Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ВАСЕНЬКА. НА ВОЛЧЬЕЙ ШУБЕ



ВАСЕНЬКА

 

Васенька был мальчик тихий и кроткий, он любил цветы, букашек, бабочек, читал книжки или гулял в саду, и, казалось, Дьявол нигде не подстерегал его.

Васенька был третьим братом в семье, где было семь сыновей, и все друг на друга похожие, хоть злые языки говорили, что мать у них одна, а отцы все разные. Злые языки впадали в излишество. Семь сыновей, и все погодки, старший уж юноша, Васенька мальчик, а самый младший еще в колыбельке. И когда в доме бывали гости, — а в сущности когда там не бывало гостей — вечером под звуки рояля четыре старшие брата и трое детей соседских водили в зале хоровод и весело распевали: «Семь сыновей — все без бровей». А гости смеялись. Ибо действительно в этом доме у детей странные были брови: у всех, как у Мефисто, приподнятые, но у темноволосых чрезмерно отчетливые, а у светловолосых почти безволосые, и вдруг у светловолосых, оттого ли, что пылью лицо покроется, или от особой игры света и теней брови, за минуту безволосые, становились тоже особенно отчетливыми. И дети водили хоровод, а взрослые сидели по углам, и у них свои были беседы и забавы.

Дом был большой, деревенский — сколько бы гостей ни приехало, всем место найдется. И гости приезжали. Хозяева были хлебосольные. Устроить обед или ужин было для них первое удовольствие. И в лесах было много дичи, а в реках и в прудах рыбы. И два другие имения только для того и существовали, чтобы поставлять всякую живность в эту веселую усадьбу и чтобы все доходы с них, наработанные почерневшими руками, превращались в забаву и смех в этом большом доме. Смех был в зале и в гостиной от умных разговоров и острых шуток. Смех проходил по коридорам, перемежаясь с извилистым смешком. И сдавленный смех раздавался в спальнях, которых было много. А иногда откуда-то доносился плач, тихие звуки рыдания. Но это было редко. И кто бы это мог быть? Дети никогда не плакали. На них не обращали никакого внимания, но им от этого лишь было весело, и их было так много, что они друг в друге находили все, что нужно.

Васенька был не в пример другим. Он иногда играл со всеми и в прятки, и в снежки, и в горелки, и в мяч, во все игры, домашние и вольные, во все игры, летние и зимние, и в чет и нечет, и в белое и черное. Но играл он неохотно и редко, а больше сидел в своей комнатке за книжкой и еще больше был в саду, на лугу и на опушке леса.

— Ты чего, Васька-кот, все один бегаешь? Мышей, что ли, ловишь? — грубо спрашивал его двоюродный брат солдат, только что пришедший с войны.

Но Васенька безмолвно уклонялся и от грубого вопроса, и от нежелательного общества. Мышей он не ловил, но вопрос ему не нравился и очень не нравилось слышать прозвище «Васька-кот». Было гораздо приятнее, когда сероглазая мама, расчесывая свои волосы, говорила ему иногда: «Васенька, ты куда уходишь? Посиди у меня, помурлыкай немножко». Но это редко случалось, что сероглазая мама так с ним говорила. Она совсем не была нежной с детьми. В ее сердце нежность была слишком близко от страстности, и ее нежность вспыхивала не в обществе детей. Отец был нежнее, но он боялся показывать нежность к детям, у него были злые сомнения. Впрочем, к Васеньке он относился как бы с отдельностью. У Васеньки на правой ножке было круглое родимое пятно, словно малое солнышко, и такое же родимое пятно было на правой ноге у отца. Ноги у людей, однако же, скрыты, и, быть может, это не редкость — родимое круглое пятно на левой или правой ноге?

Книжки у Васеньки были с картинками. Были там дикари, путешествия, охота за бизонами, острова, где живут черные, корабли, которые летают по воздуху и плавают под водой, тигры и змеи, скрытые клады, колодцы, в которых серебро вместо воды, и говорящие птицы, и говорящие насекомые, подумать, подумать. В одной книжке, очень интересной, но только с очень плохонькими картинками, Васенька прочел, как медведка звонила в колокольчик и сзывала на бал майских жуков и жуков-могильщиков. Это поразило Васеньку чрезвычайно. Он знал, что майские жуки поднимают долгий гул и звон, когда летают вкруг молодых и старых берез, он очень любил также черных бегунов, и изумрудных бронзовок, и быстрых жужелиц, у которых бронза надкрылий темновато-желтая, но он никогда не видал живой медведки, хоть знал, что в саду есть одна норка медведки, и никогда не знал, что по вечерам медведки скликают гостей колокольчиком. И два и три вечера он уходил в сад, ложился у пня березового, около которого должна была появиться медведка, ждал и молил кого-то или что-то, чтоб сегодня уж она пришла непременно. Но медведка так и не пришла.

Что ж, много и другого всего есть. Васенька очень любил ночных бабочек. В мае, когда цветет сирень, много летает по вечерам около балкона, где кусты лиловой сирени и белой сирени, много летает желтых и белых бабочек. Хорошо смотреть на них, они вьются, как в танце, улетают и возвращаются, перепархивают с ветки на ветку, как птицы, порхают, порхают, дрожат цветочными крылышками, и сирень живет особой ночною жизнью и так пахнет нежно — надышишься, потом не уснешь. А однажды на сирени Васенька поймал мертвую голову. Ему было немного страшно, но он был очень рад. Один только раз он увидел и поймал мертвую голову. Он отдал ее старшему брату, а тот посадил ее на булавку и потом за стекло, где уж много было ночных и дневных бабочек.

В болотных прудках плавают черные быстрые плавунцы. Хищно поднимаются и опускаются в воде. У Васеньки была большая банка, он наловил туда плавунцов, положил в воду землицы и стеблей, набросал дождевых червей и мух. Но плавунцы все скоро околели, и из банки долго был дурной дух.

Гораздо счастливее было с тритонами. Черненькие, смешные, с оранжевым брюшком, они жили в этой банке целое лето, а к осени Васенька снова их отпустил, бросил их в родную лужицу.

Всего таинственнее были ящерицы. Они такие быстрые и зоркие, их почти невозможно подстеречь и поймать. Жили они в расщелинах забора, что шел вокруг сада, грелись на солнце, ловили мушек, показывались порою в неурочный час, чтобы слушать музыку, потому что ящерицы любят музыку, и были такие осторожные, что прятались при малейшем шорохе. Однако у Васеньки хватало терпенья и ловкости выслеживать и подстерегать их целыми часами. Потом быстрый прыжок, меткий взмах руки — и красивая гибкая ящерка трепещет в детских пальцах. Он никогда их, однако, не мучил, как не мучил никаких животных. Поймает — и отпустит на волю, подержав в руке и посмотрев на ящерицу совсем близко. Иногда же уносил их к себе в комнатку, и много на своем веку видавшая банка становилась тюрьмою и замком ящериц. Там возникали малые гроты, вырастали малые-малые сады, неподдельные травки зеленели, и ящерица мелькала, ловя мушек.

Раз было совсем чудесно. Васенька поймал очень толстую ящерицу. Совсем легко поймал, почти взял, ей было трудно бегать. Он не мог понять, почему она такая толстая, был взволнован неожиданностью и сообщил о своем приобретении старшему брату, что делал весьма редко, не любя никому показывать свое царство.

— Она брюхата, — сказал брат. — У нее скоро будут дети.

Васенька ждал с замиранием сердца и все боялся, что дети у ящерицы родятся, когда он будет спать. Но дети родились днем, через два дня, в яркое солнечное утро. И как волшебно. Ящерица снесла пять прозрачных яичек. В них, как в стеклянных вытянутых шариках, лежали свернутые в клубочек премаленькие ящерята. Полежали минутку, стекловидная преграда порвалась, и в гномных гротах высокой банки появилось пять самых маленьких созданьиц, какие только видел в своей жизни Васенька.

В саду и прилегавшей к нему липовой рощице было много цветов, не только посаженных, как маргаритки, анютины глазки, жасмин и резеда с гелиотропом и лиловыми левкоями. По краям песчаных дорожек, расходившихся правильными линиями, ютился трогательный подорожник, на лужайках сочная цвела заячья капустка, желтели-синели иван-да-марья, алела дрема, которой стебелечек если под подушку положить на ночь, так во сне тот, кто мил будет, привидится, пахучие, палевого цвета, болотные стебли росли, а раньше всех по веснам на канавках синели незабудки и солнечно золотились одуванчики и лютики. У каждого цветка есть своя сказка, она слышится, когда долго и молча глядишь на цветок. У каждого цветка свое личико, улыбка своя, ласка, привет, взгляд, который притягивает, в каждом цветке поцелуй, бабочки и летят к ним целоваться.

И детская душа к ним шла, детские пальцы не рвали цветов, иногда лишь касались их, так, потрогать хотелось, нежности коснуться цветочной.

Магическая банка с тритонами и ящерицами, листки и мухи, цветы и бабочки, где ваш кроткий серенький котик, зачем не удержали его с собою, зачем не усыпили его, не убили, чтоб так замурлыкал он и больше его не было, не знал бы он, что значит — бархатные лапки, уснул бы и только мягкий пушок бы остался, словно с одуванчика, да несколько искр блестящих, несколько маленьких искорок.

«Семь сыновей — все без бровей». Песня крутилась и смеялась. Семь сыновей. «Чьи, чьи?» — пропиликала ночная птичка. «Чьи, чьи?» — пропищала мышь в стенной дырке. «Семь сыновей — все без бровей». Гости смеялись. Один из них, новый, даже пожалуй, слишком.

«Ну, дети, спать пора». Позабавили. Позабавились. Разошлись. Уснули.

Васенька, было сказано, не в пример был, по-особенному. Он уходил в свою комнатку и ложился спать, как и другие дети, но через час, через два просыпался, зажигал свечку и читал книжку. Сегодня ночью он проспал дольше обыкновенного, потому что вечером много танцевал, и проснулся, когда уже кончили ужин внизу и все гости разошлись спать. Вечер был на славу, и столько было гостей, что даже в большом доме не всем хватило места. Младшего брата Васеньки, который был еще в колыбельке, перенесли на эту ночь в комнатку к Васеньке, а в детской поставили большую кровать для нового гостя. Около колыбельки легла на полу няня малютки, крестьянская девушка, всего шестнадцати лет, — Любовь ее звали, Любка. А рядом с ней улеглась пришедшая к ней ночью пошептаться служанка, такого же возраста или немного постарше, Поля, Пелагея.

Когда Васенька проснулся, зажег дымившую свечку и начал читать повесть о том, как живут краснокожие, все кругом спали, весь дом спал, но неясная тревога чувствовалась в комнате, и Васеньке казалось, что в соседней комнате, где положили нового гостя, раздавался тихий шепот. Пустяки. Какой шепот? Ведь он же один там. Новый гость один. Васенька читал, и любопытствующая мысль его торопливо и осторожно бродила по пещерам, заглядывала во впадины гор и земных пропастей, блуждала по морям, медлила на островах и вновь заглядывала с любопытством в звериные норы и в земные пропасти. «И тут он схватил женщину, или женщина схватила его». Эти слова он прочел в книге, а в то же самое мгновенье ему почудился за соседней стеною смех. Васеньке сделалось беспокойно и от призрачного звука, им услышанного, и от этих непонятных слов. «И тут он схватил женщину, или женщина схватила его». «Собственно, что такое женщина? — вопрошал себя Васенька. — Ведь они такие же, как мы, только у них платье другое, и еще есть какая-то разница». Ему об этом что-то непонятное один крестьянский мальчишка сказал. Или это был двоюродный брат солдат? Кажется, и тот и другой. «Что-то вот там, — размышлял он, — где у меня животик и ноги, у них не такое, а другое».

Ему захотелось спуститься на пол, подойти к тому месту, где спали Любовь и Поля, и, приподняв у той или другой рубашонку, посмотреть, что же такое есть женщина. Ему было любопытно и страшно, и в то же время то, что делали на острове красноцветные, охотившиеся за быстрым зверем, было ему не менее любопытно. Хотелось читать дальше и хотелось подойти туда, где спали Любовь и Поля. Ему казалось, Васеньке, что это совершенно просто можно сделать, так тихонько, так тихонько. Они не услышат, он посмотрит, узнает и так же тихонько вернется на прежнее место. И будет снова читать. Ну хорошо, сейчас, вот только еще одну страницу нужно прочесть, пройти пещеру сейчас.

Тут в колыбельке раздался детский плач, и две юные няни проснулись. А Васенька более уже не проходил по пещере вместе с красноцветными, а опустив книгу, вдруг сделавшуюся неинтересной, загасил свечу.

Спать он, однако, не мог. Детский плач скоро умолк, но Любка и Поля шептались, а потом тихонько стали пересмеиваться.

Васенька снова зажег свечу и стал читать. Но в то время как мысль его длила нить начатого повествования, слух его с неясным беспокойством следил за ровными ритмическими движениями, раздававшимися в соседней комнате, совершенно непонятными тихими повторными звуками, словно там кровать была живая и немножко поскрипывала. И эти две девушки на полу, Любка и Поля, так хохотали, уткнувшись в подушку, что больше читать было нельзя.

— Поля, — сказал Васенька шепотом, и сам удивился звуку своего голоса, — чего вы хохочете?

Поля встала с полу и села к нему на кровать.

— А ты чего не спишь, безбровый? — сказала она. И близко заглянула ему в глаза своими черными глазами с их черными ресницами и четко очерченными черными бровями.

— Поля, — сказал Васенька дрожащим голосом. — Что у вас, у женщин, там? — И он показал своей ручонкой на то место ее тела, которое обожгло его мысль любопытством.

Помирая со смеха, Поля припала головой к его подушке, потом снова приподняла ее, и, отдернув его одеяльце, сказала:

— А у тебя что там? — И, тронув детский стебелек, смеющаяся и сияющая, она зажгла в детской душе огонь, который горит в мире с первого мгновения мира и горел в нем, когда мира еще не было.

Любовь лежала на полу одна и глядела блестящими глазами.

Одно мгновение нас делает другими, и тот, кто стал другим, часто не подозревает, что он уже навеки стал другой.

Васенька спал. Ему снились улетающие белые птицы, и он плакал во сне. Но в саду, за стенами дома, не было ни белых, ни черных птиц. Там шелестели старинные липы, пролетала темно-серая сова, да в полях серый жаворонок уж готов был проснуться и запеть свою весеннюю песню Солнцу.

Так много гостей уж никогда не было в большом доме. Детская колыбелька только раз была в Васенькиной комнатке. Любовь и Поля были далеко, за стенами. Васенька о них и думать позабыл. Жгучий вопрос, вставший в детском уме, более его не тревожил. Он снова жил своей душой среди шелестящих страниц и среди шелестящих деревьев. Но в земные пропасти он уже заглянул, заколдованные пещеры втянули его в себя, хоть пока ни он и никто кругом ничего об этом не знали. Тонкий хрусталик детства разбился, но росинки, загоравшиеся с каждым утром в чашечках цветов, не были слезами об этом, не были слезами о нем, как не слезы — эти дождевые капли, что текут без конца по оконным стеклам, желтоцветною, красною, темною осенью.

1908  

 

НА ВОЛЧЬЕЙ ШУБЕ

 

Вьюга шумела с вечера. Замела, занесла в усадьбе все окна. И без того уж они были промерзлые, так что дивно было глядеть на их узоры в лунную ночь и в лунный вечер. А тут еще эта метель. Разрисовала окна узорами погустевшими. Один в одном, один на другом, светят, уходят, возвращаются, ни один не повторится, каждый — другой, а все вместе сплелись — ни конца ни начала им нет.

К утру потеплело. Выпал новый белый снег. Много снега. Так свежо, и бело, и пушисто. Нарядился весь мир в свою зимнюю тайну, всеобнимающую. Недвижны деревья, увитые хлопьями. Глядят они белыми виденьями и на дворе и в саду. А в лесу повеселели звери от потеплевшей, свежей тишины. И игривыми, спутанными вдавленностями закрутился заячий след, от леса до поля и от поля до леса.

Хозяин усадьбы был охотник. Он жил в усадьбе один, а семья его была в городе. И в тот вечер, когда свистела вьюга, его не было в его отъединенном доме, а когда выпала свежая пороша и наметились звериные следы, он вернулся из города в усадьбу и привез с собой любимого своего сына. То был рыженький мальчик, десять ему было лет, уж пошел одиннадцатый. Рыжий мальчик не охотиться хотел с отцом, а играть в снегу, и играть в теплой комнате, и смотреть на картинки, что висели по стенам в пустынных комнатах, и до забвения смотреть на ледяные узоры.

До забвения? Нет, он все потом помнил, четко и ярко. Когда он пристально смотрел на морозные окна, у него начинало рябить в глазах, и слезы бежали, и в затылке была странная не то мучительная, не то сладостная боль. И слезы потом переставали бежать, и боли не было, а была только радость неожиданно-сложного и все умножающегося в своей лучезарности, все более праздничного видения. Мальчик видел цветы и деревья, сад и леса, зверей и людей, птиц и бабочек — все, что он видел когда-нибудь и там, за окном, но там, за окном, все это было и светлое, и темное, а здесь, в расписной морозности, все было только светлое. И здесь, в тишине и отделенности, ему виделись еще, помнится, новые существа, каких он за окном не видал, а лишь смутно видел иногда во сне. И за окном все всегда было в разорванности, все всегда в чем-нибудь во вражде или в несогласии, а здесь, на окне, на узорах, в узорах все было слито вместе, не смешиваясь, а только сплетаясь, как это бывает на длинной-длинной ленте, которую развертываешь.

И он глядел.

Он глядел, а когда уставал, выходил на убеленный двор, подходил к саду, но выйти туда было нельзя — слишком глубоки были сугробы; выходил за ворота и подолгу стоял на замерзшем пруду, где в разъятой проруби зябли, но все же радовались воде смущенные зимою утки и гуси.

И так весь день, пока светило Солнце. А когда, осмелевши к вечеру, Луна воздушно пролила свои утишающие чарования, он как будто вступил в оцепеневший хорал молчания, воли его уже вовсе не было, и он смотрел без конца на лунные узоры, на морозные цветы, все еще и еще расцветавшие.

Отец с утра ушел на охоту. К вечеру хотел вернуться. А вот все его не было.

Уж вечер превратился в ночь. Рыжий мальчик один поужинал. Большие стенные часы над ним тикали. Тики-так, тики-так. Вправо, влево, тики-так. Вправо, влево, вправо, влево. Тики-так, тики-так. А когда час преломлялся, раздавался один мелодический удар, один ударяющий звук. А когда час замыкался, звенело и семь, и восемь, и девять.

Пробило десять. Больше ждать было нельзя. Нужно было ложиться спать.

Отец придет потом, позднее. Отец придет, когда уже будет совсем ночь. Когда все будут спать. Когда и он будет спать, рыжий мальчик, на волчьей шубе, в виду зажженного огня.

Пришла старая ключница. Это она приносила мальчику поесть, и она же должна была постелить ему постель. Волчью шубу, вместо постели, в той же самой комнате.

Хозяин усадьбы, где было весьма небольшое количество комнат, не жаловал посетителей и нарочно устроил так, что гостям, если таковые являлись, негде было ночевать. Не делал он исключения и для своих собственных детей и не любил их посещений. Лишь этот мальчик с золотистыми волосами, так непохожими на черные его волосы, был всегда ему мил, он радовался его присутствию в своем отъединенном доме, привозил его к себе из города и, если отлучался, как теперь, приказывал старой ключнице хорошенько накормить барчонка, и уложить его спать вовремя в столовой на волчьей шубе, и печку зажечь, чтобы было тепло и чтоб можно было мальчику потешиться огнем.

Волчья шуба была огромная и причудливая. Целых пять волков распростились со своей волчьей жизнью, чтоб она могла быть сделана, и весь мех был очень хороший, светло-серый, с беловатым оттенком, каковой весьма ценится знатоками. Эти пять волков погибли по-разному. Двое были убиты на охоте, двое были отравлены, последний же был пойман в капкан и, изуродованный челюстями западни, был умерщвлен в усадьбе. Самые красивые и сильные были два первые, волк и волчица. Убил их он сам, этот охотник, в собственном своем лесу, в одном из бесчисленных северных лесов, где много было топких болот по окраинам и на пересеке, и в отдельной раскинутости между чащей и чащей. Он раз подстерег эту волчью чету на краю большого болота, близ опушки смешанного леса, в ясное предзимнее утро, когда уже топи подмерзли в дыханье сцепляющего холода. И волка убил он метким ударом, словно сам был его счастливым соперником, а как целился в волчицу, рука ли ему изменила или глаз, но только он ее лишь ранил, и не бежать она от него пустилась, а с невероятной быстротой устремилась на него. Добил он ее уж в рукопашной, ножом, но прежде чем затянулись смертной поволокой глаза волчицы и прежде чем недвижно забелели ее оскаленные клыки, белизна этих острых клыков глубоко пронзила убивающую руку, и шрам от звериного укуса остался на всю его жизнь.

В ту зиму охотник из-за прокушенной руки долго не мог охотиться, а волки доставляли много беспокойств по хозяйству. Потому он и прибег к яду и капкану. Был выбран на овчарне подросший ягненок, его зарезали, содрали с него пушистую белую шкуру, в нежном теле сделали много малых колотых ран и в эти надрезы положили стрихнину. На отравного снова натянули его шкуру и бросили возле болота, между лесом и усадьбой. Два волка были найдены умершими в столбняке, со членами, исковерканными судорогой, с головой, искривленно притянутой к спинному хребту. Их трупы валялись на значительном расстоянии друг от друга, но в искривленностях своих и во всем положении скомканного тела и закинутой головы и обнаженных оскаленных челюстей было столько сходства, что как будто они в миг умиранья в самой исступленности подражали друг другу.

Кто говорит, что оставалось еще три волка из свирепствовавшей стаи, кто говорит, что один. Неизвестно. Верно только, что ни один, ни три яду не захотели и что один волк был захлопнут в капкан, раздробивший ему передние лапы и захлестнувший ему вокруг шеи металлическую петлю. Когда его привезли в усадьбу, деревенские мальчишки из людской долго тешились над пленником, хоть он еще устрашал рычаньем и полузадушенный. Сам охотник долго смотрел на него, словно почему-то не решался его убить. Потом его прирезали.

Причудливая шуба из пятерного меха была скорее украшением, чем предметом необходимости. Охотник надевал ее лишь иногда поверх другой теплой одежды, когда он ехал куда-нибудь очень далеко и во время очень лютых морозов. А так, обыкновенно, эта шуба служила лишь для дивования немногих посетителей уединенной усадьбы, да вот иногда молчаливый рыжий мальчик спал на ней.

— Ну, родимый, спи. Печка топится. Вот как барин вернется, огонь прогорит, и закрыть ее можно будет.

Попричитав еще немножко и набормотав немало разных приговоров и добрых пожеланий, старая ключница, похожая на всех сказочных нянь, ушла себе восвояси забыться мирным сном и, выходя, ласково посмотрела на мальчика своими добрыми подслеповатыми глазами. Она видела лишь детское спокойно-пригожее личико. Чудной барчонок, который все молчит. Лунная ночь, быть может, больше видела этого мальчика, и белая луна, быть может, смотрела прямо в его душу с своей пустынной опрокинутости, с кругового застывшего купола.

Впрочем, ключница, прежде чем уйти, заметила некоторый непорядок. В барские покои с людской забежал кот Васька. Красивый кот, блестяще-черный, с круглым, белым пятном на самой середине груди.

— Кис-кис. Пойдем на кухню, бездельник, — говорила старая ключница. Но ни приманчивое «кис-кис», ни другие призывы и понуждения не соблазнили бархатного зверя к выходу из этой теплой комнаты. На зовы он мурлыкал, от касаний уклонялся, уходил не торопясь то в один угол, то в другой, и возвращался упорно на одно и то же место, между волчьей шкурой и печкой, поближе к огню. Покрутил так по комнате старую ключницу, и наконец, махнув рукой и еще раз пожелав барчонку спокойного сна, она плотно притворила дверь и ушла к себе.

Рыжий мальчик лежал на волчьей шкуре и, закинув руки за голову, смотрел на игру огня. В целом мире он был один. За окном была белая лунная ночь, и высокое Колдующее Светило лучезарно проплывало по лазурным морям и временами утопало в разнообразных облачных затонах. Тишина безграничная свеивалась с неба на землю, и все деревья, окутанные снегом, становились все более и более притихшими от этого захватывающего света, неоглядность снежного царства все поглощенней прислушивалась к струившейся напевности лунных лучей. Эта музыка безмолвия и световых внушений проникала и в безгласную комнату, где был молчавший ребенок, молчавший зверь и тихонько шелестевший красный огонь. Самый звук тиканья стенных часов стал углубленней и мелодичнее, и тени, плясавшие около печки, как будто вели бесконечный хоровод. На стенах были наивные картинки, снимки со старинных расписных ковров. Картина Мироздания, первые дни в Раю, Ева, глядящая на спящего Адама, ликующий Адам, перед которым в менуэте проходят парами все звери Мира, в то время как он каждому дает своим вскликом имя, и поэма укушенного и съеденного яблока, после чего следует изгнание, и долгая летопись всяческих переодеваний человеческих тел, и, наконец, картина Страшного Суда.

Мальчик, как он ни был еще мал, все уж это знал наизусть, но любил нет-нет да и взглянуть на ту или другую картинку, связать с ней, таким образом, менявшиеся в нем тайные мысли.

Но теперь он смотрел на огонь, который, тихонько шумя и потрескивая, являл бесконечность мгновенных ликов, неисчерпаемость красных, желтых, оранжевых, и синих, и голубых, и лиловых оттенков. Временами мысли в нем путались, и он весь перевоплощался — вон в ту или вот в эту пляшущую цветовую фигуру. Эти блестящие саламандры, перебрасываясь с одной головни на другую, на каждой принимали иную форму, с каждым обрубком дерева обнимались по-иному, но каждый, после плясок и объятий саламандры, в горенье уменьшался, таял, алея, и потом, в этом закованном, стесненном костре ярко вспыхнув, рушился книзу, ближе к золе, которая теперь была горячая, но, конечно, станет холодной и седой.

«А что же еще? — думал мальчик. — Еще дым выходит поверх крыши и тает в воздухе без следа. А в комнате становится все теплее, и весело смотреть на искры и на красные ленты огня».

Но мальчику сделалось скучно при мысли, что для того, чтобы в печке горел такой красивый огонь, нужно, чтобы кто-то с топором и пилою был в лесу, и чтобы падали срубленные деревья, и чтобы распиливали и разрубали красивые, статные деревья. И ему пришло также в голову, что этот бархатно-черный кот, так сверкающий своими зелеными глазами, подстерегает мышей и душит их, совершивши меткий прыжок. А мальчику нравились мыши с их торопливыми шажками и с их тонким шуршаньем за обоями.

Когда он подумал это, кот поднял голову и посмотрел на мальчика блестящими глазами, как будто он слышал его мысль. Рыжий мальчик поманил его к себе.

И бархатные лапки, бесшумно ступая, пошли от огня к волчьей шубе, и стройное кошачье тело стало извивно ластиться и прижиматься к ребенку, покрытая шелковистою шерстью красивая звериная голова с полузакрытыми глазами, изумрудно мерцавшими, прижималась к детской руке, круглое белое пятно на груди было как малый лунный диск, мурлыкающее горло повертывалось и так и эдак, издававшая искры спина выгибалась под тонкими детскими пальчиками, торопливо повторявшими ласкательное движение и беспричинно дрожавшими, а длинный пушистый хвост безостановочно двигался.

Зеленоглазый мурлыка становился все веселей и беспокойнее оттого, что эта малая рука гладила его. Он обращался к ласке всем телом своим, прижимался к руке вкрадчиво-требовательно, совсем неожиданными поворотами. Мальчик гладил эту шею, эту спину, эти гибкие бока, этот трепетный, пушистый живот, и вдруг остановился, вздрогнув от чего-то непонятного. Здесь, вот здесь было нечто неожиданное для ощущения, малый магический жезл, и в сердце у рыжего мальчика сделалось горячо и тревожно, а зеленоглазый зверь, мурлыкая и трепеща, стал с лаской тихонько кусать остановившуюся в изумлении руку. И вдруг мальчик почувствовал, что и в нем самом произошло какое-то странное, неожиданное изменение, совершенно для него непонятное, и ему стало тревожно, и желанно, и горячо. Полузакрыв свои глаза, он видел перед собой что-то блестяще-черное, и чувствовал, что на него неотступно смотрят мерцающие глаза, изнутри горящие зеленым светом, и слышал мягкое прикосновение пушистости, и слышал далекое тиканье часов, и видел далекое зарево, словно где-то на много верст впереди горела и сгорела целая деревня.

Дремота окутала детский мозг. Свет и цвет, очертанья и звуки — все слилось в одно неразличимое целое, в котором было баюканье, тревога, сладость и забвенье. Мальчик уснул так крепко, что даже не слышал, как, тяжело ступая, хотя стараясь делать возможно меньше шума, мимо него прошел отец, вернувшийся с охоты. До белого утра он не слышал ни одного из звуков, которые еще раздавались вокруг него в этой ночной комнате и в других комнатах, ибо отец как будто вернулся не один. Огненные саламандры, уже давно прекратили свою искристую пляску, и заслонка, прикрывши круглое печное жерло, устремила теплый воздух из потемневшей печки в комнату. Погасли и свечи, горевшие в старых канделябрах. Зашла и Луна за тучу, хотя белую, но слишком густую, чтобы можно было светить. Закрылись и зеленые звериные глаза. Все источники света погасли. Но во всю эту ночь, в оцепенении тьмы, рыжему мальчику снилась бесконечная снежная равнина, и по ней, с горящими глазами, волк и волчица убегали к крайней черте горизонта, где виднелось зарево от сгоревшей деревни.

1908  

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.