, но я слишком маленький человек, чтобы воспользоваться этим. — Что за глупости, Уриа! — Простите меня, мистер Копперфильд! Я очень вам признателен и, уверяю вас, ничего не желал бы так, как этого, но я слишком маленький человек. И без того немало людей, готовых втоптать меня в грязь — что же будет, когда я, став ученым, выведу их из себя? Нет, такие знания не для меня. Всяк сверчок знай свой шесток. Такому человеку, как я, не надо заноситься. Если он хочет подвигаться по жизненному пути, то, поверьте, мистер Копперфильд, он должен смиренно итти своей дорогой. Никогда не видел я его рот так широко открытым, не видел таких глубоких ямок на его щеках, как в эту минуту, когда он высказывал мне свои сокровенные чувства и мысли. При этом он поминутно потряхивал головой и смиренно корчился и извивался по-змеиному. — Мне кажется, Уриа, вы тут ошибаетесь, — заметил я, — и если б вы захотели, я смог бы учить вас не только латыни, но и многому другому. — О, я в этом не сомневаюсь, мистер Копперфильд, — ответил он, — нисколько не сомневаюсь, но, видите ли, вы, в своем положении, не в состоянии стать на мое место маленького человека, а я прекрасно знаю, что не должен раздражать людей, стоящих выше меня, тем, что стану ученее, чем мне это подобает. Нет, нет, благодарю вас!.. А вот, мистер Копперфильд; и моя убогая лачуга, — добавил он. Мы вошли прямо с улицы в низкую комнату, где все говорило о старине. Здесь нас встретила миссис Гипп. Они с сыном, как две капли воды, походили друг на друга, только мать была невелика ростом. Приветствовала она меня в высшей степени подобострастно и принялась извиняться в том, что в моем присутствии осмеливается поцеловать сына, прибавив, что хотя они люди и очень маленькие, но, естественно, любят друг друга, и это, надо надеяться, никому показаться обидным не может. Комната их отнюдь не могла быть названа лачугой, — она была вполне прилична и представляла собой полугостиную, полукухню, но уютной все же не была. На столе стоял чайный прибор, а в камине в котелке кипела вода. Здесь был комод, на котором стояла конторка — как мне объяснили — для вечерних занятий Уриа. Тут же лежал его синий портфель, туго набитый бумагами, и кучка его книг, среди которых мне бросилось в глаза «Практическое судопроизводство» мистера Тидда. В углу помещался буфет, а по стенам стояла остальная необходимая мебель. Ни одна вещь в отдельности не имела жалкого вида, но почему-то вся обстановка комнаты в целом говорила о нужде. Быть может, из того же чувства приниженности миссис Гипп до сих пор носила траур по мужу, давным-давно умершему. — Ну, дорогой мой Уриа, — сказала она, приготавливая чай, — день посещения мистера Копперфильда навсегда останется для нас памятным. — Я уже говорил об этом мистеру Копперфильду, — отозвался сынок. — Очень жаль, что отец наш не дожил до сегодняшнего дня: как бы он порадовался такому гостю! — продолжала миссис Гипп. Все эти комплименты несколько смущали меня, но в то же время я был польщен, чувствуя себя таким почетным гостем, и сама миссис Гипп показалась мне приятной особой. — Мой Уриа давно мечтал о такой чести, сэр, — не унималась миссис Гипп, — он только боялся, что наше низкое положение не позволит вам притти к нам. И я сама, по правде сказать, опасалась того же: мы ведь были, есть и будем такими маленькими, ничтожными людишками. — Я убежден, что это вовсе не так, мэм; вам почему-то хочется подобным образом смотреть на себя, — заметил я. — Благодарю вас, сэр, — ответила миссис Гипп. — Мы знаем себе цену и в нашем ничтожестве умеем быть благодарны и за то, что имеем. Я заметил, что во время этих разговоров миссис Гипп постепенно со своим стулом все ближе и ближе подвигалась ко мне, а Уриа отодвигался, так что скоро очутился против меня. Они оба попеременно упрашивали меня кушать, предлагая самое вкусное из того, что стояло на столе. Правда, никаких особых лакомств там не было, но мне довольно было их горячего желания угостить меня. Очень был я тронут их вниманием. Сначала заговорили вообще о бабушках, и я тут принялся рассказывать о своей; затем они свели речь на отцов и матерей, и я им рассказал о своих родителях; наконец, затронули они вопрос об отчимах, и я начал было рассказывать о своем, как вдруг остановился, вспомнив, что бабушка наказывала мне совсем не упоминать о нем. Но вообще я, конечно, мог устоять против выпытываний Уриа и его маменьки столько же, сколько молодой зуб против щипцов зубного врача. Они делали со мной все, что хотели, и узнали от меня такие вещи, о которых я вовсе не хотел говорить. Я еще и теперь краснею, вспоминая, как со своей детской откровенностью все им выболтал, чуть ли не ставя себе в заслугу эту откровенность, и чувствовал себя настоящим покровителем своих почтенных собеседников.
|
|||
|