Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Дэнни Шейнман 5 страница



– Ты там, karthiamou, ты правда там? – Голос его чуть слышен. – Девочка моя, это ты?

Георгиос гладит гроб. А когда выпрямляется, становится видно, какие красные у него глаза.

– Ах, Александрия, что я наделал?

 

В городе к траурной процессии присоединялись все новые и новые люди. Воздух полнился рыданиями. Кортеж продвигался по узеньким уличкам старых кварталов, поднялся по склону и приблизился к воротам маленькой часовни Агиа София, где их поджидал седобородый отец Никос в черном облачении. Гроб с телом Элени поставили на длинный стол в центральной апсиде, где ему, согласно традиции, предстояло простоять целую ночь в окружении родственников.

Ночью грозовые тучи выплеснулись сильным ливнем – месячная норма за одну ночь. Могилу, выкопанную два дня тому назад, размыло, она заполнилась водой. Пока шло отпевание, кладбищенскому рабочему пришлось откачивать воду и рыть яму чуть ли не заново. Народу пропасть.

В православном обряде Лео не понимал ни единого слова, он вышел из часовни, встал у могилы. С гробокопателя пот катил градом.

Небо над головой было светлое и чистое, ничто не напоминало о ночной грозе. Александрия выбрала очень тихое и спокойное место. Когда Элени с Лео приезжали на Китос, они частенько поднимались к часовне, а потом козьими тропами меж оливами спускались к пустынному берегу, любуясь по пути изумрудно‑зеленым морем, и подолгу сидели на низкой стене небольшого кладбища. Если на берегу никого не было, они раздевались догола и ящерками лежали на теплом песке, а когда солнце припекало, бежали в море, резвились в воде.

Теперь этот пейзаж со всей его умиротворенностью и негромким звоном козьих колокольчиков навсегда с Элени.

Когда процессия во главе с отцом Никосом показалась в дверях часовни, могильщик отложил лопату и вытер со лба пот. Под звуки молитвы гроб опустили в могилу. В толпе возникло непонятное замешательство, какой‑то мужчина что‑то кричал, некоторые кивали в знак согласия. Поднялся ропот. Послышались металлические удары и скрежет.

Лео растолкал людей. Могильщик пытался своей лопатой поддеть крышку гроба.

– Что он делает! – заорал Лео. – Не смейте открывать! Уже неделя, как она умерла!

Он попробовал вырвать лопату, но отец схватил его:

– Лео, они хотят, чтобы все было, как положено. Чтобы в гроб вошел воздух.

Лео оглянулся на Александрию. Та утвердительно кивнула.

– Папа, не разрешай им, – прошептал Лео.

– Им надо увидеть ее. Они не могут оплакивать ее заочно. Иначе она будет являться им. Надо убедиться, что она там.

– Разумеется, она там. Господи, я сам это видел.

– Лео, этого недостаточно. Я должен знать наверняка.

– Ты это о чем?

– Потом скажу. Ты уж поверь мне.

Грохот усилился. Крышка не поддавалась. Кто‑то принес ломик. Лео отошел на несколько шагов в сторону. Там наверняка гниющая плоть – он не в силах этого видеть. Он и так насмотрелся за эту неделю.

Этот скрежет… Не похороны, а надругательство. Молитвы и те стихли, до того всем любопытно, что там под крышкой. А она наконец сдвинулась с места.

Лео прислушался. Все звуки смолкли. Он окаменел – какой невыразимый ужас они узрели?

Послышалось сдавленное рыдание – или скрип? Страшнее звука Лео не слышал во всю свою жизнь.

Он обернулся.

Опустившись на колени, Георгиос всматривался в могилу. Из его открытого рта рвался хрип, полный горя и неизбывной вины. Александрия оседала на землю, и сестра кинулась подхватить ее.

Лео медленно заглянул в яму.

Элени лежала в гробу в точности такая же, какой он ее оставил, пальцы сжимают каменную статуэтку, лицо напудрено, губы накрашены. Сон ее сладок.

Это ее красота и молодость лишили всех языка.

Лео подался вперед. Пусть их похоронят вместе. Он не знал, что его остановило.

Трусость, должно быть.

 

И тут он услышал голос.

– Живи, – сказала она. – И живи счастливо.

 

[12]

 

 

 

Отлично. Поставь воду сюда… нет, поближе ко мне… спасибо. Знаешь, пожалуй, доктор был все‑таки прав… наверное, мне надо отдохнуть. Что‑то меня в сон клонит. Не надо? Хочешь, чтобы я продолжил? Ладно, Фишель. Вижу, мой рассказ тебе по душе. Ах да, понимаю… ты так и не заговорил. Слушаешь и молчишь, ведь так? Ну и ладно. Только помни: мама очень за тебя волнуется. С Хрустальной ночи прошло всего три недели. И вот еще что: когда меня забрали, я ведь уже был болен. Ну побрили мне голову, наставили синяков, – вот ты и потерял дар речи, ведь в этом причина? Но ничего, нас не убьешь. За тучами всегда светит солнце… что, не верится? Понимаю. Тебе есть над чем подумать. Когда придет время, заговоришь. Ну, за дело?

 

Однажды нам с Ежи Ингвером взбрело в голову оборвать все цветы перед школой. Нам было лет по восемь. Разумеется, нас поймали и отправили к директору. Мы стояли у двери его кабинета и ревели в голос, такой нас взял страх. Ну просто конец света.

И вот опять мы рядом, объятые ужасом. Только что прозвучал приказ лейтенанта Найдлейна: выдвинуться на передовые позиции. И как когда‑то в детстве, мне захотелось к маме: пусть она утешит, скажет, что все будет хорошо.

Я прижал к губам письмо Лотты, вдохнул запах ее духов и спрятал листок в нагрудный карман рядом с фотографией, которую ты держишь в руках.

– Шевелись, Данецкий, – глумливо изрек Кирали на своем ломаном немецком. – Не годится заставлять смерть ждать.

Я подхватил винтовку и вместе со всеми двинулся к передовой.

Много раз берега Гнилой Липы приходили ко мне в кошмарах, Фишель. Я выискивал в книгах по истории упоминания про места моего первого боя. Мы были солдаты, мы исполняли приказ, мы дрались за кусок покрытой травой земли. Общая картина была от нас скрыта. Это теперь я знаю, что на пятидесяти километрах фронта к востоку от реки находилось почти полмиллиона русских. А нас, австрийцев, сражалось всего сто семьдесят пять тысяч.

Мы были обречены с самого начала.

 

Окопов как таковых у нас не имелось – так, траншейки по колено глубиной, в которых можно было укрыться, только если лечь. Наша часть находилась на опушке недалеко от реки, метрах в пятидесяти. Слева – густой лес, справа – открытое пространство. По ту сторону реки открывался похожий вид: перелески, луга, небольшие холмы.

Было душно и тихо. После бессонной ночи под веки мне словно песку насыпали.

Я сжал руку Ежи и чуть слышно сказал:

– Удачи тебе, дружище.

– Мы победим, Мориц, – ответил он. – Мы будем сражаться не за австрийцев. За Уланов.

 

Приказ о наступлении пришел на рассвете. Загрохотала артиллерия. Казалось, ее целью было поднять побольше пыли над позициями русских, никаких других последствий артподготовки заметно не было. Да и продолжалась она всего двадцать минут.

И сразу лейтенант Найдлейн скомандовал: «Вперед!»

У всех душа ушла в пятки.

– Вперед? – недоуменно заорал Кирали, повернувшись к лейтенанту. – А огоньку подбавить? Русским‑то хоть бы хны!

– Это приказ, Кирали, – зло прошипел Найдлейн. – Смелее в бой, и да поможет вам Бог.

С винтовками наперевес мы выбрались из траншей и двинулись в сторону реки. За нашими спинами выбивали дробь барабанщики. Вражеские пушки почему‑то молчали.

Мы цепью вышли из леса. Русские безмолвствовали. Что бы это значило? У них кончились боеприпасы? А может, они отступили?

Мы подошли к реке. Опять заработала наша артиллерия. В мелких местах за ночь был переброшен деревянный настил, но многие переправлялись вброд, подняв винтовки над головой.

Противоположный берег был высокий и крутой – недурная, но кратковременная защита. Вскарабкавшись наверх, мы двинулись дальше – по открытому лугу, там и сям усеянному купами кустов. Местами трава доходила до пояса, цеплялась за ноги, словно желая нас остановить. Наши ряды щетинились штыками. Еще сто метров, сто пятьдесят, двести… Русские упорно молчали. Но они никуда не отступили – на фоне красного рассветного неба я видел впереди темные фигуры. Русские поджидали нас, подобно хранителям ада.

Поджилки у меня затряслись: нас явно заманивали в ловушку. Инстинкт велел мне: «Падай, заройся в землю, слейся с корнями и червяками». Но я продолжал бежать вместе со всеми.

Сейчас начнут стрелять, понял я, бросив взгляд на восток. Наши солдаты тоже вскинули винтовки и прицелились.

И тут над головой у нас раздался свист.

Совсем рядом грохнуло. Земля под ногами качнулась.

Еще взрыв. И еще. И еще. Пушки били прямо по нам. Дым ел глаза, я задыхался.

Что‑то с силой ударило меня по спине, и я рухнул на четвереньки.

Ранен? Убит? Неужели мне суждено погибнуть в этой высокой траве?

Вывернув руку, я пощупал спину. Вся ладонь в крови, но боли я не ощущал.

Рядом со мной вдруг обнаружился окровавленный ботинок. Ошметок оторванной ноги торчал из него.

Так вот чем меня ударило, понял я. А сам я не ранен, это не моя кровь.

Куда‑то делся Ежи – его больше не было рядом со мной.

Наша самоубийственная атака продолжалась. Я мысленно попрощался с родными, с Лоттой и поднялся на ноги.

Рыжая дымка заволокла поле брани. Троих солдат передо мной разорвало на кусочки.

Я сделал несколько шагов и споткнулся о тело.

Это был Петр Борислав, точнее, то, что от него осталось. Он был разрезан вдоль пополам, левая часть отсутствовала. Сердце висело на ниточках ближе к ноге, одна рука валялась в нескольких метрах.

С ужасом и отвращением я отвернулся.

Вокруг рвалась шрапнель. Взрывы слились в один оглушительный рев.

Лейтенант Найдлейн припал к земле рядом со мной. Он весь трясся.

– Следуй за мной, – прохрипел он. – Здесь неподалеку их пушка на позиции. Надо ее захватить.

Он указал на купу деревьев в сотне метров от нас. Из‑за мешков с песком торчал ствол.

– Нам надо подползти поближе и как следует все рассмотреть. С другой стороны тоже подойдут наши. Возьмем русских в клещи.

Мы поползли по‑пластунски и в густой траве наткнулись на удобную канаву. Пули так и свистели над нами – обе стороны вели интенсивный огонь. Во встречное наступление русские не пошли, и кое‑кто из наших ворвался к ним в окопы. Завязалась рукопашная.

Но большая часть наших войск оказалась рассеяна по лугу. Все основы тактики, которым нас учили в мирное время, забылись, приказы командиров не доходили до подчиненных, каждый был сам за себя.

За исключением меня. Мне офицер дышал прямо в ухо. С ужасом я услышал приказ: высунуть из травы голову и оценить положение.

Да он рехнулся! Зачем так искушать судьбу? Это же просто чудо, что нас до сих пор не убили! А стоит мне приподнять голову, как ее просто снесет.

– Выполнять приказ, Данецкий! Какие вы, евреи, трусы! Как бы нам из‑за вас не проиграть войну!

Такого я вынести не мог.

– Это из‑за вас, болванов австрийцев, мы все проиграем! – выкрикнул я в ответ. – Вы только и умеете, что танцевать вальс и штрудели жрать! Откуда вы взяли, что победите русских? А с виду вы такие храбрые!

Мы лежали, припав к земле, и прожигали друг друга взглядами. Слова мои крепко задели лейтенанта.

– Данецкий, ты будешь наказан.

– Жду не дождусь, – ответил я. – Если только останусь жив к концу дня.

– Выполнять, Данецкий!

– Да будет вам, лейтенант!

Найдлейн вытащил пистолет и приставил к моей голове.

Если перед человеком встает выбор, умереть прямо сейчас или хоть несколькими секундами позже, он обязательно ухватится за второе. Вот почему люди выбрасываются из окон горящих зданий: вдруг Бог успеет смилостивиться, пока летишь к земле, и ты останешься жить. Пусть покалеченный, пусть с переломанными костями. Надежда затемняет рассудок.

Я набрал в грудь воздуха и приподнялся. Шквал пуль тотчас срезал вокруг траву. Но ни одна в меня не попала. Бог решил повременить с моей смертью.

Найдлейн засмеялся.

– Ну что, еврейчик, жив? Что видел?

– Мы от них меньше чем в тридцати метрах, лейтенант. Только высокой травы дальше уже нет. Голая земля. Что будем делать?

Лейтенант задумчиво пощипал усы.

– Жди здесь, – сказал он наконец и уполз в траву.

Мне показалось, прошла вечность. Хотя на самом деле лейтенанта не было несколько минут.

– Отлично, – задыхаясь, произнес он. – Слева от нас Хаусман и Ковак, за ними Водецкий и Ролька. Когда у русских кончится боекомплект, мы на них кинемся. Застрелим их прямо в их логове. Захватим плацдарм. И будем палить по ним из их же орудия.

Мы подождали. Скоро лейтенант кивнул мне.

Мы вскочили на ноги и бросились вперед. Смутно помню, что и другие бежали рядом с нами. Но у вражеской позиции с нами оказался один Ковак.

Русских было трое. Они не ожидали нападения. Мы убили их. По выстрелу в голову – и мы уже карабкаемся через мешки с песком. Тут‑то в Ковака и угодила пуля – на ту сторону свалилось уже его безжизненное тело.

Нам вдвоем позицию было не удержать никак, и Найдлейн превосходно это понимал. Несколько выстрелов в замок орудия – хоть из строя его вывести, – и мы мчимся к ивняку. И надо же, лейтенант споткнулся о корень. Стоило ему замешкаться, как его тут же ранило в ногу.

Мне бы полагалось ему помочь… но я несся во весь дух. Найдлейн хромал вслед за мной. Добежав до кустов, я рухнул на землю.

Вторая пуля попала лейтенанту в спину, но он не упал. Еще одна пуля пронзила его насквозь, из раны в животе хлынула кровь. Вот тут он свалился. И пополз.

До зарослей оставалось метров десять, когда ему пробило голову и он упал лицом в траву. Ноги и руки еще подергались, но скоро замерли.

Безжалостная бойня продолжалась битых два часа вдоль всей реки, в лесах и в полях. Целые полки были обескровлены, сотни храбрых офицеров отдали жизнь не за понюх табаку – приказ атаковать равнялся смертному приговору. Луг был усеян воронками и обрывками сине‑серого обмундирования. Оторванные руки продолжали сжимать винтовки. Вокруг валялись куски человеческого мяса, к небесам неслись стоны раненых.

К десяти утра русская пехота перешла в наступление и прорвала линию обороны Двенадцатого корпуса слева от нас. Наконец мы получили приказ отходить.

Началось повальное бегство. Русская артиллерия не смолкала.

Я видел трупы шести наших барабанщиков, выложенные как по линейке, глаза и рты широко открыты, барабаны аккуратно поставлены рядом, словно ребенок играл с оловянными солдатиками. Не знаю, что их убило, что вдруг так ужасно состарило их лица.

Мы бежали несколько километров, будто стая обезумевших кур, пока за нас не взялись офицеры и не последовал приказ построиться. Тут я натолкнулся на Кирали. Форма на нем была чистая‑чистая. Я спросил, где он прятался. Кирали лишь улыбнулся и подмигнул.

Вот и наша часть. Только тут мы узнали масштабы катастрофы. Поверка показала, что из двухсот шестидесяти человек осталась едва половина. А всего на берегах Гнилой Липы нас погибло в то утро двадцать тысяч.

Ежи Ингвера нигде не было. Где он, что с ним? Я стал спрашивать о нем однополчан, но никто его не видел.

Я был в отчаянии. Всего‑то один день боев, и я потерял двух своих лучших друзей, Ингвера и Борислава, и видел смерть моего лейтенанта.

Но горе мое, как оказалось, было преждевременным. Часа через два из леса показалась сгорбленная фигура и медленно направилась к нам.

Это был Ежи. На спине он тащил Найдлейна. Я подбежал к нему и помог спустить лейтенанта на землю. Мы с Ингвером крепко обнялись. Мне трудно сейчас передать мою тогдашнюю радость.

Как ни удивительно, Найдлейн был еще жив. Его отправили в госпиталь, а Ежи наградили. Что до меня, то за всю войну никаких наград я не получал. Остался в живых – вот главная моя награда.

 

Времени на передышку не было. Пополз слух, что приближается русская кавалерия. Одна мысль о казаках наполняла нас дрожью. В связи с небоеспособностью частей последовал приказ о дальнейшем отступлении.

Запруженные людьми дороги вели на запад, войска перемешивались с сельскими беженцами. С собой крестьяне везли пожитки, гнали скотину. Повозки, экипажи, телеги, конные платформы, полевые кухни, грузовики… каких только средств передвижения тут не было! Время от времени откуда‑нибудь из хвоста колонны раздавался вопль: «Kosaken kommen!» – и солдаты в панике разбегались по окрестным полям.

К закату мы прошли километров тридцать и умирали от голода и усталости. Когда прозвучала команда «Привал!», я как был повалился на обочину и моментально заснул.

Две недели мы шагали днем и ночью. Ко всем прочим нашим бедам, разверзлись хляби небесные. Дождь лил и лил. Дороги раскисли, артиллерийские повозки по ступицу увязали в грязи, и кони надрывались и падали замертво. Колонны еле двигались, дороги стало не отличить от полей, сплошная трясина простиралась от горизонта до горизонта. Пришлось выпрячь лошадей и оставить грузы врагу.

Мы пересекли Днестр. Лемберг достался врагу. В каждой деревушке мы видели одно и то же: евреи бежали, а русины оставались. Они были внешне радушны, кормили нас, давали кров нашим офицерам, – но доверия к русинам не было никакого. Известно было, что они ждут не дождутся своих братьев русских, ходили слухи, что все они шпионят в пользу России.

Порой нам везло и удавалось переночевать в амбаре или на гумне, но чаще приходилось спать под открытым небом, и хорошо еще, если у костра. По полям сновали евреи – по большей части ужасные бедняки, чуть ли не нищие – и собирались толпами у деревьев на молитву под руководством своих рабби. Наибольшее внимание солдат привлекали хасиды со своими пейсами. Их называли «сбродом», а Кирали даже плевал в их сторону.

– Данецкий, почему ваши женщины бреют волосы? Гадость какая, – как‑то спросил он у меня.

– Не все. Только хасидим.

– Ну хорошо, так почему?

– Потому что сотни лет казаки совершали набеги на еврейские селения и насиловали женщин. И те стали брить себе головы, чтобы обезобразить себя. А теперь это просто обычай. Напоминание о том, что всегда найдутся негодяи вроде тебя, которые захотят их оскорбить.

Но для Кирали мои слова были что о стенку горох. Он не унимался. В моих глазах он заслуживал презрения. Откуда в нем столько злобы, удивлялся я, слушая, в каких выражениях он жалуется на жизнь, обязательно сперва по‑венгерски, а потом в переводе на ломаный немецкий, чтобы все, кто оказался рядом, ничего не упустили.

«Будь проклята корова, родившая теленка, из кожи которого сделали вот этот ранец, что весит тонну и стер мне спину до крови», – к примеру, говорил он. Или: «Будь проклята река, несущая свои воды в море, над которым рождаются тучи, дождем льющиеся мне на башку вот уже который день». В столь же изысканной манере он поносил людей за жадность и глупость. Война, лишения, так что его желчность вроде бы понятна, но, судя по всему, Кирали был таким всегда. Он жил ненавистью, как я жил любовью.

Двадцать дней я не мылся. Ноги у меня сопрели. Мне казалось, мучения мои ужасны. Но, как выяснилось, многодневный марш по грязи – это самое легкое испытание в череде уготованного мне Богом.

16 сентября 1914 года мы перешли Сан.

На мосту мы с Ежи на минуту остановились. Из глаз у нас хлынули слезы. Уланов сдан врагу! Мы смотрели на мутную реку, на ту самую воду, которая каких‑то несколько часов назад текла через наш город. Увидимся ли мы когда‑нибудь с близкими? Я бросил в Сан два камешка и поклялся во что бы то ни стало отыскать Лотту, куда бы ни занесла ее судьба.

Мы погрузили ноги в воды Сана – реки, омывающей наши мечты. Враг может забрать кусок территории, но забрать мечту он не в силах, мечта всегда пребудет со мной – лес, тихая заводь и солнце, играющее в волосах Лотты. И среди этого великолепия ты, Фишель, и Довид, и маленький Исаак будете бегать за бабочками среди деревьев.

 

 

На раннем этапе войны мы терпели поражение за поражением. После шести недель боев мы оказались отброшены к реке Дунаец – километров за триста от границы. В руках врага теперь был не только Уланов, но и большая часть Галиции.[13] Масштаб разгрома почти невозможно себе представить… достаточно сказать, что за такой краткий срок только на этом фронте погибло почти полмиллиона человек. Воистину род людской лишился разума. Помни, Фишель, – шесть недель и пятьсот тысяч убитых. Галиция превратилась в одно гигантское кладбище.

А меня изводила дизентерия. Стоит в округе появиться какой‑нибудь заразе, я всегда заболеваю первым. В школе лучшим учеником был Ежи, у меня способностей хватало только на языки. Зато подхватить болезнь – в этом мне не было равных. Как вспомню про эту дизентерию… я, наверное, удобрил тысячу деревьев. Животики надорвешь… ох… смеяться‑то мне и не стоит, очень уж больно.

К счастью, у Дунайца войскам дали достаточно времени на перегруппировку. Наладилось нормальное снабжение, кормить стали по‑человечески, укрепилась дисциплина. Немцы (они утратили к нам всякое доверие, что неудивительно) обещали помочь людьми. Австрия была рада любой помощи. Но главное, заработала почта и начали приходить письма. Каждый день я поджидал почтальона, как верный пес – хозяина. Только мне ничего не приходило – и пес поджимал хвост.

Где же мои родители, братья и сестры, где Лотта? Бежали на запад? Или попали в лапы к русским? Время шло, и я все больше волновался за них. Мне стало невыносимо видеть радость на лицах товарищей, чьи имена выкликал почтальон. Кирали, с кем мне, к несчастью, довелось жить в одной палатке, только смеялся надо мной. Ему тоже никто не писал, а он и в ус не дул.

– Меня никто не любит. Я никого не люблю. Так оно легче живется, – говаривал он.

Следующие несколько месяцев мы то наступали, то отступали, но форсировать Сан нам так и не удалось. Мне многое довелось повидать, Фишель, только рассказы про войну все на один лад, так что не стану мучить тебя подробностями. Достаточно сказать, что к концу ноября мы опять были на берегах Дунайца, немецкая помощь так и не пришла, русские были в двадцати километрах от Кракова, перешли Карпаты, вторглись в Венгрию и заняли город Бартфельд. Зима была на носу, империя трещала по швам, казалось, русские полчища вот‑вот хлынут с гор и возьмут Будапешт.

Говорил я тебе про Перемышль?.. Нет?.. Значит, забыл. Перемышль был стратегически важный пункт на реке Сан, город‑крепость. В начале войны там находилась штаб‑квартира нашего главнокомандующего, барона Конрада фон Гетцендорфа, который поклялся, что никогда не отдаст Перемышль врагу. Хотя все повсеместно отступали, на оборону крепости было брошено двести пятьдесят тысяч человек. И все они попали в окружение. Правда, город был хорошо укреплен и продовольствия запасли до весны. Все наши усилия теперь были направлены на то, чтобы прорвать блокаду Перемышля, пока люди не начали умирать с голоду. Потерять крепость значило пасть ниже некуда.

И что же в отчаянии делает Конрад? Несусветную глупость: зимой загоняет свои войска в горы.

 

В день нашей отправки Кирали явился с большим бумажным свертком.

– Значит, тебя все‑таки кто‑то любит, – засмеялся я.

– Не меня, а тебя, – кисло сказал Кирали и запустил свертком мне в голову.

Прежде чем вскрыть, я тщательно осмотрел посылку. Отправлена она была из Вены, мое имя выведено крупными буквами – черной тушью и от руки. Об отправителе сообщали буковки поменьше: Лотта Штейнберг – и незнакомый мне адрес.

Я поднес пакет к носу и глубоко вдохнул. Запах кожи перебивал слабый аромат ее духов. Кирали смотрел на меня завистливыми глазами. Не годилось делить с этим хамом такую минуту.

Я вышел из палатки и вскрыл посылку. Внутри оказался теплый жилет из медвежьего меха и такие же перчатки. Из кармашка жилета торчало свернутое письмо – больше за всю войну я не получил ни единой весточки от Лотты. Я столько раз перечитывал это письмо, что выучил наизусть. Фишель, открой верхний ящик письменного стола… под пресс‑папье лежит несколько конвертов… да‑да… передай их, пожалуйста, мне. Спасибо. Вот оно.

 

 

Милый мой Мориц!

Прости, что не написала тебе раньше. Столько всего стряслось за эти месяцы. В сентябре мы бежали из Уланова, взяв с собой то немногое, что могли. Большую часть шкурок и шуб отец спрятал под полом фабрики. В надежде сесть на поезд до Кракова мы направились в Рудник, но все эшелоны оказались забиты ранеными и военным снаряжением. Отец пытался подкупить одного офицера, но его угораздило попасть на порядочного человека, который сказал, что ни под каким видом не допустит гражданских на железную дорогу. Пришлось нам со всем нашим скарбом, лошадьми и повозками возвращаться на шоссе и влиться в общий поток беженцев.

Это был настоящий Исход! Никогда мне еще не приходилось так тяжко! Мы спали под дождем в экипажах, укрываясь шубами, и все равно промокали. В каждой деревне мы пытались за хорошие деньги найти место в корчме, на постоялом дворе, да хоть бы и в крестьянской хате, но все было занято военными. В комнатах – офицеры, в амбарах и сараях – солдаты. Нас, неприкаянных евреев, были целые толпы. Грязь всюду, борода у отца свалялась, платья матушки покрылись пятнами. Мы набирали дождевую воду в миски и кастрюли, чтобы умыться, но не пройдет и нескольких минут, как ты опять грязный. Я видела, как мужчины и женщины испражнялись прямо у дороги на виду у тысяч беженцев. Это же надо до такой степени забыть о приличиях! Что творилось в голове у этих людей? Даже в самые тяжкие времена надо сохранять достоинство, иначе мы делаемся хуже животных.

Хуже всего к нам относились поляки. Они и в мирные времена не горели к нам любовью, а сейчас будто с цепи сорвались. В некоторых деревнях не успеют евреи как следует собраться, а поляки уже ждут у дверей, чтобы занять их дом. А вдруг в Уланове тоже так получится? Мы ведь очень хорошо относились к нашим работникам, вряд ли они с нами так поступят, правда?

Кормить лошадей нам было особенно нечем, и они еле тащили нагруженные шубами повозки. Меха очень скоро стали помехой, и папа решил обратить их в деньги, они нам всяко нужнее при сложившихся обстоятельствах.

Папа встал в экипаже во весь рост и принялся кричать: «Дешево отдаю меха, кролик, лиса, норка, все, что пожелаете!»

Представляешь, Мориц? Так смешно! Сразу же собралась небольшая толпа, стали хватать шубы грязными руками, словно на рынке. Посреди хаоса словно образовался островок нормальной жизни. Хороший продавец по покрою сюртука, по ухоженности ногтей, по румянцу на лице сразу определит, сколько покупатель готов выложить за товар, но там, на дороге, даже богач смахивал на бедняка. Отец был хитер и не стал предлагать вещи задарма, он знал: каждый в этой грязюке, под моросящим дождиком, будь то мужчина, женщина или ребенок, мечтал про себя, как бы завернуться в теплый мягкий мех. И он пустил вещи с торгов, с аукциона. «Сколько предложите за эту замечательную белейшую шубку, на которую пошли лучшие кролики, какие только есть в Галиции?» – и неважно, что шубка больше походила на скатерть после пира с обильными возлияниями. Люди торговались, перебивали цены, вытаскивали деньги из кошельков и карманов, потрясали пачками банкнот. За три часа мы продали тридцать меховых пальто и двадцать три шапки. Отец был в восторге: никогда в жизни товар не улетал у него так быстро.

Медвежью шкуру продавать не стали, мех у нее был самый теплый и мягкий, и я решила под ней спать. Да и вообще медведь – редкость для скорняка. Когда мы наконец приехали в Краков, я раскроила ее и сшила подарок для тебя.

Сейчас мы в Вене, живем у папиного приятеля, у него свой магазин. Но мы не можем квартировать у него вечно. Как только Австрия отвоюет обратно Уланов, мы вернемся в родной город. Ведь когда‑нибудь это случится, правда, Мориц? Хотя вести с фронта не радуют. Мы проигрываем по всем статьям, хорошо хоть у немцев в Пруссии дела обстоят получше. Я все время думаю о тебе и волнуюсь за тебя. Опубликованы списки потерь – они чудовищны, – но твоей фамилии я там не нашла. Еще в начале войны несколько ребят из Уланова погибло, плач матерей разносился по всему городу. Прошу тебя, будь осторожен, не храбрись зря. Лучше выйти замуж за труса, чем оплакивать погибшего героя.

Получил ты весточку от родных? Твои мать с отцом решили остаться в Уланове. Мы слишком стары, чтобы срываться с насиженного местечка, сказали они. А вот твои братья и сестры ушли вместе с нами. По словам Эйдель, они направлялись в Берлин. Похоже, твои старшие братья не хотят попасть в резервисты, а может, желают вступить в немецкую армию. У них вроде больше порядка, чем у нас.

Боюсь, война продлится куда дольше, чем мы все ожидали. Говорили, к зиме военные действия завершатся, но вот уже январь, а боям конца‑краю не видно. Получается, надо ждать до следующей зимы? Или еще не одна зима перед нами? Во всяком случае, жилет удобнее пальто, если настанут холода, жилет можно надеть под форму. А разве можно идти в бой в шубе? Тебя просто засмеют. А медведь очень теплый. Под этой шкурой спала я, так что всякий раз, когда наденешь жилет, вспоминай обо мне.

И вот что, ангел мой, пиши мне чаще. Твои письма дают мне надежду. Пока пиши в Вену, но как только Уланов снова будет наш, мы вернемся. Без своей фабрики папа места себе не находит. Поначалу он отдавал свой досуг поискам достойного жениха для меня, но я и смотреть не хотела на всех этих молодых (и не очень молодых) людей. По сравнению с моим парнем с берегов Сана они такие неинтересные, плоские! И я набралась смелости и сказала отцу, что, пока ты живой, мое сердце отдано тебе. Наверное, война смягчила его нрав. Женихов у нас больше не бывает, и папа сказал, ему все равно, за кого я выйду, только бы брак оказался счастливым. Добрая весть, правда? Возвращайся домой – и мы сразу поженимся. Главное, поскорее разбить русских.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.